авлять груз. Бывали такие дни, когда они совсем не двигались с места. И ни в один день они не сделали того расстояния, которое предполагали сделать, когда вычисляли, сколько надо взять корма для собак.
С каждым днем становилось очевиднее, что пищи для собак не хватит на всю дорогу. Но они приближали этот момент, перекармливая собак. Когда измученные упряжные собаки тянули слабо, Халь решал, что обычная порция недостаточна. Он ее удваивал. Но Беку и его товарищам не пища была нужна, а отдых. Они делали не много верст, но тяжелый груз все же подтачивал их силы.
Однажды утром Халь увидел, что половина собачьего корма съедена, а проехали они всего четверть пути; кроме того он понял, что корма этого нельзя достать ни за какие деньги. Тогда он урезал обычную порцию собак, а дневные переходы старался удлинить. Давать собакам меньше пищи — это было просто, но невозможно было заставить собак пробежать большее пространство.
Шли дни за днями, а Бек все плелся вперед во главе упряжки. Он тянул, пока были силы; когда сил не было, он падал на землю и лежал:, пока кнут или палка не поднимали его снова на ноги. Его великолепная шерсть утратила упругость и блеск. Она висела клочьями, покрытыми грязью и запекшейся кровью в тех местах, где палка Халя наносила раны. Его мускулы превратились в узловатые веревки, тело исчезло, так что каждое ребро ясно обрисовывалось под обвисшей кожей.
Не в лучшем виде были и остальные собаки. Они превратились в ходячие скелеты. Теперь вместе с Беком оставалось всего семь собак; остальные погибли. В своем великом бедствии они утратили всякую чувствительность к ударам кнута или палки. Боль от ударов была глухая, отдаленная, и все предметы перед их глазами и все звуки, которые доходили до их ушей, казались тупыми и отдаленными. Они жили только на половину или на четверть. Это были просто мешки костей, в которых слабо тлела искра жизни. Когда сани останавливались, они падали между постромками, как мертвые, искорка тускнела, бледнела и, казалось, потухала. А когда палка или кнут обрушивались на них, искорка слабо вспыхивала, они поднимались на ноги и плелись вперед.
Стояла дивная весенняя пора, но ни собаки, ни люди не замечали этого. С каждым днем солнце вставало раньше и ложилось позже. Заря загоралась в три часа утра, и сумерки держались до девяти часов вечера… Мертвая зимняя тишина сменилась великим весенним шумом пробуждавшейся жизни. Этот шум поднимался отовсюду. Он исходил изо всего, что оживало и двигалось, изо всего, что было мертво и неподвижно в течение длинных морозных дней. Куропатки и дятлы шумели и долбили в лесах. Белки шуршали, птицы пели, а высоко над головами неслись журавли, летевшие с юга, мощно рассекая воздух своим стройным треугольником. С каждого холмика доносилось журчание бегущей воды, музыка невидимых фонтанов. Все таяло, поднималось. Река вздувалась, стремясь сбросить сковавший ее лед. Вода подтачивала его снизу; солнце пожирало его сверху. И среди всего этого весеннего трепета и шума, обвеваемые тихими вздохами ветра, как путники смерти, плелись двое мужчин, женщина и собаки.
Собаки почти падали, Мерседес плакала, Халь бессильно ругался; глаза Чарльза невольно наполнились слезами в тот момент, когда путники добрались до лагеря Джона Торнтона у устья Белой реки. Они стали; грохнулись на землю, как мертвые; Мерседес вытерла глаз и посмотрела на Джона Торнтона; Чарльз опустился на бревно, а Халь вступил в разговор с Торнтоном. Джон Торнтон обстругивал топорище, которое сделал из березового дерева. Он строгал, слушал и давал односложные ответы.
— Нам уже говорили, что дорога подтаивает снизу и что лучше всего нам остановиться, — сказал Халь в ответ на предупреждение Торнтона не рисковать проездом по непрочному льду. — Нам тоже говорили, что мы не проедем Белой реки, а вот мы где!
В последних словах звучало насмешливое торжество.
— Вам говорили правду, — отвечал Торнтон: — лед может тронуться каждую минуту. Только дураки со слепым счастьем дураков могли это сделать. Прямо говорю: я бы не рискнул своей шкурой на этом льду за все золото Аляски.
— Это, вероятно, потому, что вы не дурак, — сказал Халь. — Все равно, мы поедем в Даусон. — Он размахнулся кнутом. — Эй, Бек, вставай, вставай!
Торнтон продолжал молча строгать.
Но упряжка не поднималась по команде. Уже давно она пришла в такое состояние, что поднять ее могли только удары. Кнут хлестал беспощадно. Торнтон сжал губы. Наконец одна из собак кое-как стала на ноги, за ней другая и третья. Один Бек не делал никаких усилий. Он неподвижно лежал там, где упал. Снова и снова хлестал кнут, — он не визжал и не двигался, Несколько раз Торнтон делал движения, точно желая заговорить, но всякий раз удерживался. Истязание Бека продолжалось; Торнтон встал и нерешительно заходил взад и вперед.
В первый раз Бек отказывался от работы, и этого было достаточно, чтобы привести Халя в бешенство. Он заменил кнут палкой. Бек не двигался и под градом более жестоких ударов, которые сыпались на него теперь. Подобно своим товарищам, он мог бы все-таки сделать последнее усилие и встать на ноги, но он решил, что не встанет. У него было смутное предчувствие неминуемого бедствия. Он целый день чувствовал под ногами тонкий рыхлый лед, теперь он чувствовал беду вблизи, там, на льду, куда его гонят. Он так сильно страдал, так ослаб, что удары не причиняли ему большой боли. И пока они еще продолжали сыпаться на него, искорка жизни внутри задрожала и померкла. Она почти потухла. На него нашло отупение. Последнее ощущение боли исчезло. Он уже ничего не чувствовал, и только слабо слышал, как отдаются удары палки об его тело.
Вдруг без всякого предупреждения, с нечленораздельным возгласом, походившим на крик животного, Джон Торнтон кинулся на человека, махавшего палкой. Халь упал навзничь, точно его деревом пришибло. Мерседес вскрикнула. Чарльз посмотрел внимательно, вытер свои слезящиеся глаза, но не встал, — такое он чувствовал онемение во всех членах.
Джон Торнтон стоял над Беком в таком безумном бешенстве, что говорить не мог.
— Если ты ударишь еще раз эту, собаку… я тебя убью! — смог он наконец выговорить хриплым голосом.
— Это моя собака, — отвечал Халь, вытирая кровь на губах. — Убирайся с дороги или тебе не сдобровать…
Торнтон стоял между ним и Беком и не обнаруживал намерения уйти с его дороги. Халь вытащил свой длинный охотничий нож. Торнтон ударил по пальцам Халя топорищем и выбил нож из его руки. Он ударил его еще раз по рукам; когда тот вздумал поднимать нож. Потом нагнулся сам, поднял нож и двумя взмахами перерезал обе постромки Бека.
У Халя не оставалось энергии, чтобы продолжать борьбу. К тому же у него на руках была сестра, а Бек, почти мертвый, все равно не мог тащить саней.
Через несколько минут они спускались с берега, в реку. Бек слышал, что они уезжают; он поднял голову и посмотрел им вслед.
Торнтон между тем стал около него на колени, ощупывал своими загрубелыми руками, нет ли у него переломанных костей. У Бека оказалось только несколько ран и страшное истощение; а сани тем временем успели отъехать на четверть мили от них. И человек и собака видели, как они ползли по льду… Вдруг они оба увидели, как задняя часть саней опустилась точно дышло в жолоб, и Халь подпрыгнул в воздух. До них донесся крик Мерседес. Они видели, что Чарльз повернулся и сделал шаг назад, потом огромная глыба льда опустилась, и все исчезло — собаки и люди. Виднелась только зияющая дыра.
Джон Торнтон и Бек посмотрели друг на друга.
— Ах ты, бедная животина, — сказал Джон Торнтон, и Бек лизнул его руку.
Когда Джон Торнтон в декабре отморозил себе ноги, товарищи устроили его поудобней и оставили поправляться, а сами отправились вверх по реке за плотом пильного леса для отвозки в Даусон. Он еще прихрамывал в тот момент, когда выручил Бека, но с наступившим теплом даже это слабое прихрамывание исчезло. И Бек, лежа длинными весенними днями на берегу реки, смотря на текущую воду, лениво слушая пение птиц и гудение природы, медленно восстановлял свои силы.
Отдых приятен после путешествия в три тысячи миль, и надо признаться, что Бек становился все ленивее по мере того как раны его залечивались, мускулы набухали и мясо нарастало на костях. Все они бездельничали — Бек, Джон Торнтон, Скит и Ниг, — ожидая плота, который должен был везти их в Даусон. Скит, маленький ирландский сетер, раньше всех подружился с Беком, который в состоянии близком к смерти не способен был чувствовать первых выражений дружбы. У Скита были медицинские способности, которыми обладают некоторые собаки: как кошки чистят своих котят, так он облизывал и очищал раны Бека. Регулярно, каждое утро, докончив свой завтрак, Скит выполнял эту добровольно на себя взятую обязанность, так что в конце концов Бек ежедневно ожидал его услуг, как и услуг Торнтона. Ниг, тоже очень приветливый, был большой черный пес смешанной породы, c смеющимися глазами и бесконечно добродушный.
К удивлению Бека, эти собаки не выказывали никакой зависти. Когда Бек окреп, они увлекали его во всякие веселые игры, от участия в которых и Торнтон не мог удержаться. Так Бек пережил свою болезнь и вступил в новую жизнь. На долю Джона Торнтона выпало возбудить в нем лихорадочную, жгучую любовь, любовь, которая была безумным обожанием.
Этот человек спас ему жизнь, но кроме того он был необыкновенным хозяином. Другие люди заботились о благосостоянии своих собак из чувства долга и по деловой необходимости; этот человек заботился о своих собаках, точно они были его детьми, потому что иначе он и не мог. Он делал и больше. Он никогда не забывал сказать ему доброе приветствие или веселое слово, а сесть и вести с собаками долгую беседу ему доставляло такое же удовольствие, как и им. Он имел привычку брать Бека за голову, класть свою голову на него и раскачивать Бека взад и вперед, нарывая его всякими ругательными именами, которые для Бека были словами любви. Не знал Бек высшей радости, как это суровое объятие и ласкающий звук ругательных слов; при каждом толчке взад, и вперед сердце Бека готово было выскочить из груди, — так велик был его восторг. А когда, отпущенный на свободу, Бек отпрыгивал и стоял неподвижно, со смеющимся ртом, когда глаза его говорили, когда в горле у него дрожали невысказанные звуки, Торнтон с почтением восклицал: