Собери себе рай — страница 10 из 40

а, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь… ну да, восемь… сотен".

(Мы смеемся; Ян пробует пирожное. – Хорошие пирожные, - говорит он. – Вы их сами пекли? – обращается он к Саре. Он всегда обращается к ней на "вы". Если не считать двух самых младших дочек, к женщинам он никогда не обращается на "ты" или по имени. Только "вы", только "пани". Поясняет, что это по причине чести, которую он испытывает к женщинам).

- Возвращаясь к вашему предполагаемому гомосексуализму…

- Я говорил это всем женщинам, с которыми спал, и ни одна мне не поверила. Они считали, что это такой выпендреж.

- Саудек ни перед чем не остановится.

- Остановлюсь перед всем!

("Саудек ни перед чем не остановится" – это написано. На одном из сников он висит между двумя обнаженными женщинами, словно Иисус на кресте между разбойниками. На другой фотографии – он выставляет голую женщину в гинекологическую позицию относительно объектива, сам он тоже голый, но пририсовал себе нимб около головы. То есть: святой – творец – формирует женщину).

- У тебя нет внутренних тормозов?

- У меня очень сильная самоцензура. Скажу даже больше: во мне даже есть врожденная трусость.

- А твои табу в фотографии?

- Ясное дело, что они у меня имеются. Я не желаю фотографировать уродливые вещи. Не желаю фотографировать тел в состоянии разложения. Не желаю фотографировать нищету мира сего. Я не стану делать фотографии, в которой должно быть растоптано человеческое достоинство. Сейчас рынок весьма требует отвратительных снимков. Мой же снимок должен характеризоваться одним: его можно повесить на стену. Я за декораторскую суть фотографии.

- Вы фотографируете, когда пьяны?

(- Отличный вопрос! – Саудек подскакивает на диване и говорит, что за него он подарит мне свое любимое вино, предпоследнюю бутылку из коллекции. – Не принесете ли вы из кухни, - обращается он к Саре. Через минуту на столе стоит красное вино из Чили, с виноградника Тарапака).

- Дорогой мой, - возбужденно объясняет он. – В последнее время во мне все меньше отваги. Все меньше и меньше. А когда я напиваюсь, храбрость ко мне возвращается. Когда я пьян, фотография в психологическом смысле для меня ничего не стоит. Здесь есть только одна лажа: по пьянке легко о чем-нибудь забыть, дать большую выдержку или что-нибудь подобное.

- А разве снимки, сделанные на пьяную голову, отличаются от трезвых снимков?

- Нет, совершенно не отличаются. Они даже резче. Понятное дело, по причине ошибки. Аппарату, которым я пользуюсь, уже пятьдесят лет. Я использую старого типа пленку и старого типа бумагу. Проявленные снимки подкрашиваю.

- Одна известная критикесса, директор серьезного музея в Праге, написала: "Мне мешает склонность Саудека к ужасному вкусу и китчу". Чтобы вы ответили ей, если бы такая оказия случилась?

- Она знает, что бы я ей ответил, потому что она моя бывшая любовница. И ее дочка тоже.

- Чтоооо?

- Дорогой мой приятель Мариуш. Мне шестьдесят семь лет, но в свое время, кто меня знал, тот от меня сбежать не мог. От Саудека спасения не было.

- А каков он – "хороший вкус"?

- Я этого не знаю. Знаю одно: мои снимки не выполнены в эстетике отвратительного или жестокого. Это фотографии – словно из сна. Они показывают не то, как жизнь выглядит, но как бы нам хотелось, чтобы она выглядела.

- Ваши первые детские воспоминания – это концентрационный лагерь. Вам было всего несколько лет, когда очутились с братом в лагере.

- То был не типичный концлагерь. То был переходной лагерь, лагерь для близнецов. Мы были предназначены для экспериментов доктора Менгеле. Но как только мы туда попали, нас сразу же освободили русские. Помню, как они бежали. Я, дитя, выглядывающее из окна барака не мог понять, что фуражки не сваливаются у них с голов. Они бежали, а фуражки держались на месте. А еще они кричали: "Урррааа!!!". Вот пани Саудкова, закричите-ка "Урррааа!!!" И чтобы фуражка с головы не упала! Чудо! После войны я сам пробовал так делать, и мне не удалось. Советы – то была армия по-настоящему натренированная.

- Как вы попали в лагерь?

- Мы были в списках близнецов-евреев. Отец уже находился в концлагере в Терезине, он пережил, после войны даже был чиновником в банке, а нас схватили прямо со двора. Лично я никакого страха не чувствовал. Когда нас поставили на плаце, я думал, что нас будут расстреливать. Помню, что мне было интересно, когда пулька уже попадет в меня, буду я чувствовать, насколько глубоко она впилась, или уже нет. Но в нас не стреляли.

- Там были какие-нибудь женщины?

- Понятное дело, и мальчики, и девочки.

- А взрослые?

- Мариуш, когда мне было девять лет, каждая из них казалась мне взрослой. Там были близнецы до восемнадцатого года жизни. Так что восемнадцатилетние были очень даже взрослые. Но зачем ты об этом спрашиваешь?

- Потому что вот уже тридцать лет ты устанавливаешь свои модели под стеной. Грязной и исцарапанной. Не может ли твоя стена быть стенкой каменного барака в гитлеровском лагере?

- Черт!

- Что случилось?

- Похоже, этого еще никто обо мне не писал. Ну да! Может быть и так!

(Саудек снова подпрыгивает на диване).

- Ты ставишь женщин и мужчин под разрушенной стеной, поскольку та является твоим эстетическим микрокосмом, закодированным еще в детстве.

- Так оно и вправду может быть! Но эта стенка пришла ко мне сама, бессознательно, я сотворил ее несколько десятков лет назад.

(Сара Саудкова склоняется к нему:

- А вот любопытно, пан Саудек, - говорит она, что ваш брат-близнец, будучи молодым человеком, завел себе комнату, и стены покрасил так, чтобы они выглядели поцарапанными и поврежденными сыростью. Что-то в этом есть!

- Так ведь мы никогда не говорили с братом о каких-либо стенах! – удивляется Ян. – Он сделал так независимо от меня. Я столько читал про подсознание, и мне в голову не приходило, откуда взялась моя стена).

- Что в жизни самое важное?

- Выжить.

(Мы поднимаем тост минералкой "Dobrá voda").

- Большинство моих ровесников твердит, будто бы жизнь короткая и нехорошая. Я же считаю, что она долгая и сладостная. Я вообще не могу понять своих ровесников, так как они все поболели. Поддались. Не желают сражаться. Зато я все время верю! Что, к примеру, самый лучший снимок еще передо мной. А они уже ничего не хотят. У них нет и сексуальных интересов, а ведь только они побуждают человека. Вот они и стоят за пособиями на почте.

- Богумил Грабал считал, будто бы сексуальные фантазии вообще влияют на мышление. Наиболее выдающийся чешский писатель утверждал, что сладострастие способно натренировать себе кору мозга!

- С Грабалом мы были знакомы. Я думаю о нем. Размышляю о том, как много было у него знакомых в пивных, ведь своих дружков по пивной кружке он описывал всю жизнь, но на самом деле он был очень одиноким. Я не прощу нашему правительству, что Грабал выбросился из окна.

- Минуточку. Грабал лежал в больнице на Буловке в Праге и выглянул из окна, чтобы накормить голубей. Это было на пятом этаже. Об этом писали, как о несчастном случае. Что тут может иметь правительство?

- Так ведь имеет! Он вечно облизывался на женщин. Было бы достаточно, чтобы государство наняло бы ему сиделку, которая бы ухаживала бы за ним круглые сутки. Дали бы ей тысячу долларов в месяц, она ходила бы перед ним голой, что-то бы ему готовила и удерживала бы его при жизни. Помни: старику всегда нужна голая женщина моложе его, и тогда ему будет хотеться жить. А у него умерла жена, и он был ужасно одинок… Так что я не верю, будто бы он выпал из окна.

(Саудек всегда говорит откровенно. Когда его спросили, знаком ли он с президентом, он ответил – причем, в крупнейшем чешском издании – что конечно же, во времена коммунизма у них была общая любовница. Как-то раз они разминулись на лестнице: Саудек заходил к ней в квартиру, а Гавел спрятался за лифтом.

В серьезном цикле чешских Бесед под конец света Ян Саудек заявил: "Мне хотелось бы быть женщиной!". Как и у Грабала, у Саудека нет никаких торможений, чтобы откровенно говорить о себе. Великий писатель частенько признавался в собственной боязливости: "Страх я получил уже в генах", - писал он. Точно так же и Саудек. В автобиографии, названной Холостяк, женатый, разведенный, вдовец он признается, что когда в средине пятидесятых годов давал военную присягу, то давал клятву на "верность коммунизму и смерть Черчиллю". Но в то же самое время он тщательно учился, как сказать по-английски: "Не стреляйте! Я чехословак! Я сдаюсь!" Выявление вслух, в особенности – публично, о своих комплексах, это его психотерапия. – Меня никто не задержит, - говорит он. – Я говорю вещи, о которых никто не говорит).

- Например, ты говоришь, что для многих родителей битье детей заменяет секс, побойся Бога!

- Ты посмотри на некоторых отцов, как они бьют своих маленьких дочерей. Щеки у них краснеют, голос делается прерывистым, дыхание ускоренным: "А вот тебе, а вот, а на, а на-на, а на-на!... Ну, будешь теперь хорошей девочкой…" – после чего следует успокоение. Это всегда было заменой секса. Теперь ты сам видишь, что, к примеру, по телевизору я должен выступать только вживую, иначе вырежут.

И, дорогой мой приятель, несмотря на всю мою откровенность, очень тебя прошу, напиши все так, чтобы этой беседой в Польше никто не был оскорблен.

- Зато ты скажи мне под конец, почему один раз ты говоришь мне "ты", а другой – "вы", пан".

Саудек изумленно глядит на меня.

- Так я делаю как и ты, ты первым начал так мешать, и я не знаю почему.

- Потому что один раз ты мне кажешься кем-то близким, а другой раз – нет.

(Когда я вышел от Саудков в Сады Малера и уселся под жижковской телевизионной башней, жо мен дошло, что случилось нечто такое, чего в работе со мной никогда не случалось. Я забыл задать Саудеку вопрос, ради которого к нему приходил. Что означает, что ты являешься чешским фотографом? И почему написал это на двери?).