» («разбуженный ранним / Солнцем»); «ozutą / Nogę» («столь гордо / Ногу»), Однако очевидно и то, что оригинал во многом изменен. Не только введено (как и в стихотворении «В альбом») характерное слово текст, не только появляется царица (у Норвида królewna, т. е. принцесса) и сокол (у Норвида orzeł — орел), но сдвигается смысл некоторых важных мест. Существенно иным предстает начало второй строфы: «I ów, со boski duch na dziejów karty» («и тот, что божественный дух [вносит] на страницы истории») — «С правдой небесной в пере поднадзорном». Здесь, видимо, дается отсылка к известным строкам Цветаевой («Голос правды небесной / Против правды земной»), а перо поднадзорное вводит тему «поэт в мире деспотизма», весьма важную для Бродского (впрочем, значимую и для Норвида). Не вполне точно передана пятая и шестая строфы (в оригинале урне придает форму не стопа, а долото). Далеко отстоит от норвидовского текста седьмая строфа машинописного варианта:
Cedr nie ogrody, lecz pustynie rodzą;
Próżnia — kołyską olbrzyma…
Eginej!.. wielci poeci przychodzą,
Gdy poetów wielkich nie ma…
Кедры пустыня бескрайняя родит.
Быть пустотой — не постыдно.
И песнопевец великий приходит,
Если великих не видно.
В печатном варианте перевод ближе к оригиналу (возможно, это уточнение произведено самим Бродским):
Кедры в бесплодном рождаются чресле,
В люльке гигантов — в пустыне.
Ждите поэта великого, если
Нету великих в помине.
Наконец, надлежит сказать несколько слов о ненапечатанном в русской книге Норвида переводе стихотворения «Моя родина». Оно также соотносится с важными для Бродского темами. Норвид в нем говорит о том, что поэт — если он достиг внутренней зрелости — связан не столько с определенной страной и племенем, сколько с вечностью и миром духа, обрекающим его на изгнание: «Ja ciałem zza Eufratu, / А duchem sponad Chaosu się wziąłem: / Czynsz płacę światu» («Я телом из-за Евфрата [т. е. из вавилонского пленения], / А духом возник над хаосом: / Миру плачý [лишь] дань»). При этом поэт может любить «стопы отчизны», т. е. внешнее в ней, но более любит ее суть. Особенно близка Бродскому — с его неоднозначным отношением к народу, империи, а также Ветхому Завету и христианству — должна была быть центральная, четвертая (и наиболее точно переведенная) строфа стихотворения:
Naród mię żaden nie zbawił ni stworzył;
Wieczność pamiętam przed wiekiem;
Klucz Dawidowy usta mi otworzył,
Rzym nazwał człekiem.
Племени нет, чтоб признал иль отвергнул.
Вечность вкусил прежде века.
Голос во мне ключ Давидов отверзнул,
Рим — человека.
Не будем углубляться в технические детали этого перевода, так как здесь пришлось бы повторить многое из уже сказанного.
Завершим нашу работу утверждением, которое приложимо ко всем четырем переводам. Бродский относился к Норвиду с особым пиететом, так как осознавал параллельность своей судьбы с судьбою польского поэта и ощущал с ним внутреннее родство. Однако это не мешало — скорее даже помогало — преобразовывать тексты Норвида в духе своей собственной поэтики. С другой стороны, работа над Норвидом была импульсом, позволившим Бродскому лучше осознать существенные для него темы. Вероятно, она явилась одной из поворотных точек в развитии русского поэта, способствуя его переходу от раннего творчества к зрелому. Детальное описание этого перехода и уточнение роли, которую Норвид в нем сыграл — дело будущих исследований.
Из Норвида{25}
[Посвящение]
Сперва в стекле, в смарагд обрáмленном,
сверкнув, луч солнца неуверенно
на лике Аталанты мраморном
на сто частей распался веером,
потом плющом и вазой занялся
и вскоре, вспыхнув без стеснения
на бархатных морщинах занавеса,
упал на золото тиснения
застегнутой на пряжку книги.
Как девы, в гроб сойдя невинными,
о дальнем грезящие миге,
когда Господь, воззвав по имени,
восстать им даст, она лежала,
с восточной пышностию залита
лучом, средь золотого жара, —
готической иконы зарева
подобья, с образом пресветлым
и с пляской солнца в прахе смертном.
Я знал: стихи, творенья гения
хранит та гордая оправа,
и я подумал в то мгновение:
«Пусть в блеске опочит их слава
Пусть автор спит. Влезать кощунственно
под переплет. Там те же самые
цветы и ленты спят бесчувственно.
И та же полуправда… в саване».
Прими, Варшава, днесь поэтому
в дар книгу менее злаченую.
Окровавленных пальцев метою
укрась ее обложку черную.
Не дева — Мать! твой герб сиреною
увенчан. Океан великий
я, пересекший, слышал пение
твое и не забыл я лик твой!
Что ж, Партенопы златовласые
а также нереиды милые
пусть пенят рифмы сладкогласие
сбирают раковины, лилии
к стопам своим с веселым гомоном
и в робости трясут невольной
над общей правдой с горьким голосом
фиалок звонкой колокольней.
К иному слух склоняет женщина —
Мать, чье чело снопами повито
и Польши злаками увенчано.
Лишь для нее мной лира поднята.
Познавши боль и радость, горнего
подобье Иерусалима
не презрит она звука горького,
а сладостный пропустит мимо.
Прими ж… Прости мой тон приподнятый.
Дай камешек (на что мне лица!)
ни кровью, ни слезой не политый,
о юности моей столица!
Из фантазии «За кулисами»
В альбом
1
Помимо Данте, кроме Пифагора;
Помимо женщин, склонных к исступленью,
Когда им чрево пучит мандрагора,
И я был в Лимбах… помню, к сожаленью!
2
В порядке подтвержденья или моды
Томов двенадцать накатать бы кряду…
Устал! Махну куда-нибудь на воды,
Довольно я постранствовал по Аду!
3
Предпочитаю мыкаться в коляске,
Вращать глазами, клацая зубами,
Века, эпохи смешивая в тряске
В мозгу, как в чаще ягоды с грибами, —
4
Быть здесь и там, сегодня, но и после,
Как ниже — выше — явствует из текста;
Но и не рваться из пучины вовсе,
И не забыть, что посетил то место!..
5
Как было там? Встречался ли с родными
И с ближними? Что делал там так долго?
Там близких нет, лишь опыты над ними,
Над сердцем человеческим — и только.
6
Там чувств не видно. Только их пружины,
Взаимосвязью одержимы мнимой,
Подобие бессмысленной машины,
Инерцией в движенье приводимой.
7
Там целей нет. Там введена в систему
Бесцельность. Нет и Времени. В коросте
Там циферблаты без цифири в стену
Тупые заколачивают гвозди.
8
Но не событий считыватель точных,
А неизбежности колючий ноготь,
Переводящий стрелки их, источник
Их стрекота и дребезга, должно быть.
9
Что бóльшая для вечности потеря:
Минута, год ли? Вскидывая руки,
Самим себе и времени не веря,
Не колокол свиданья, но разлуки,
10
Они друг друга внемлют настигая,
Иронии глухой не изменивши:
За каждою минутою — другая,
Хоть век звони, не по себе звонишь ты.
11
И вечный этот двигатель бесцельный —
Трагедия без текста и актера,
Отчаянья и скуки беспредельной
Мелодия, взыскующая хора.
12
Он сотрясает судорогой чрево,
Как океан, когда в нем первый раз мы.
Но это спазмы ярости и гнева,
Непониманья их причины спазмы.
13
Вот испытанье подлинное. То есть,
Собой владея иль трясясь от дрожи,
Ты здесь осознаешь, чего ты стоишь,
И что ты есть в действительности — тоже.
14
Пристали ль имена тебе и клички,
Что выдумало время — или предок,
И что в тебе от моды, от привычки,
И что — твое, ты видишь напоследок.
15
Как древо просмоленное, пыланьем
Ты там охвачен весь, но не уверен
В свободе, порождаемой сгораньем:
Не будешь ли ты по ветру развеян?
16
Останется ли хаос лишь и масса
Пустой золы? Иль результат конечный:
Под грудой пепла — твердого алмаза
Звезда, залог победы вековечной!
17
А впрочем — хватит. Разрешенье споров,
Что был там, нахожу невыносимым.
Качу на воды! Обалдел от сборов,
И описанье Ада не по силам.
18
Да, право же, довольно! В седла вскочим.
Попутчик мой — верзила конопатый,
Не смыслит ни в истории, ни в прочем,
Как статуя молчит, и сам — как статуй.
19
С двумя концами выберем дорогу:
На север — страны, а эпохи — с юга.
Граница им — пространство… ей-же Богу!
А небосвод — лишь пыльная округа.
Песнь Тиртея