Собеседники на пиру — страница 56 из 101

<…> И цена, которую поэт платит собой за стих, дело биографии, которая, согласно критикам, не должна никого касаться»[517], — писал Ват. Бродскому несомненно была близка идея «платы собой за стих», которую он считал особо характерной для русской поэзии (ср. его концепцию творчества Ахматовой и Цветаевой).

5. И Вата, и Бродского можно назвать религиозными поэтами, но религиозность их нетрадиционна и амбивалентна. Ват был евреем, крестившимся в 1953 или 1954 году, но до конца жизни не примирившим в себе два противоречащих религиозных учения. Бродский, еврей по происхождению, формально не принадлежал ни к одной религии и конкретной деноминации, хотя теологические мотивы занимают важное место в его творчестве, и выработка внутреннего отношения к Богу была для него живой потребностью. Оба поэта сочетают иудаистические и христианские мотивы, сопрягают мистицизм и сомнение, утверждают как необходимость трансценденции, так и ее недостижимость. Бог для обоих оказывается глубоко парадоксальным. Бродский говорил: «Я против торгашеской психологии, которая пронизывает христианство; сделай это — получишь то, да? <…> Все-таки мне больше по душе идея своеволия, непредсказуемости. В этом смысле я ближе к иудаизму, чем любой иудей в Израиле. Просто потому, что если я и верю во что-то, то я верю в деспотичного, непредсказуемого Бога»[518]. Именно таким предстает Бог у Вата — от его раннего и наивного стихотворения «Policjant» до зрелых произведений — «Jak drzewo wypróchniałe…», «Długo broniłem się przed Tobą», «Wielkanoc», «Tej znów nocy…». Характерен интерес обоих поэтов к Сёрену Кьеркегору, который критически относился к историческому христианству и рассматривал религию не как утешение, а как область трудных выборов и борьбы[519]. Любопытно отметить и определенную противоположность основного евангельского мотива у двух поэтов. Бродский замечал, что западное христианство, католичество сосредоточено на теме Рождества, а восточное христианство, православие — на теме Пасхи, т. е. на «пафосе слезы», радости через страдание[520]. Парадоксальным образом у «западного» Вата едва ли не самая частая тема стихов — Голгофа, а у «восточного» Бродского — Вифлеем. Рождественские стихи Бродский издал даже отдельным сборником (ср., впрочем, его «Натюрморт», в основе которого образ Распятия).

6. В топике Вата и Бродского можно заметить и другие, порой далеко идущие сходства. Так, оба поэта развивают тему путешествия: оно часто преподносится в дантовском ключе, как спуск в Inferno, в хтонический мир или царство пустоты («Dytyramb», «Wieczór-noc-ranek» и др. у Вата, «Квинтет», «Сан-Пьетро» и мн. др. у Бродского[521]). Здесь у обоих возникают мотивы Рима и Венеции, которые и Ват, и Бродский трактуют в сходном духе: Рим воспринимается прежде всего как царство руин и распада («W Rzymie», «Do przyjaciela rzymianina»; «Римские элегии», «Бюст Тиберия»[522]), Венеция предстает в аспекте отчуждения («Przypomnienie Wenecji»; «Лагуна», «Венецианские строфы»). Несколько неожиданным представляется факт, что и у Вата, и у Бродского немалую роль играет топика Средней Азии, связанная с темой номадизма (здесь они оба отсылают к традиции Владимира Соловьева[523]). В биографиях обоих поэтов значим среднеазиатский эпизод: Ват был сослан в Казахстан, а Бродский в юности посетил Самарканд, где планировал побег из Советского Союза[524]. «Я считал Азией страну, в которой жил. Место, в котором находится Россия, часто называют Евразией, но правильнее было бы сказать Азиопа: это часть Европы, примыкающая к Азии», — говорил Бродский[525]. Подобным образом подчеркивал азиатский элемент в российском историческом бытии и Ват: оба поэта — справедливо или нет, другой вопрос — воспринимали Азию как пространство, преобладающее над временем, и авторитарность, преобладающую над индивидуализмом. Нетрудно сопоставить среднеазиатские стихи Вата («Motywy saracenśkie», «Panienki cudne z Ofiru…», «Z perskich przypowieści» и др.) с соответствующими произведениями Бродского (от юношеских стихов «Ночной полет» до «Назидания»).

7. Неоднократно указывалось на связь Бродского с английской метафизической поэзией и шире — с поэзией барокко. Те же связи легко установить у Вата, который едва ли не первый среди новых польских поэтов всерьез обратился к барочному наследию. Ирония, дисгармоничность, апокалиптическое мировоззрение поэтов барокко соотносились со временем религиозного, социального и политического кризиса, в которое они жили: таким же ощущали свое время и Бродский, и Ват. Как метафизические поэты XVI–XVII веков, они стремились к сочетанию абстрактного и чувственного, логической аргументации и неожиданного образа, сопрягали высокую тематику с острой шуткой, использовали парадокс, оксюморон, эллипсис, объединяли научно-философский и конкретный словарь. «<…> Донн со своей проблематикой, с этой неуверенностью, с разорванностью или раздвоенностью, расстроенностью сознания — поэт, конечно же, современный», — утверждал Бродский[526]. Так же относился к метафизической поэзии и Ват. Следует заметить, что оба не только внимательно читали поэтов XVI–XVII веков, но некоторых из них и переводили: известны переводы Бродского из Джона Донна, Эндрью Марвелла, Жана де Спонда, перевод Вата из Мориса Сэва. Любопытно, что Бродский прежде всего заинтересовался польским барокко (которое любил и пропагандировал Ват) и уже от него перешел к английскому[527]. Показательно также высокое уважение Вата и Бродского к Норвиду, которого можно назвать «метафизическим поэтом XIX века».

8. Ват предпочитает верлибр, а Бродский — строгие размеры и рифму. Однако оба они отличаются от большинства поэтов XX века тем, что с одинаковой свободой используют и формально традиционный, и нетрадиционный стих. По отношению к Вату это отметил уже Витольд Вирпша: «<…> он рифмует, когда это необходимо; он использует правильный ритм, когда это необходимо; <…> он приближает ритм и синтаксис к прозе, когда это необходимо. Но он не позволяет ни одному из этих „модусов“ стать преобладающим в его поэзии, он не предоставляет ни одному из них исключительных прав; он — никогда не раб, всегда суверен»[528]. Та же «суверенность» присутствует у Бродского, который применяет то ямб или анапест, то дольник, то безрифменный свободный стих в строгом соответствии с поэтической темой и заданием. Впрочем, в эмигрантский период Бродский стремится ко всё большему раскрепощению стиха: «Три-четыре года назад я начал медленно двигаться к чему-то вроде акцентного стиха, подчеркивая силлабический, а не силлабо-тонический элемент, возвращаясь к почти тяжеловесной, медленной речи. Не буквально медленной, а к стихотворению, которое развивается без какой-либо априорной музыки»[529]. Этот переход к интонационному стиху нейтрального тона, возможно, в какой-то мере связан и с воздействием польской поэзии, включая Вата.

9. В эссеистике Вата и Бродского обращает на себя внимание сходный взгляд на язык. Сохраняя дистанцию по отношению к любой идеологии, оба поэта ставят язык в центр своих интересов и своего понимания человека. Ват подробно — и для своего времени новаторски — рассматривает тоталитарные механизмы искажения и извращения языка, ведущие к дегуманизации[530]. Бродский также настаивает на том, что политизация и идеологизация языка есть «лингвистическое преступление»[531]. «Падение языка влечет за собой падение человека»[532]. Как для Бродского, так и для Вата одна из основных целей поэтического искусства — противостоять этому падению, выпрямлять языковые нарушения, разоблачать ложные и демагогические языковые ходы и т. д.[533]

В заключение кратко рассмотрим единственный известный перевод Бродского из Вата. Приведем текст стихотворения «Быть мышью» в оригинале и в русской аранжировке:

Być myszą

Być  myszą. Najlepiej polną. Albo ogrodową —

nie domową:

człowick ekshaluje woń abominalną!

Znamy ją wszyscy — ptaki, kraby, szczury.

Budzi wstręt i strach.

                       Drżenie.

Żywić się kwiatem glicynii, korą drzew palmowych,

rozgrzebywać korzonki w chłodnej wilgotnej ziemi

i tańczyć po swiezej nocy. Patrzed na ksiQiyc w pelni,

odbijad w oczach obłe światło księżycowej

                       agonii.

Zaszyć się w mysią dziurkę na czas, kiedy zły Boreasz

szukać mnie będzie zimnymi palcami kościstymi

by gnieść moje małe serce pod blaszką swego szponu —

tchórzliwe serce mysie —

                       kryształ palpitujący.

Быть мышью

Быть мышью. Лучше всего полевой. Или — садовой мышью.

Ни в коем случае не городской:

человек исторгает кошмарный запах!

Это знаем мы все — крысы, крабы, птицы.

Вызывает отвращенье и страх.

                       Дрожишь.

Жрать пальмовую кору, лепестки глициний.