Собеседники на пиру — страница 88 из 101

» («разбуженный ранним / Солнцем»); «ozutą / Nogę» («столь гордо / Ногу»), Однако очевидно и то, что оригинал во многом изменен. Не только введено (как и в стихотворении «В альбом») характерное слово текст, не только появляется царица (у Норвида królewna, т. е. принцесса) и сокол (у Норвида orzeł — орел), но сдвигается смысл некоторых важных мест. Существенно иным предстает начало второй строфы: «I ów, со boski duch na dziejów karty» («и тот, что божественный дух [вносит] на страницы истории») — «С правдой небесной в пере поднадзорном». Здесь, видимо, дается отсылка к известным строкам Цветаевой («Голос правды небесной / Против правды земной»), а перо поднадзорное вводит тему «поэт в мире деспотизма», весьма важную для Бродского (впрочем, значимую и для Норвида). Не вполне точно передана пятая и шестая строфы (в оригинале урне придает форму не стопа, а долото). Далеко отстоит от норвидовского текста седьмая строфа машинописного варианта:

Cedr nie ogrody, lecz pustynie rodzą;

Próżnia — kołyską olbrzyma…

Eginej!.. wielci poeci przychodzą,

Gdy poetów wielkich nie ma…

Кедры пустыня бескрайняя родит.

Быть пустотой — не постыдно.

И песнопевец великий приходит,

Если великих не видно.

В печатном варианте перевод ближе к оригиналу (возможно, это уточнение произведено самим Бродским):

Кедры в бесплодном рождаются чресле,

В люльке гигантов — в пустыне.

Ждите поэта великого, если

Нету великих в помине.

Наконец, надлежит сказать несколько слов о ненапечатанном в русской книге Норвида переводе стихотворения «Моя родина». Оно также соотносится с важными для Бродского темами. Норвид в нем говорит о том, что поэт — если он достиг внутренней зрелости — связан не столько с определенной страной и племенем, сколько с вечностью и миром духа, обрекающим его на изгнание: «Ja ciałem zza Eufratu, / А duchem sponad Chaosu się wziąłem: / Czynsz płacę światu» («Я телом из-за Евфрата [т. е. из вавилонского пленения], / А духом возник над хаосом: / Миру плачý [лишь] дань»). При этом поэт может любить «стопы отчизны», т. е. внешнее в ней, но более любит ее суть. Особенно близка Бродскому — с его неоднозначным отношением к народу, империи, а также Ветхому Завету и христианству — должна была быть центральная, четвертая (и наиболее точно переведенная) строфа стихотворения:

Naród mię żaden nie zbawił ni stworzył;

Wieczność pamiętam przed wiekiem;

Klucz Dawidowy usta mi otworzył,

Rzym nazwał człekiem.

Племени нет, чтоб признал иль отвергнул.

Вечность вкусил прежде века.

Голос во мне ключ Давидов отверзнул,

Рим — человека.

Не будем углубляться в технические детали этого перевода, так как здесь пришлось бы повторить многое из уже сказанного.

Завершим нашу работу утверждением, которое приложимо ко всем четырем переводам. Бродский относился к Норвиду с особым пиететом, так как осознавал параллельность своей судьбы с судьбою польского поэта и ощущал с ним внутреннее родство. Однако это не мешало — скорее даже помогало — преобразовывать тексты Норвида в духе своей собственной поэтики. С другой стороны, работа над Норвидом была импульсом, позволившим Бродскому лучше осознать существенные для него темы. Вероятно, она явилась одной из поворотных точек в развитии русского поэта, способствуя его переходу от раннего творчества к зрелому. Детальное описание этого перехода и уточнение роли, которую Норвид в нем сыграл — дело будущих исследований.

* * *

                                                          Из Норвида{25}

[Посвящение]

Сперва в стекле, в смарагд обрáмленном,

сверкнув, луч солнца неуверенно

на лике Аталанты мраморном

на сто частей распался веером,

потом плющом и вазой занялся

и вскоре, вспыхнув без стеснения

на бархатных морщинах занавеса,

упал на золото тиснения

застегнутой на пряжку книги.

Как девы, в гроб сойдя невинными,

о дальнем грезящие миге,

когда Господь, воззвав по имени,

восстать им даст, она лежала,

с восточной пышностию залита

лучом, средь золотого жара, —

готической иконы зарева

подобья, с образом пресветлым

и с пляской солнца в прахе смертном.

Я знал: стихи, творенья гения

хранит та гордая оправа,

и я подумал в то мгновение:

«Пусть в блеске опочит их слава

Пусть автор спит. Влезать кощунственно

под переплет. Там те же самые

цветы и ленты спят бесчувственно.

И та же полуправда… в саване».

Прими, Варшава, днесь поэтому

в дар книгу менее злаченую.

Окровавленных пальцев метою

укрась ее обложку черную.

Не дева — Мать! твой герб сиреною

увенчан. Океан великий

я, пересекший, слышал пение

твое и не забыл я лик твой!

Что ж, Партенопы златовласые

а также нереиды милые

пусть пенят рифмы сладкогласие

сбирают раковины, лилии

к стопам своим с веселым гомоном

и в робости трясут невольной

над общей правдой с горьким голосом

фиалок звонкой колокольней.

К иному слух склоняет женщина —

Мать, чье чело снопами повито

и Польши злаками увенчано.

Лишь для нее мной лира поднята.

Познавши боль и радость, горнего

подобье Иерусалима

не презрит она звука горького,

а сладостный пропустит мимо.

Прими ж… Прости мой тон приподнятый.

Дай камешек (на что мне лица!)

ни кровью, ни слезой не политый,

о юности моей столица!

Из фантазии «За кулисами»

В альбом

1

Помимо Данте, кроме Пифагора;

Помимо женщин, склонных к исступленью,

Когда им чрево пучит мандрагора,

И я был в Лимбах… помню, к сожаленью!

2

В порядке подтвержденья или моды

Томов двенадцать накатать бы кряду…

Устал! Махну куда-нибудь на воды,

Довольно я постранствовал по Аду!

3

Предпочитаю мыкаться в коляске,

Вращать глазами, клацая зубами,

Века, эпохи смешивая в тряске

В мозгу, как в чаще ягоды с грибами, —

4

Быть здесь и там, сегодня, но и после,

Как ниже — выше — явствует из текста;

Но и не рваться из пучины вовсе,

И не забыть, что посетил то место!..

5

Как было там? Встречался ли с родными

И с ближними? Что делал там так долго?

Там близких нет, лишь опыты над ними,

Над сердцем человеческим — и только.

6

Там чувств не видно. Только их пружины,

Взаимосвязью одержимы мнимой,

Подобие бессмысленной машины,

Инерцией в движенье приводимой.

7

Там целей нет. Там введена в систему

Бесцельность. Нет и Времени. В коросте

Там циферблаты без цифири в стену

Тупые заколачивают гвозди.

8

Но не событий считыватель точных,

А неизбежности колючий ноготь,

Переводящий стрелки их, источник

Их стрекота и дребезга, должно быть.

9

Что бóльшая для вечности потеря:

Минута, год ли? Вскидывая руки,

Самим себе и времени не веря,

Не колокол свиданья, но разлуки,

10

Они друг друга внемлют настигая,

Иронии глухой не изменивши:

За каждою минутою — другая,

Хоть век звони, не по себе звонишь ты.

11

И вечный этот двигатель бесцельный —

Трагедия без текста и актера,

Отчаянья и скуки беспредельной

Мелодия, взыскующая хора.

12

Он сотрясает судорогой чрево,

Как океан, когда в нем первый раз мы.

Но это спазмы ярости и гнева,

Непониманья их причины спазмы.

13

Вот испытанье подлинное. То есть,

Собой владея иль трясясь от дрожи,

Ты здесь осознаешь, чего ты стоишь,

И что ты есть в действительности — тоже.

14

Пристали ль имена тебе и клички,

Что выдумало время — или предок,

И что в тебе от моды, от привычки,

И что — твое, ты видишь напоследок.

15

Как древо просмоленное, пыланьем

Ты там охвачен весь, но не уверен

В свободе, порождаемой сгораньем:

Не будешь ли ты по ветру развеян?

16

Останется ли хаос лишь и масса

Пустой золы? Иль результат конечный:

Под грудой пепла — твердого алмаза

Звезда, залог победы вековечной!

17

А впрочем — хватит. Разрешенье споров,

Что был там, нахожу невыносимым.

Качу на воды! Обалдел от сборов,

И описанье Ада не по силам.

18

Да, право же, довольно! В седла вскочим.

Попутчик мой — верзила конопатый,

Не смыслит ни в истории, ни в прочем,

Как статуя молчит, и сам — как статуй.

19

С двумя концами выберем дорогу:

На север — страны, а эпохи — с юга.

Граница им — пространство… ей-же Богу!

А небосвод — лишь пыльная округа.

Песнь Тиртея