Польша было заменено словом Литва, а слово поляки — на литовцы. Магическое число трех держав, поделивших польско-литовское государство (Россия, Пруссия и Австрия), изображенное Мицкевичем как «дьявольская» противоположность Святой Троице, всегда присутствовало в народном сознании литовцев; отличие состояло лишь в том, что вместо Австрии, никогда не вмешивавшейся в дела Литвы, в список исторических врагов была занесена Польша.
По сведениям некоторых источников, «Литания пилигрима» была переведена в третий раз в 1991 году и распространена в виде листовки среди защитников парламента в Вильнюсе 13 января того же года. У меня не было возможности проверить эти сведения, и самого текста я не видел, но уверен, что это вновь была адаптированная версия с изъятием любых упоминаний Польши и ссылок на историю Польши (которая в любом случае не слишком хорошо известна в современной Литве).
Таким образом, влияние Мицкевича на литовскую культуру изобиловало невероятными парадоксами. Сам образ его родной земли, ее прошлого и ее национального характера, превратившийся в устоявшийся образец для многих поколений польских (и не только польских) читателей, претерпел необычную трансформацию в стране, которую он считал — и небезосновательно — своей родиной. Процесс становления современного культурного самосознания Польши и Литвы, обязанный многим Мицкевичу и польскому романтизму в целом, обнаруживает напряженные взаимоотношения любви-ненависти: можно сказать, что литовская и польская культуры находятся в состоянии взаимного дополнения, однако в то же время нельзя упускать из виду и многие конфликтные моменты их общей истории. В истории литовской культуры можно без труда выделить две противоборствующие и взаимопереплетенные линии — одна из которых берет начало у Даукантаса, школьного товарища Мицкевича, а другая — у Незабитаускаса, который состоял с Мицкевичем в переписке. Рассмотрим теперь более подробно образ Литвы у самого Мицкевича, от которого ведут генеалогию две указанные противоборствующие идеологемы.
Исходной точкой, от которой обычно ведут историю польского романтизма, считается тот же год (1822), в котором Даукантас написал свой романтический манифест литовского национального возрождения — «Деяния древних литовцев и жемайтийцев». Географическая общность тоже имела значение, так как оба течения формировались в Вильно. Важным различием был, однако, тот факт, что литовское течение долгое время оставалось подземным, в то время как польское сразу же вышло на поверхность. В отличие от Даукантаса, которому не приходилось рассчитывать на публикацию его труда, Мицкевич преуспел в напечатании «Баллад и романсов», хотя и не без препятствий, и стал знаменитым в один день. Разумеется, два школьных товарища отличались друг от друга масштабами личности; более того, только один из них вращался в высокоразвитой языковой и культурной среде. Однако, вероятно, более значимым моментом, отличившим судьбу одного от судьбы другого, был тот факт, что стиль мышления Даукантаса был исторически преждевременным, тогда как идеи Мицкевича отвечали реальным общественным и духовным нуждам его эпохи.
Интеллектуальный порядок XVIII века, которому были свойственны рационализм, европоцентризм и отладка на грекоримское наследие, был поколеблен глубинным кризисом, охватившим весь цивилизованный мир, — этот кризис в Польше и Литве был усугублен утратой независимости и наполеоновскими войнами. Было доказано, вне всяких сомнений, что история развивается непредсказуемо. Новая эпистема выдвинула на передний план деятельность субъекта, который отныне был уполномочен критиковать реальность и создавать ее заново; лишь мистик и ясновидец, в роли которого выступал поэт, мог провидеть будущее; иррациональная вера и эмоции превалировали над разумом. Эти широко известные черты романтического мировоззрения дополнял развивавшийся регионализм, который противопоставлялся классицистской централизации. Интерес к темной, внерациональной стороне души находил поддержку в переориентации культурных устремлений в сторону периферии — социальной, исторической или географической. Авторитарная культура сверх-детерминированного центра была вытеснена субкультурами, отмеченными метафизическими чаяниями и мятежным духом; городской уклад уступал место первозданным ландшафтам; Европа уступала место Востоку — или своим же восточным окраинам.
Мицкевичу повезло родиться в приграничном крае, который запросто мог приниматься за эдакую восточноевропейскую Шотландию или Бретань. Во введении к «Балладам и романсам» он восхваляет творчество шотландских поэтов (пишущих на английском), выстраивая свой образ по их подобию, как литовский поэт, пишущий на польском языке. Более того, ему повезло вырасти в Вильно — цивилизованном европейском городе с большой западной общиной и в то же время воплощении «инакости» и экзотики; до некоторой степени Вильно был даже «восточным» городом (Санкт-Петербург был более вестернизированным, хоть и находился ближе к географическому Востоку). Поражая характерными чертами консервативного католицизма и барочной архитектуры, город сохранил в себе многое из барочной карнавальной традиции. Наследие средневековья и пережитки язычества также были в нем налицо. Кроме того, Вильно был окружен необычными живописными пейзажами, которые при определенной доле воображения могли восприниматься как «дикая природа».
Средневековое Великое княжество Литовское было образовано и находилось под властью языческого племени, говорящего на балтийском языке, непонятном для славян, но, кроме того, оно включало в себя множество славянских земель, на которых исповедовалась православная вера. После вхождения в союз с Польским королевством, оно обычно воспринималось как протянутая на восток часть Польши. Дворянство Великого княжества в большей своей части стало католическим и полонизированным, но тем не менее страна сохранила многое из своего уникального характера. Литовский язык и восточнославянские (западнорусские) диалекты, впоследствии развившиеся в белорусский язык, сохранили хождение в основном в среде крестьянства. Существовала старинная традиция противопоставления «лесной» Литвы и «земледельческой» Польши, а также отсталости Литвы и польской цивилизованности; в то же время литовская шляхта нередко расценивала отсутствие собственной высокой культуры как знак приверженности старине и благородству, взирая на «народ Королевства» (koroniarze) с плохо скрываемой надменностью. Во времена Мицкевича все это служило прекрасной почвой для романтического воображения. Литва осмыслялась как «другая сторона» цивилизованного государства, одна из тех завораживающих своей инакостью земель, которые предоставляли почву для переоценки всей европейской культуры. В сознании Мицкевича (который, кстати, никогда не был ни в Варшаве, ни в Кракове), его родной край был миром, существующим наравне и даже превосходящим мир Польши как таковой. Как о безумной девушке-крестьянке из программной баллады «Романтика», о Литве нельзя было судить сквозь призму учености (mędrca szkiełko i oko). Необходимо было присмотреться поближе и разглядеть в «другом» эстетическую и этическую ценность. Неявным образом Литва противопоставлялась Королевству как земля духовного видения земле разума. Здесь еще живо ощущение бескрайности и чуда; здесь рассудок имеет ограниченные права.
В беседе со Стефаном Гарчиньским в Дрездене (1832) Мицкевич назвал себя «диким литовцем», имея в виду, прежде всего, свой нетрадиционный характер и независимость ума. Но в этой автохарактеристике содержится что-то еще. Экзотическая и диковатая страна стала символом неприрученных сил душевной жизни. Земли бывшего Великого княжества служили своеобразным хронотопом, символическим пространством лесов и озер, пропитанным духовными потоками и непосредственно граничащим с миром иным. Это был мир уединенности и волшебства, таинственности и ужаса, меланхолии, страдания и беспокойства — всё, чем характеризовался романтизм, питаемый к тому же реальной обстановкой этих отдаленных от цивилизации областей, в особенности в белорусской части Великого княжества. Диалоги в балладах Мицкевича обычно представляют собой диалог двух миров — дневного и ночного (последний метафорически изображался в виде затонувшего города Свитезя). В таком онирическом пейзаже противоборство жизни со смертью и природы с культурой дополнялось спорами между различными эпохами, социальными слоями и, не в последнюю очередь, между различными языками. Поэт представлялся в роли медиума, сквозь него говорил дух, который ранее проявлялся в неразборчивых речах языческих племен. Чудодейственное вторжение сверхъестественных сил в повседневную жизнь, по существу, напоминало вторжение романтического поэта «с окраины» в область «центровой» культуры.
Представление о Литве как о земле первозданной гармонии дополнялось ее историей. Для романтиков средние века были особой эпохой, главным средоточием исторического процесса. У Литвы было средневековое прошлое шекспировского размаха, сочетавшее в себе черты романтического Севера и романтического Востока. С одной стороны, это была полумифическая варварская страна, наделенная творческой мощью, наподобие германской и кельтской Европы, которую поэты-романтики противопоставляли миру Средиземноморья. С другой стороны, литовская языческая вера ассоциировалась с исламом: литовцам пришлось сдерживать атаки крестоносцев, называвших их «северными сарацинами», а позже они сами, по своей воле, отреклись от язычества. В качестве еще одного «романтического» штриха стоит добавить, что литовский язык и литовская самобытность воспринимались как исчезающий вид, и не без оснований, ведь литовская словесность, как мы уже отметили, к тому моменту еще не вышла из зачаточного состояния. Память о прошлом сохранялась, по всей видимости, только в фольклоре, в среде необразованных людей, чья неграмотность отождествлялась с исторической памятью. Память так и задержалась там, согласно цитате из баллады Мицкевича, как «тайный знак, украшающий мшистые скалы, надпись, смысл которой погрузился в сон».