А.А. Печерский
Восстание в Собиборе
Александр Аронович Печерский родился в г. Кременчуге 22 февраля 1909 г. В разгар Первой мировой, в 1915 г., семья переехала в Ростов-на-Дону, в один из центров еврейской жизни на юге России. Закончив среднюю школу, А.А. Печерский продолжил обучение в музыкальной школе. Руководил кружком драматического искусства для любителей, работал в администрации финансово-экономического института.
В 1941 г. А.А. Печерский был призван в Красную Армию в звании техника-интенданта 2 ранга. Служил в 596-м корпусном артиллерийском полку 19-й армии Западного фронта. В октябре 1941 г. среди тысяч других советских солдат, окруженных под Вязьмой, попал в плен. Здесь он переболел тифом. В мае 1942 г. с четырьмя другими заключенными пытался бежать, однако они были пойманы и отосланы в штрафной лагерь в Борисове, а оттуда — в Минск. Уже здесь немцы выявили на медицинском осмотре, что он еврей. А.А. Печерский был отправлен вместе с другими военнопленными-евреями в подвал, который называли «еврейский погреб». Там пробыли десять дней, получая за целый день сто грамм хлеба и кружку воды. Потом, в августе 1942 г., переведен в Трудовой лагерь СС на улице Широкой в Минске. А оттуда вместе с другими узниками осенью 1943 г. депортирован в Собибор, куда прибыл 22 сентября. Здесь он стал лидером единственного успешного восстания в лагерях смерти. После побега присоединился к партизанам. С приходом частей Красной Армии в июне 1944 г. и был отправлен на проверку в спецлагерь НКВД № 174 в Подольске. По итогам А.А. Печерский определен в 15 отдельный штурмовой стрелковый батальон[278] Вероятность остаться в живых была невелика, но он уцелел, выжил после тяжелого ранения, полученного 20 августа 1944 г. в бою под г. Бауска в Латвии на 1-м Прибалтийском фронте.
Несколько месяцев А.А. Печерский находился на лечении в одном из подмосковных госпиталей. Офицерского звания он так и не получил. Довольно часто встречающееся в популярной литературе и в СМИ выражение «лейтенант Печерский» документально не подтверждается. В феврале 1945 г. А.А. Печерский возвращается в Ростов-на-Дону, где служит до увольнения в запас заведующим делопроизводством штаба 199-го рабочего батальона. В 1949 г. ему была вручена медаль «За боевые заслуги».
31 января 1945 г. в «Комсомольской правде» появляется письмо А.А. Печерского — отклик на корреспонденцию «Фабрика смерти в Собибуре» в той же газете от 2 сентября 1944 г.[279] Подпись: «Лейтенант Печерский. Действующая армия». Это письмо он написал в подмосковном госпитале. Возможно, газета посчитала, что слова «действующая армия» звучат более оптимистично, чем «госпиталь».
Первые несколько лет он проработал администратором в Ростовском театре музыкальной комедии. В 1952–1953 гг. А.А. Печерский попал под суд за злоупотребление служебным положением («попал под компанию»), судя по всему, был исключен из партии, потерял работу в театре. Позже устроился в багетный цех, работал на машиностроительном заводе, в кузнечно-механической артели.
С конца 1950-х гг. А.А. Печерский вел обширную переписку с различными музеями, частными лицами в СССР, Польше и Израиле с целью поиска уцелевших узников Собибора. Почти 30 лет он собирал сведения о выживших и погибших, установил контакты со всеми, кто жил в СССР, Израиле, США.
14 октября 1963 г., в двадцатую годовщину восстания в Собиборе, в Ростове-на-Дону состоялась встреча бывших узников. В ней приняли участие Александр Печерский, Аркадий Вайспапир и Семен Розенфельд. А также писатель Валентин Томин. Потом встречи происходили каждые пять лет. Находились еще бывшие товарищи по восстанию и состав участников встреч расширялся.
А.А. Печерский выступил свидетелем обвинения на суде в Киеве над одиннадцатью бывшими охранниками Собибора (1962 г.), давал показания по делам нацистских преступников — эсэсовцев Собибора — Гомерского (1976 г.) и Френцеля (1984 г.). Писал и во время Краснодарского процесса в 1965 г. — этот текст в газету «Советская Кубань» также включен в публикуемые воспоминания.
К сожалению, Александр Печерский оставался «невыездным» и так не сумел встретиться со своими товарищами, проживающими в Израиле или тем более в США. Хотя они его смогли посетить, но уже в 1980-е гг. Собственно, его даже в социалистическую Польшу не выпускали. Подвиг участников восстания вместе с их биографиями уходил в область легенд и мифов. Почти всю свою жизнь А.А. Печерский провел в Ростове-на-Дону. Там он и умер 18 января 1990 г.
Писать о восстании А.А. Печерский начал еще летом 1944 г. И не переставал до конца 1980-х гг. Это были статьи, очерки для различных печатных изданий в СССР и за рубежом, часто связанные или с поиском товарищей по восстанию и других выживших узников, или приуроченные к годовщинам и прочим памятным датам.
С лета 1944 г. А.А. Печерский стал работать над воспоминаниями. На протяжении трех десятилетий они существовали в разных вариантах. Изданы при его жизни были только два: на русском и идиш. В 1945 г. в Ростове-на-Дону вышла книга Печерского «Восстание в Собибуровском лагере». Позднее его воспоминания появились на идише: в 1946 г. они были изданы в виде книги в издательстве «Дер Эмес» в Москве, а в 1973 г. напечатаны в журнале «Советиш геймланд» («Советская Родина»). (Русский перевод опубликован в литературном ежегоднике «Год за годом». № 3/87).
В 1950—1970-е гг. воспоминания А.А. Печерского под различными вариантами названий распространялись по принципу «самиздата»: от человека к человеку, прежде всего, среди бывших узников гетто и концлагерей, писателей-фронтовиков и еврейской общественности СССР. Изданные в последние 10 лет книги как раз и основываются на нескольких таких вариантах[280]. В том числе и на варианте, публикуемом ниже[281]. Это отнюдь не должно создавать впечатление, что рукописи А.А. Печерского просто дублируются.
Именно А.А. Печерский пробовал писать воспоминания в различных вариантах и даже жанрах, с учетом того, например, что ему постепенно становились доступны воспоминания других участников восстания и бывших узников, некоторые зарубежные и советские документы, а так же вновь выходившие книги. Однако, не только эти факторы влияли на появление новых вариантов.
Стоит особенно подчеркнуть вклад А.А. Печерского в сохранение памяти о лагере смерти Собиборе и самом восстании. Его переписку с журналистами, писателями, историками, бывшими узниками нельзя недооценивать: именно так формировалась коммуникативная (социальная) память о тех событиях. Она же являлась основой для закрепления этих событий на уровне национальной (политической) и культурной памяти в начале 1960-х гг. Именно в это время А.А. Печерский много выступает в домах культуры, библиотеках, печатаются статьи в центральной прессе, в «Молодой гвардии» выходит художественный роман Томина и Синельникова, а Собибор упоминается в учебном пособии «История СССР», подготовленном Высшей партийной школой и Академией общественных наук при ЦК КПСС, а также в коллективной монографии о советских партизанах[282]. Интерес к теме стимулировался и рядом судебных процессов над бывшими вахманами и другими коллаборационистами в СССР. Не будет преувеличением сказать, что история Собибора в первой половине 1960-х гг., пусть и в искаженном виде («без евреев») начала становиться частью (хотя и не самой значимой) официального нарратива о войне. Но уже после разрыва отношений с Израилем, в начале 1970-х гг. официальное внимание к ней исчезло, а дальнейшие инициативы А.А. Печерского по выпуску полной версии воспоминаний и съемке фильма отвергнуты.
Публикуемый машинописный текст, вероятно, является последним вариантом воспоминаний Александра Печерского. Они были подготовлены в 1972 г. и А.А. Печерский надеялся их издать отдельной книгой к 30-летию восстания в Собиборе. В письме от 6 февраля 1972 г.[283] он пишет друзьям, что сдал в Ростовское издательство книгу о восстании и ее собираются включить в план 1974 г. В этом же письме он сообщает структуру книги, которая почти полностью совпадает с публикуемым здесь текстом (вступительная часть, «Минский лесной лагерь», «Минский лагерь на Широкой», «Строительство лагеря смерти Собибор», «Послесловие»). А.А. Печерский также указывает, что использует материалы переписки с «собиборовцами», проживающими за рубежом», сведения о процессе в Хагене над нацистскими преступниками, о минских партизанах и подпольщиках. А.А. Печерский написал, что посылает каждому из друзей экземпляр рукописи и просит их внести коррективы, исправить ошибки, если он что-то пропустил, особенно там, где повествование касается каждого из участников восстания.
Но книга так и не была издана. А один из экземпляров рукописи остался в Рязани у бывшего узника и участника восстания Алексея Вайцена. После встречи с ним в 2001 г. копию передал в архив Научно-просветительного Центра «Холокост» житель Рязани, ветеран Великой Отечественной войны Исай Локшин. Кстати, первую публикацию отрывков этой рукописи он сделал в московском журнале «Родник» (Издание объединения религиозных организаций современного иудаизма в России — ОРОСИР) в 2003 (№ 2), 2004 (№ 1, № 2) и 2005 (№ 1, № 2) гг. Правда, в биографии А.А. Печерского и других участников восстания было допущено много ошибок.
Публикуемая рукопись снабжена некоторыми примечаниями А.А. Печерского, так как он уж использовал литературу, изданную по истории нацизма. В рукописи встречаются незначительные правки в написании имен и фамилий. Тем не менее, А.А. Печерский допускает некоторые ошибки или, пожалуй, опечатки. Например, одного из своих товарищей — Михаила Ицковича называет Семеном. В то же время Печерский называет полностью имя и фамилию Леона Фельдхендлера, учитывая, что в предшествующих версиях он именовал последнего то Борисом, то Борухом.
Одновременно с получением новой информации на протяжении многих лет А.А. Печерский допускал явные недочеты. Редакторы сохранили некоторые фрагменты, которых никак не мог знать мемуарист в тот период, находясь в Собиборе. Например, об убийстве В. Кубе, о положении на фронте в сентябре 1943 г. («Красная Армия подходит к Днепру»).
В данной рукописи полностью отсутствуют еврейские «мотивы», которые были весьма заметны в предыдущих воспоминаниях. Даже его небольшое свидетельство для книги М. Нович, приводимое ниже в соответствующем разделе, написанное буквально в то же время (середина 1970-х гг.), содержит информацию о евреях и гетто. В рукописи для издания в СССР А.А. Печерский ни разу не пишет евреях в Минском лагере и Собиборе, хотя по приводимым фамилиям и так все понятно. В тексте есть только поляки, голландцы, чехи и советские люди. Воспоминания по духу и стилю написаны обычным советским патриотом и антифашистом. Он понимал, что в середине 1970-х гг. книгу об уничтожении евреев и их восстании не издадут в Ростове-на-Дону, да и вообще в СССР. Тем более перед глазами А.А. Печерского был пример книги В.Р. Томина и А. Г. Синельникова «Возвращение нежелательно» (М., 1964). Авторы не могли упоминать никаких евреев, изменили фамилии героев. А за прошедшие с той поры 8 лет ситуация только усугубилась. Но А.А. Печерский надеялся, что шансы на издание книги все-таки есть. Отметим, что в первой версии воспоминаний, подготовленной летом 1944 г., тема евреев упоминается, хотя и не доминирует. Если в русскоязычной публикации 1945 г. о евреях нет ничего, то в варианте на идише она присутствует. Подобная же противоречивость характерна и для газетных публикаций 1944 г. Если В. Гроссман в публикации в «Красной звезде» (август) открыто говорит о «массовом механизированном убийстве польских евреев», то в статье Рутмана и Красильникова этническая принадлежность жертв не указывается[284].
Несмотря на отмеченные характеристики источника, мы хотели бы лишний раз подчеркнуть, что эта рукопись является последней и наиболее полной версией воспоминаний А.А. Печерского. В полном объеме она публикуется впервые. Текст публикуется в авторской редакции. Орфография и пунктуация приведены к нормам современного русского языка. Стилистика оригинала сохранена. Набор текста осуществляли Л. Терушкин, С. Трифонова и Е. Чамкина.
«Скажите, это правда, что вы были в лагере смерти Собибор? Вы не обижайтесь на мой вопрос. Я не хочу вас обидеть, знаете, нам даже как-то не верится, что была война и гибли миллионы людей».
(Из письма ученицы 8 «б» класса Пашинской школы Некрасовой Татьяны.
1 марта 1971 г.).
Назойливая мысль все время тревожит меня. Стоит ли ворошить прошлое?
Нужно ли это?
Стоит ли снова с болью в душе вспоминать тяжелые годы Второй мировой войны, трагически сложившиеся для миллионов людей не только Советского Союза, но и для многих стран Европы.
Читая сегодня газеты 1972 года, я вижу, что фашизм еще жив. Он постепенно выползает из своих нор, надеясь снова разжечь тот страшный огонь, который им удалось разжечь в тридцатых и в сороковых годах двадцатого века.
Под руководством Коммунистической Партии Советского Союза, в годы Великой Отечественной войны Советская Армия[285], и советский народ разгромили фашистского зверя.
Но все же небольшая кучка озверелых фашистов сумели скрыться от правосудия и притихли на короткое время.
В Федеральной республике Германия, партия ХДС/ХСС[286], фактически фашистская партия, начинает уже открыто устраивать сборища, как во времена гитлеризма, с призывом к реваншу и пересмотру существующих границ.
Недобитые фашисты воскресают, и некоторые из них открыто высказывают бредовые идеи о новом походе на Восток.
Осенью 1941 года, когда фашистская Германия уже напала на Советский Союз, гитлер[287] цинично заявлял:
«Я … отдал приказ без сожаления и жалости уничтожить мужчин, женщин и детей польского происхождения. Только так мы можем завоевать жизненное пространство. Польша будет обезлюжена и населена немцами…
… а в дальнейшем с Россией случится то же самое, что я проделаю с Польшей. Мы разгромим Советский Союз. Тогда грянет немецкое мировое господство»[288].
А 14 июня 1957 года, 12 лет спустя после разгрома фашистской армии, в городе Бремене[289] Федеративной республики Германии, бывший львовский и ростовский палач Оберлендер[290] в своем выступлении говорил:
«В России земля ждет нас, мы должны пустить там корни. Мы должны освободить не только 17 миллионов населения ГДР, но и 120 миллионов человек, населяющих европейскую часть Советского Союза и стран Восточной Европы. Мы должны внушать это нашей молодежи и готовить ее к этому».
Это было в 1958 году, и постепенно из года в год эти недобитые фашисты чувствуют себя все смелее и смелее.
Они мечтают вернуться к прошедшим 1941–1945 годам. Они мечтают опять просматривать кровавые отчеты, которые получали в период оккупации Советской Белоруссии.
Вот выписка из отчета об опыте уничтожения населения пункта Борки в Белоруссии за период с 22 по 26 сентября 1942 года обер-лейтенанта охранной полиции Мюллера от 29 сентября 1942 года[291].
«… 21 сентября 1942 года рота получила задание уничтожить населенный пункт Борки, расположенный в семи километрах к востоку от Мокран».
«… Привожу численный итог расстрела. Расстреляно 705 человек. Из них мужчин — 203, женщин — 372, детей — 130».
«… Количество отобранного скота может быть определено лишь приблизительно, так как на собранном пункте учета не производилось: лошадей — 45, крупного рогатого скота — 250, телят — 65, свиней и поросят — 450 и овец — 300. Домашнюю птицу можно было обнаружить лишь в отдельных случаях».
Еще одна выписка другого фашиста, командира роты капитана Пельса 30 сентября 1942 года, по уничтожению населенного пункта Заболотье:
«… Все население во главе со старостой было согнано в школу, а одна команда тотчас отправилась на расположенные в семи километрах от деревни выселки с тем, чтобы забрать их жителей. Прибывшая тем временем группа СД после тщательной проверки освободила пять семей из этой деревни. Все остальные были разделены на три группы и расстреляны на месте казни, которое было тем временем подготовлено мужским населением деревни. Казнь была проведена планомерно и без особых происшествий, если не считать одной попытки к бегству. Большинство жителей деревни сохраняло самообладание и шло навстречу вполне заслуженной судьбе, которая вследствие их нечистой совести не явилась для них неожиданностью. Казнь была закончена около 12 часов 00 минут».
«… Результаты операции следующие: расстреляно 289 человек, сожжен 151 двор, угнано 700 голов рогатого скота, 400 свиней, 400 овец, 70 лошадей. Вывезено хлеба: 300 центнеров обмолоченного и 500 центнеров необмолоченного. Конфисковано около 150 сельскохозяйственных машин с ручным приводом и многочисленный инвентарь».
В этих двух отчетах все точно, ничего не пропущено. Мы это помним. Но несмотря на террор в Белоруссии фашистским молодчикам было все труднее и труднее бороться с партизанским движением. Вот к примеру, одно из донесений о борьбе с партизанами генерального комиссара Белоруссии Кубе[292] рейхскомиссару Остланда Лозе[293] от 31 июля 1942 года.
«… Поэтому я был весьма благодарен, если бы г-н рейхскомиссар счел возможным приостановить поступление новых транспортов в Минск по крайней мере до того времени, когда окончательно будет снята угроза партизанских выступлений. Мне нужны 100 процентов войск СД[294] для борьбы с партизанами и польским движением Сопротивления, что требует применения всех сил СД, не очень больших численно»[295].
Но фашистам этого было мало. Они создали в оккупированных странах, главным образом, в Польше, концлагеря и лагеря смерти, хотя большого различия между ними не было. Люди разными методами все равно — уничтожались.
В фашистских концлагерях было уничтожено свыше десяти миллионов человек. Весь мир уже знает об этих концлагерях.
«Но существовали еще концлагеря, которые менее известны, чем Освенцим[296]. Майданек[297], Бухенвальд[298], Дахау[299] и Равенсбрюк[300].
Это Треблинка, Собибор, Белжец[301]. Объясняется это просто — они были строго засекречены: весь прибывавший туда «недостойный жизни материал»(так официально выражались эсэсовцы) немедленно умертвлялся в газовых камерах, так что живых свидетелей почти не оставалось.
Многих этих преступников уже нет в живых, но небольшая часть этих палачей еще гуляет на свободе, так как Федеральный суд Федеративной республики Германии считает, что они выполняли приказ фюрера[302].
Прошло более четверти века. Многие узники фашистских концлагерей, освобожденные Советской Армией, вернулись домой, к своим семьям, к мирному труду. Но вернулись далеко не все. Многие погибли во время побега или отдали свою жизнь позднее в боях за Родину и свободу. Многие сражались в партизанских отрядах и гнали фашистскую чернь до окончательной победы.
Земля вновь зарастает травой, ветер дочиста разметает пепел заживо сожженных людей. Весенние воды уносят с собой следы пролитой крови. Но следы кровавых преступлений фашизма сотрут ни годы, ни века.
Народы мира прокляли фашизм и все темные силы его порождающие. Об этом забывать нельзя. Это надо помнить всем и каждому. Чтобы никогда ничего подобного не могло повториться. Потому что человек создан для счастья и мира. А за радость жизни стоит бороться.
Советские люди не могут и не должны забыть преступления фашистской Германии, которая воевала не только с солдатами Советской армии, но и с советскими женщинами, стариками, детьми.
Люди моего поколения, пережившие эту войну, прекрасно сами это помнят. Нет семьи в любом конце Советского Союза, где бы не осталась зловещая отметина войны.
Наш народ многое сделал и дал во имя победы и справедливости. Наша молодежь, к счастью, не знает фашизм. Однако об этом никогда не следует забывать — ни тем, кто сам пережил все ужасы фашизма, ни тем, кто родился позже и не может представить себе всю глубину фашистской опасности.
Наша молодежь должна знать ПРАВДУ о фашизме — для того, чтобы это никогда не повторилось.
Есть преступления, которые не забываются. Время не может зарубцевать раны страданий и мучений народов.
Лагеря смерти — одна из самых трагических и чудовищных страниц Второй мировой войны.
Поэтому я написал эту документальную книгу о фашистском лагере смерти Собибор, в котором пробыл 22 дня.
Минский лесной лагерь
«Немцы (фашисты. — А.П.) обманывают себя, если они думают, что мы о чем-нибудь забудем. Бывает зима без оттепелей и ненависть без жалости. Мы растопчем змеиное гнездо. Мы придем к ним для того, чтобы они больше к нам не приходили. С нами тени замученных. Они встают их могил, выползают из яров, из колодцев, из рвов — старцы и грудные дети, русские и украинцы, белорусы и евреи, поляки и литовцы. Они все хотели жить, они любили солнце и цветы… Истерзанные, они говорят нам: «Помните!»
«Убийцы народов». Илья Эренбург. «Известия»1944 год.
В солнечный ясный день августа 1942 года нас, девять человек военнопленных в Минском «Лесном лагере»[303], рослый полицай повел по лагерю мимо длинных бараков, заполненных военнопленными, мимо хозяйственного двора, жилых помещений полицаев, и дойдя до подвала, который находился в стороне и, как видно, построен недавно для смертников, велел спускаться вниз. Двадцать четыре ступеньки вели в подземелье.
На этом длинном пути при спуске в подвал с «добродушной» улыбкой на губах полицай нам сообщает:
— Ребята, не волнуйтесь. Вы идете в преддверие Ада. Немного отдохните. Подумайте. А затем прямым сообщением в Ад. Из этого подвала нет другой дороги. А в Рай вас не пустят.
Открытая дверь вместе с нами пропустила проблески дневного света. Мы едва успели разглядеть лежащие на полу две-три доски и стоящую в левом углу в конце подвала парашу, как дверь закрылась. Прозвучал звук закрывающегося висячего замка.
Кое-кто успел захватить доски, остальные расположились на холодном сыром полу.
Нас окружала темнота. Глубокий подвал без единого окошка, отдушины. Действительно полицай не лишен был чувства юмора — «преддверие Ада».
На ощупь, медленно передвигая ноги, чтобы не задеть лежащего товарища, я подошел к стене и медленно опустился наземь. Вытягиваю ноги. Подкладываю руку под голову, пытаюсь уснуть.
В подвале мертвая тишина. Каждый занят своими мыслями.
Уснуть мне не удается. Сырость пронизывает тело, не дает сосредоточиться, обдумать происходящее.
Справа от меня кто-то зашевелился, тяжело вздохнул.
— Что будет? — тихо с украинским акцентом спросил сосед.
— Ты слышал, — ответил я, — дорога в Ад.
— Тебя как звать?
— Саша.
— Откуда ты?
— Я из Ростова-на-Дону.
— А я из Донбасса, — задумчиво ответил сосед.
— Как тебя звать? — спросил Саша.
— Борис. Борис Цибульский[304].
Мы замолчали.
— Ты знаешь, Саша, давай спать. Немного забыться — это хорошо.
— Пытался я. Не могу. Все думаю.
— А ты попробуй, полетай в облаках, — ответил Борис, — это помогает. Спи.
Я услышал, как Борис отвернулся от меня и через несколько минут раздался негромкий храп.
«Крепкий мужик», — подумал я.
Я пытался представить, какой он, но не мог. Все в голове смешалось. Я действительно отвлекся от своих мыслей и уснул.
Разбудили меня звуки знакомого цыганского романса, который пел Вадим Козин. «Серое хмурое утро, небо как будто в тумане…»… Полицаям эта песня, видимо, нравилась. Повторяли они ее беспрестанно. Безмятежное ленивое исполнение и сами слова настолько были чудовищны в нашем положении, что сжималось сердце. Вспомнился родной город, дом, семья… Все это было далеко и, казалось, ушло в недосягаемую даль.
Рука непроизвольно потянулась к карману, где хранился пакетик, состоящий из двух картонок, обмотанных несколько раз в бумагу. Между двумя картонками хранилась групповая фотография детей, среди которых с куклой в руках сидела восьмилетняя дочь Эллочка. Эта фотография получена из дома уже на фронте…
…В первых числах октября 1941 года немцам удалось прорвать на широком участке фронта, в районе Вязьмы[305].
В стремительном броске они продвинулись вперед на сотни километров.
596-й гаубичный полк 19-й армии с боями выходил из окружения[306].
В одном из боев тяжело был ранен в живот комиссар полка Михаил Петрович Тишков, который почти ежедневно успевал бывать во всех дивизионах, интересуясь жизнью не только солдат, но и их семейств.
Политруку 4-го дивизиона Пушкину и восьми солдатам, в том числе и мне, поручили вынести из окружения раненого комиссара полка. В нашей группе был политработник, начальник клуба майор Орлов, который до войны был директором Ростовского клуба «Всасотр»[307].
Несколько раз с боями наша группа пыталась проскользнуть мимо усиленных заслонов фашистских солдат, вооруженных автоматами, пулеметами и минометами. На исходе были патроны. В одном из боев немцы открыли беглый минометный огонь. Этим огнем был убит комиссар полка Тишков и один солдат. Нам удалось отойти назад и отнести в лес убитых товарищей.
Вечером, до наступления темноты, использовав вырытую траншею, мы похоронили комиссара и солдата, положив на холмик две солдатские каски.
Несколько раз наша группа попадала в засаду. Мы не имели возможности войти в какую-либо деревню, чтобы достать хоть немного продуктов. В заброшенных окопах мы находили патроны, которые в тот момент, несмотря на холод, были для нас дороже хлеба.
Обессиленные и истощенные, оставшиеся без патронов, мы попали в засаду, откуда вырваться нам не удалось.
Произошло самое страшное — плен…
Вот уже десять месяцев я попадаю из одного лагеря в другой. Неудачные побеги, поимки. Издевательства фашистов и полицаев. Избиения.
Вспоминается Смоленский лагерь[308], — где ежедневно умирало очень много людей. Умирали ночью, рядом с тобой лежащие. Умирали на ходу. Умирали в длинной очереди за баландой. Иные, получив баланду, шли в свой барак и по дороге садились отдыхать возле лежащего на дороге трупа. Посидев немного, падали рядом, даже не доев долгожданную баланду. Очень часто баланду готовили из шелухи гречки и голодные люди с жадностью ее поедали. Последствия были ужасны…
Пока мне удавалось пронести самое дорогое от прежней жизни — фотографию дочери Эллочки…
— Борис, ты спишь? — спрашиваю лежащего рядом Цибульского.
— Нет.
— Надо что-нибудь придумать, а то так лежать, думать все время, черт знает о чем, можно с ума сойти. Ведь мы не знаем, сколько нас еще будут держать: час, два, день, неделю…
— Что ты предлагаешь?
— Нужно что-нибудь говорить, всем, по очереди. О себе, анекдоты, разные истории, кто что захочет и тогда у всех развеются тяжелые мысли. Когда нас поведут на смерть, мы не будем такими мрачными, испуганными. Ведь это будет просто здорово! Не падать духом, Борис. Все равно не поможет. А им, паразитам, мы своим видом испортим настроение.
— Ребята, что приуныли? — крикнул Борис присев, опершись о стену. — Не в такие переплеты попадали. Давайте рассказывать, кто о чем хочет. Убьем время. А если кто и брехать будет, так все равно лица не видать, темно.
— Да ну тебя, — раздался мрачный голос из темноты. — И так тошно. А ты со своими разговорами. Сейчас могут открыть дверь и всех на расстрел.
— А ты не думай об этом, — горячо возражаю в темноту. Вот я, например, тонул, горел, с третьего этажа в лестничной клетке летел, и всегда выходил сухим. А вдруг и ты такой.
Расшевелились ребята, пошли рассказы, анекдоты, сказки…
Нас почти не кормили, раз в день приносили остатки баланды. Друг друга мы не видели, так как свет в подвал не поступал. Мы лежали на сырой земле и только по голосам узнавали, кто где лежит, и движущие тени нам показывали, что здесь прошел человек. Мы не знали счет дням. По баланде мы определяли, что еще одни сутки прошли, и по кричащему репродуктору, что это день, а не ночь. Прошло несколько дней. Обо всем было пересказано. Мы с Борисом боялись, что наступит день, когда не о чем будет рассказывать. Это страшно.
На девятые сутки мы услышали шаги по лестнице. Конечно, это не баланду принесли, слишком рано — еще пластинки не крутили. Неужели все. Быть может, и к лучшему. Борьба при таком состоянии бессмысленна. Истощенные, голодные. Быть может, фашисты специально перед расстрелом держали нас несколько дней в этом подвале, для того, чтобы человек, выйдя на свет, сразу потерял ориентацию, потерял человеческий облик и ко всему был пассивным.
Дверь медленно открывается, перед нами старый «знакомый» полицай, обещающий нам «адовое счастье».
— Быстро, быстро, — закричал полицай весь напрягаясь от крика.
Люди не спеша стали подыматься со своих мест. Им некуда было спешить. Некоторые просто не смогли встать.
— Быстрей, свиньи проклятые, — опять заорал полицай.
Борис Цибульский подошел к товарищу, который не смог подняться, помог ему встать и, незаметно подталкивая, двинулся к дверям.
Словно стопудовые гири были прикованы к ногам, не давая возможности подняться по лестнице.
Сверху был слышен крик на немецком языке.
— Шнель, шнель, ферфлюхте швайне[309]. Полицай снова кричит, потом зашипел.
— Вам повезло. Сейчас вы в ад не попадете. Еще поработаете на благо Великой Германии. Быстрее, гады, вы задерживаете меня, — и в ход пошла плетка.
Поднявшись наверх, прислоняюсь с закрытыми глазами к стене. Не было сил после темного подвала открыть глаза и смотреть на солнечный день.
Открываю глаза от резкой боли в голове, на которую опустилась плеть полицая.
— Что, замечтался?.. Шнель…
Борис схватил меня за руку и потащил за собой.
В десяти метрах впереди видим улыбающегося эсэсовца, разговаривающего с немецким офицером. Немного поодаль — грузовую машину, возле которой стоят вооруженные власовцы.
— Значит, не расстрел, — шепчу Борису. — Ты слышал, что полицай говорил. Наверно, в рабочий лагерь. Коли поедем машиной, быть может, в пути сумеем напасть на охрану и выскочить при возможности.
— Нет, Саша, нельзя. Мы слишком слабы — и десяти метров не пробежим.
Власовцы[310] винтовками нас подталкивают к грузовику. Взбираемся в кузов и садимся на пол у заднего борта. Власовцы садятся на скамейку спиной к кабине.
Из «лесного лагеря» несколько километров едем по шоссе, затем выезжаем на окраину Минска, постепенно приближаясь к центру города. Сердце сжимается при виде города в руинах. Прилепившиеся у разбитых стен небольшие грядки картофеля и лука, отгороженные железным хламом. Над городом плыли черные тучи. Они давили своей тяжестью людей, не успевших эвакуироваться из города, и которые бродили среди коробок выжженных зданий.
Особенно тяжело было видеть детей. Словно маленькие старички сосредоточенно они рылись в развалинах в поисках съестного.
Только в машине могу присмотреться к Борису — простой, грубоватый парень. Высокий, крупные черты лица. Из его рассказа в подвале я узнал, что Борис работал возчиком, мясником, затем шахтером. Но в его грубости было много теплоты, ведь он помогал ослабевшим товарищам выйти из подвала, он поддерживал их. Быть может, он умышленно все это делал грубовато, для того, чтобы товарищ не подумал, что Борис из жалости им помогает.
Машина свернула на улицу, которая называлась Широкая, и подъехала к воротам, над которыми висела вывеска с надписью «Арбейтс лагерь»[311].
Нам повезло. Мы действительно попали в Минский рабочий лагерь на Широкой улице, где находилось около 800 заключенных[312]. Среди них — высококвалифицированных мастеровых — портных, сапожников, столяров, плотников — доставленных сюда из Минского гетто. Была здесь и большая группа (около 300 человек) белорусов, русских и украинцев, которых немцы считали «неблагонадежными». В последнее время сюда доставили несколько человек военнопленных.
Минский лагерь на Широкой
Машина въехала во двор лагеря и остановилась возле первого домика, стоящего возле ворот.
Лагерь представлял из себя большой двор. До войны здесь были кавалерийские конюшни.
Комендантом лагеря был эсэсовец Лёкке, помощником — эсэсовец Вакс и Городецкий[313] — из белогвардейцев, который был одним из активных участников первого массового уничтожения людей в Минске 7 ноября 1941 года[314].
Прибывших всех вели в канцелярию лагеря. За перегородкой сидела красивая женщина Софья Курляндская[315], которая вела регистрацию и учет узников.
Один из военнопленных на вопрос о профессии ответил:
— Инженер.
Секретарша внимательно посмотрела на него, на боковую дверь и тихо сказала:
— Лучше запишитесь чернорабочим.
Инженер молча кивнул головой.
Я записал свою специальность — столяр, хотя никогда не работал столяром.
Все остальные записались чернорабочими.
Зарегистрировав всех, Курляндская вызвала капо[316] Блятмана и велела отвести вновь прибывших.
В сентябре 1941 года гитлеровцами был создан лагерь на Широкой. Им потребовался человек, знающий немецкий язык и умевший печатать на пишущей машинке.
Подпольный комитет Минского гетто направил на эту работу Софью Курляндскую, которая, работая в лагере, сообщала подпольной организации о событиях в лагере и принимала активное участие в побегах лагерников через связных в партизанские отряды.
В 1942 году осенью и зимой по заданию подпольного комитета и партизанского отряда имени Фрунзе Барановичского соединения[317] Софья Курляндская помогала документами двум группам возчиков уйти в отряды.
В конце октября 1942 года Софья Курляндская и Блятман помогли совершить побег коммунисту Голанду[318], который находился в смертной камере и его списали как умершего. Голанд был отправлен в отряд имени Фрунзе. В январе 1943 года в бою с гитлеровцами он героически погиб.
В июне 1942 года из Старосельского леса, где находилась партизанская группа, возглавляемая Фельдманом, прибыла проводница-связная Татьяна Бойко, подпольная кличка «Наташа», ей было тогда 17 лет[319]. Через одного из руководителей подполья Гебелева Михаила[320], она связывалась с Саррой Левиной[321], которая через Курляндскую устроили Ганзенко С.Г.[322] побег и «Наташа» его благополучно привела в отряд.
Ганзенко С.Г. был избран командиром отряда имени Буденного, бригады имени Сталина, а в декабре 1943 года отряд вырос в бригаду имени 25 лет БССР, где он был комбригом.
Один из лагерников по фамилии Костелянец сумел завоевать доверие начальника лагеря Лёкке, который считал Костелянца «полезным», часто посылал с военнопленными под небольшой охраной на заготовку продуктов. Также и с его помощью Софья Курляндская и Блятман перенаправляли военнопленных в партизанские отряды.
Костелянец погиб в 1943 году в стычке с фашистами в партизанской бригаде имени Чкалова Барановичского соединения[323].
Блятман, приняв нас от секретарши, повел всех в душевую, по дороге присматриваясь к нам. Выясняя, кто откуда прибыл. Когда и где попал плен.
Конечно, люди боялись его и избегали прямых ответов.
После бани Блятман повел всех к большому бараку, разделенному на две половины, где стояли в два яруса во всю длину барака четыре ряда нар.
Подозвал Блятман старшину одного из отделений барака Бонку и сказал ему, чтобы меня он положил рядом с собой. Остальным ребятам он велел занять свободные места.
Распоряжение Блятмана меня удивило. Для чего он велел положить меня рядом со старшиной. Чтобы наблюдать за мной? Что-то не похоже. Да и повода у него не было. Распоряжение было отдано благожелательным тоном, да и Бонка, когда повел меня на место, выделил от себя немного соломы, угостил хлебом и остатком баланды.
Из этого «Арбейтслагеря» узников посылали партиями работать в разные немецкие организации. В основном на черные работы. Подноска, разгрузка, колка дров, рытье канав и другие грязные работы. При лагере имелась столярная мастерская, где стояли несколько станков. В этой мастерской и других, портняжной и сапожной, работали специалисты, которые обслуживали эсэсовцев.
К вечеру начали собираться узники, которые работали вне лагеря. Баланду, так называемый обед, развозили по тем объектам, где работали узники, а специалисты и неработающие получали в лагере. Вечером выдавали около 200 грамм хлеба.
Перед отбоем всех построили в несколько рядов, строго в затылок для получения хлеба.
Городецкий, когда строил колонну узников, подходил к стоящему в первом ряду, клал на плечо ему руку с пистолетом и стрелял вдоль шеренги. Если кто-либо стоял не строго в затылок, то пуля, пропущенная им, выравнивала строй.
Как во всех лагерях, старые узники обратились сразу к вновь прибывшим с наболевшими вопросами, считая, что они только несколько дней как попали в плен.
— Ребята, что слышно на фронте? Долго ли продержится?[324]
В этих вопросах чувствовалось у многих неверие в фашистскую победу.
Каждый из вновь прибывших старался рассказать, что знал.
Я рассказал, как фашист потерпел первое крупное поражение под Москвой, благодаря чему миф о «непобедимости» фашистской армии потерпел крах.
После этой беседы один из узников, который стоял среди слушателей, подошел к Блятману, что-то ему рассказывая, показал в мою сторону.
Чувство страха охватило меня. Черт понес рассказывать.
Вечером, когда ложились, Бонка заявил мне, что господин Блятман сказал, чтобы я несколько дней не ходил на работу, немного окреп.
— Утром возьмешь метлу и не спеша занимайся уборкой барака, двора лагеря.
Вечером, едва передвигая ноги, люди пришли с работы. Двоих сразу возле карцера посадили на корточки с вытянутыми руками на два часа. За какие-то проступки они несли наказание.
Отсиживаться в лагере мне было не интересно. Нужно было находить возможность для побега, а это возможно только при выходе на работу.
— Бонка, послушай, — обратился я к нему, — чувствую себя лучше. Может, мне лучше ходить на работу? Поговори с Блятманом.
Вечером Бонка мне сообщил, что завтра смогу пойти на работу.
— Пока пойдешь работать на эсэсовскую дачу, — продолжил Бонка, — это за городом, бывшая правительственная дача «Дрозды»[325]. Вас повезут на машине. Блятман предупредил, чтобы не вздумал бежать — там имеются собаки, и они сразу нападут на след. Он потом поговорит с тобой. О наших беседах никто не должен знать.
Ночью подул сильный холодный ветер, а к утру пошел дождь.
Я стал в команде, которая ехала на эсэсовскую дачу. Мы стали в стороне в ожидании машины.
Прождав пятнадцать-двадцать минут, пришла немецкая охрана и нас повели пешком. Машина поломалась.
Дождь усилился. Моментами ветер менял свое направление. Дождь хлесткими ударами бил нам то в лицо, то в спину. Пронизывающий ветер легко проходил сквозь слабую одежду, которая была на нас. Несмотря на быструю ходьбу, я не мог согреться, настолько был сильный ветер.
Я вижу впереди себя сгорбленные спины, защищаясь от ветра, я, наверное, тоже похож на них и сзади…
Придя на дачу, не дав нам ни одной минуты отдыха, заставили под проливным дождем сразу приступить к работе.
Мы строили вокруг эсэсовской дачи высокий четырехметровый забор из толстых бревен, а по углам бункера. Во время работы по несколько раз на день к нам приходил эсэсовец, который руководил работами с двумя огромными немецкими овчарками. Я вспомнил предупреждение Блятмана.
Через некоторое время Блятман перевел меня в другую команду, которая работала в СС-лазарете, на улице Максима Горького, на территории «2-й Советской больницы».
Первый день в СС-лазарете я работал по двору, выполняя разные работы и присматриваясь к людям на территории бывшей Минской больницы.
На следующий день по дороге в лазарет идущий со мной Лейтман[326] предложил:
— Давайте дружить. Работать будем вместе в столярке. Питаться будем вместе.
— Но я не столяр.
— Это не важно. Будешь сидеть, присматриваться, а когда зайдет немец, то будешь точить стамеску. Не страшно, если испортишь.
Через несколько дней у меня состоялся откровенный разговор с Блятманом. Я понял, что Блятман ведет большую подпольную работу, почти никого не привлекая внутри лагеря, боясь провала. Блятман предупредил меня:
— Вы не вздумайте бежать. Это не так просто. Важно, чтобы на побег одного или двух человек не обратили внимание, — сказал Блятман. — Это нужно подготовить. Исключить вас из списков лагерников. Ждите. Я вас помню.
— Господин Блятман, почему вы думаете, что я собираюсь бежать?
— Какой черт я тебе господин! В присутствии других обращайся как к господину. Не обижайся, если иногда я ударю. Для тебя это будет испытанием нервов. — Блятман посмотрел на меня в упор.
— Разве я ошибаюсь? По тебе видно, что ты только внешне покоряешься. Еще посоветую, держи язык за зубами. Конечно, молчать и зарываться тоже нельзя. Но собирать вокруг себя народ не следует. Разные люди бывают. Проверив товарища, вызывай его на откровенный разговор и тогда рискуй. Не думаю, чтобы здесь были провокаторы. Осторожность спасает не только тебя, но и дело, ради которого ты рискуешь.
«Так вот какой Блятман», — подумал я.
— Вот еще что, — продолжал Блятман, — через несколько дней ты перейдёшь ночевать в столярную мастерскую, где Лейтман. Специалисты, которые нужны немцам, ночуют в мастерских. Старайся не попадать на глаза Городецкому. В крайнем случае скажешь, что я перевел. По работе тебе поможет Лейтман. Он польский коммунист, сидел в тюрьмах при Пилсудском, об этом никто не знает. Если ты мне нужен будешь, я сам подойду.
Ночью я задумался над беседой с Блятманом. Он действует смело и решительно. Пожалуй, немалую роль здесь играет Софья Курляндская.
Наступила зима. Жить в бараке стало тяжело, он не отапливался. Меня еще не перевели в столярную мастерскую, как видно, Блятман опасался, что Городецкий обратит внимание. Рисковать не стоило.
Люди приходили с работы мокрые, уставшие. Большинство ложились одетые в мокрой одежде. Очень немногие, в том числе и я, на ночь раздевались, мокрую одежду стлали под себя, а укрывались рваной шинелью. Зато утром нам было легче, мы, выходя на улицу, не так мерзли, как те, которые спали одетые.
Я по-прежнему ходил на работу в СС — лазарет. Нас часто проводили по площади «Парижской коммуны»[327] мимо сгоревшего театра оперы и балета. Работал с Лейтманом. Иногда я строил сараи с сибиряком Василием, который был хорошим товарищем и хорошим плотником.
Однажды, работая в подвале СС-лазарета мы сквозь зарешеченное окно наблюдали как мимо проезжала длинная колонна подвод белорусских крестьян, груженных домашним скарбом. Держась за подводы, еле брели уставшие женщины, старики и дети.
Дети … страшно произнести это слово, посмотрев на этих постаревших, слишком «взрослых» детей, потерявших свое детство. С трудом передвигая свои маленькие ножки, они уже не плакали, не тянулись к матери. Жестокость и горе слишком рано коснулось их и они, эти маленькие крошки, не испытав еще своего детства, уже прекрасно понимали жизнь, представленную фашизмом, во всей своей «красе».
Рядом со мной стоял столяр Леонид[328]. Он так же пристально всматривался в бесконечно движущуюся колонну подвод. Казалось, нет конца ей, этому движущемуся признаку смерти.
Кто они, обессиленные, живые существа? Куда движется эта страшная колонна? Эти мысли беспрерывной вереницей проносились в голове.
Перед стоящими у окна, мимо, прошла с обезумевшими глазами женщина, держась одной рукой за подводу, а другой прижимая к себе ребенка. А за ней без конца люди… люди… люди…
Стук двери заставил всех отскочить от окна. В столярную вошел эсэсовец Рыба, который руководил работами и прибывшими узниками.
В углу у верстака работал старик лет семидесяти, это был «вольнонаемный» столяр, краснодеревщик. Он обратился к Рыбе.
— Куда движутся эти люди?
— Это переезжает вся деревня, — ответил эсэсовец, — партизаны уничтожили их деревню и наше правительство им дает новое местожительство. Вот там им будет хорошо, даже слишком хорошо. — И зло усмехнувшись, добавил: — с партизанами они уже не встретятся, им нечего бояться.
Через два часа послышалась сухая дробь пулеметов и автоматов. Вечером, после утомительного дня придя к себе на Широкую, узнали страшную весть от Бориса Табаринского[329], работающего вблизи тех мест, где всю колонну крестьян, которая прошла мимо СС-лазарета, расстреляли из пулеметов и автоматов.
За что?
Какую опасность они представляли для фашистского солдата? Неужели эти женщины, дети и все человеческое является для фашизма опасностью и только звероподобные существа безопасны для фашизма?
Еще большей ненавистью к проклятому фашизму загорелось сердце у обреченных людей лагеря. Не за себя, нет! А за тех, невинно погибших женщин, детей, стариков.
Еще раз я вспомнил утонченные издевательства и зверства, которые применяли фашисты к военнопленным в Смоленске, о складских бараках, с насквозь пронизывающим ветром, в которые как скот загонялись люди, о сотнях ежедневно замерзающих и умирающих от голода людей, о братских могилах, в которых тысячами похоронены советские военнопленные, замученные голодом и холодом. Все это ярко представлялось перед глазами, что я увидел до этого лагеря.
С изощренным зверством еще недавно здесь пытали одного лагерника за то, что он, якобы, присвоил лишних двести граммов хлеба. Его привязали к бочке и двадцать фашистов, встав в два ряда, поочередно били по пяткам лагерника. Когда лагерник терял сознание, его приводили в чувства, обливая ледяной водой, и вновь били.
Человеческая жизнь не имела никакой цены, и рабочая сила подвергалась пыткам, на них натравливали собак, избивали плетками и винтовками и расстреливали.
Очень часто я встречался с товарищами. В бараке находились два ростовчанина, мои земляки. Борис Эстрин и Лев Срагович, с которыми я проходил действительную военную службу в 1932–1934 годах в рядах Красной Армии.
Встречался с Семеном Розенфельдом[330], у которого в Минском лагере опять открылась рана после ранения на фронте. Капо Блятман положил его в изолятор, где его спас минский врач.
Аркадий Вайспапир[331] тоже был обязан своей жизнью тому же Блятману, который устроил его в команду, как называли узники, «генерал-губернатор», а правильно ЦПФАУ[332], и приказал ребятам из этой команды:
— Пока парнишка не поправится, пусть отлеживается во время работы за штабелями досок, но не забывайте, чтобы он получал баланду.
Неизвестно или из уважения к увесистым кулакам боксера, то ли из страха перед званием «капо», но Блятману все подчинялись.
Частые встречи были с Борисом Цибульским, с Александром Шубаевым[333] из Дагестана, города Хасав-Юрта[334], закончившим перед войной Ростовский институт железнодорожного транспорта. Александр всегда был в приподнятом настроении, никогда не падал духом, часто пел и называл себя «Калимали».
Борис Табаринский был минчанином. В один из вечеров он рассказал страшную историю:
— Однажды во время одной из облав в городе, которую устроили фашисты, мы сидели в подземелье под сгоревшим домом и наблюдали, что делается на улице. Вот я вижу двое вахманов ведут за руку мальчика лет четырех-пяти и он им что-то рассказывает. Мальчик был такой веселый, жизнерадостный и, должно быть, он им рассказывает очень забавное, детское, потому что эти звери в человеческом облике тоже улыбались. Потом я услышал выстрел. Через несколько минут эти двое возвращались обратно, держа в руках его курточку.
— Вы знаете, ребята, — продолжал Борис, — во время облав в подвалах, куда люди пытались прятаться, даже маленькие дети двух-трех лет умеют молчать. Просто поражаешься. Эти крошки или понимают, что над ними нависла опасность, или какое-то, как говорится, «десятое чувство». Стоит ребенку показать пальцем на потолок и сказать, что там немец — ребенок сразу замолкает.
Закончив свой рассказ, Борис присел на нары. Ребята долго стояли молча. Никто не уходил. Никто не хотел нарушать молчание.
Этой же ночью, гуляя по лагерю со своей любовницей, эсэсовец Вакс, через окно бывшей конюшни, заметил одного узника, который хотел выйти во двор по своим надобностям. Вакс, показывая своей «даме» меткость стрельбы, очередью из автомата застрелил человека.
Борис Цибульский ходил работать в военный городок — лазарет для рядовых немцев, не эсэсовцев.
Однажды в его группе на работе убежали два человека. Тогда построили всех в одну шеренгу, а их было сорок человек, и каждого пятого расстреляли.
На следующий день он рассказывал.
— Я всю ночь не спал, перед моими глазами стоял сосед с левой стороны. Они сами себе рыли могилу. По одному подводили к яме и расстреливали.
— Борис, успокойся, — уговаривал его я, — теперь не поможешь.
— Понимаешь, Саша, я был четвертым и все видел. Лучше уже быть пятым.
Блятман Бориса Цибульского на несколько дней положил в изолятор, затем послал работать в команду ЦПФАУ.
В СС-лазарете работало несколько человек вольнонаемных, в основном женщины. Почти все приходили на работу незаметно, тихо, избегая встречи с эсэсовцами.
Была среди них молодая девушка. Хорошо сложена, красивая и она почти ежедневно меняла туалеты. С веселой улыбочкой на губах так и порхала среди эсэсовских солдат и офицеров. Она разговаривала с ними на немецком языке.
Военнопленные довольно часто с завистью смотрели, как она выносила из корпуса бутерброды и угощала ими немецких солдат и власовцев, с пренебрежением косясь на голодных военнопленных.
Я с удивлением смотрел на эту девушку.
Кто она? Неужели немка? Не похоже.
Мимо меня прошла молодая женщина, работающая в прачечной, которая иногда давала ребятам остатки с кухни, то суп…, то хлеб…
— Послушай, Катя, кто эта девушка? — обратился я к ней.
— Эта шлюха? Лидка? Так она наша.
— Как наша?! — воскликнул я. — Так почему она своим ничего не дает?
— Так она паразитка! Ее отца расстреляли немцы. Она минчанка. Перед войной закончила медицинский институт. Вот так, ее учили для того, чтобы она подкармливала врагов. Паразитка!
В сердцах Катя плюнула, махнула рукой и пошла. Пройдя два шага, остановилась, повернулась и сказала:
— Ты приди позднее. Захвати котелок…
Долго я смотрел на лиду[335], не мог оторвать от нее глаз. Как она может?! Своя. Отца расстреляли. Неужели это правда? Бедный отец.
А в это время, слушая заигрывание эсэсовских солдат, Лида звонко хохотала.
При той пищи, что узники получали в лагере, человек существовать, конечно, не мог. Люди жили за счет того, что сумели доставать, даже воровать у врагов и делились с товарищами, которые по разным причинам не выходили из лагеря.
В часы, когда заканчивался у раненых эсэсовцев обед, узники старались под разными благовидными предлогами пробраться в корпус, чтобы на кухне что-нибудь достать, где на черной работе работали вольнонаемные женщины, которые всегда со слезами на глазах давали все возможное, при этом приговаривая:
— Бог ты мой, быть может, и мой так мытарствует, как вы. Спаси вас и его господи.
Чуть заметным движением руки снимала набежавшую слезу.
Приблизительно через месяц я зашел в корпус, где работала Лида, в поисках пищи.
Поднявшись на второй этаж, я заметил идущую навстречу Лиду. Не мешкая ни минуты, вскочил в умывальник. Открыв кран, стал мыть руки.
Лида вскочила вслед за мной.
— Ты что здесь делаешь?
— А что, не видишь?
— Уходи отсюда, свинья грязная.
— Иди к …
— Швестер, швестер[336], — закричала Лида, призывая на помощь эсэсовку.
— Что случилось? — входя в умывальник спросила эсэсовка.
— Этот свинья, весь грязный, посмел зайти сюда. Да еще ругается. — тарахтя по-немецки прокричала Лида.
Я продолжал мыть руки.
— Ты почему здесь моешь руки? — спросила эсэсовка.
— Рыба послал меня, чтобы я на третьем этаже посмотрел все форточки, и, если нужно, отремонтировал. Но не могу же я с такими руками подняться наверх. Ведь там раненые лежат.
Эсэсовка что-то сказала Лиде, махнув на меня рукой и ушла.
Лида демонстративно стала у дверей, выжидая, когда я уйду.
Осмотревшись вокруг, убедившись, что никого нет, я прошептал:
— Послушай, паскуда! Немецкая сучка! Я пришел сюда по поручению людей. — врал я, — чтобы тебя предупредить. Если ты будешь заигрывать с фашистами, которые расстреляли твоего отца, если ты будешь подкармливать врагов нашего народа, который дал тебе все: высшее образование, специальность врача и жизнь, — ты будешь уничтожена. Не вздумай кому-либо об этом рассказывать. Если со мной что случится, тебя уничтожат. Об этом знают люди не только здесь — в лазарете, в лагере, но и там, где ты живешь. Тебе просили передать, чтобы ты жила так, как все советские люди, которые остались здесь. Не забывай, что Родина жива и будет жить.
С ненавистью я смотрел ей в лицо, не понимая, откуда у меня все это взялось, и пошел к выходу. Лида вся бледная отступила в страхе назад, боясь промолвить слово.
На кухню я не зашел. В этот день я и мои товарищи не получили добавочный паек.
Вечером в лагере обо всем я рассказал Блятману. Как высказал ей все, что думаю о ней, якобы от имени товарищей, так как не смог себя сдержать.
На следующий день Блятман не пустил меня в СС-лазарет, оставив постоянно работать в лагерной столярной мастерской.
Часто в «Арбейтслагерь» на Широкой улице заезжала крытая машина, как ее называли «душегубка». Туда загоняли людей, дверцы плотно закрывались, и от выхлопной трубы моторов в кузов подведена была труба, через которую поступали отработанные газы. За одну поездку уничтожали 30–40 человек. Этих людей специально приводили в лагерь неизвестно для нас откуда, и по несколько раз в день эти машины возвращались в лагерь за очередной партией.
Иногда некоторым ребятам, особенно Аркадию Вайспапиру и Семену Розенфельду удавалось из города проносить листовки, отпечатанные подпольщиками Минска, которые им передавали вольнонаемные, работающие в одних дворах с ними.
Минские подпольщики ухитрялись вывешивать на столбах, на досках объявлений поверх немецких приказов, на сгоревших домах листовки, в которых сообщалось о положении на фронтах, о приближающем часе расплаты с кровавым фашизмом. В листовках говорилось о призыве всех советских людей к борьбе с фашизмом, чтобы приблизить победу над фашистской Германией. Не верить подлой фашистской пропаганде. Не давать фашистам покоя ни днем, ни ночью. Бить фашистскую гадину, где только можно и всем, чем только можно.
Эти листовки были написаны от руки печатным шрифтом, чтобы легче было читать и не могли узнать почерк. Некоторые — на машинке. Некоторые типографским шрифтом. Любым методом пользовались подпольщики, чтобы довести до людей правду о фашистах и фашизме. Эти листовки с риском для себя ребята проносили в лагерь.
В этих листовках мы узнавали о действительном положении на фронтах и определенной группе поручалось распространять среди узников содержание листовок.
В феврале 1943 года мы обратили внимание на то, что немцы не только в лагере, но и на объектах, куда мы ходили, злые, как бешеные собаки. За малейшие проступки, да и просто так, они при первой возможности набрасывались на узников и избивали.
В один из дней февраля нам не выдали хлеба, и только на следующий день мы узнали, что в Германии объявили трехдневный траур в связи с крупным поражением под Сталинградом.
— Дай бог, — говорили узники, — чтобы нам почаще по этой причине не выдавали хлеба».
Во дворе ЦПФАУ, где Аркадий Вайспапир, Борис Цибульский и еще пятьдесят узников работали, находился оружейный склад. Через соседнее помещение, заставленное пустыми ящиками, несколько военнопленных пробрались на чердак склада и через чердак им удалось похитить изрядное количество винтовок и патронов. Они это все припрятали в развалинах каменного здания.
В феврале 1943 года с вольнонаемным шофером они договорились, что он вывезет похищенное оружие и их всех в лес к партизанам. Сам он якобы тоже собирался удрать с машиной к партизанам. В последний момент он их предал или фашисты напали на след, установить не удалось. В тот день по счастливой случайности Борис и Аркадий не пошли на работу в ЦПФАУ, так как срочно несколько человек погнали на какой-то объект и хватали всех подряд.
Всех узников ЦПФАУ загнали в котлован, избивали плетьми, натравливали на них собак. Многие были там уничтожены. Весь двор был залит кровью. Потом оставшихся в живых гнали через весь город с поднятыми руками, истерзанных, окровавленных, в лагерь. В лагере затопили баню, напустили в бассейн горячую воду. Вызывали по одному. Допросами занимались комендант лагеря Лёкке и эсэсовцы Вакс и Городецкий. Вначале избивали до полусмерти, раздевали догола и бросали в горячий бассейн. Затем вытаскивали из бассейна и обливали холодной водой. Так повторяли несколько раз, пока человек мог еще шевелиться. И только после этого фашисты выбрасывали их во двор на снег и открывали по ним огонь из автоматов. Среди замученных был Борис Коган из Тулы.
В те дни на распиловке дров внутри здания ЦПФАУ, на первом этаже работал Ефим Литвиновский[337] с двумя товарищами. Но им удалось уцелеть, благодаря немцу, охранявшему их во время работы, который утверждал, что они к побегу не причастны.
Отечественная война застала Ефима Литвиновского в Даурии[338], в Читинской области, где он проходил действительную службу в 15-й Кубанской дивизии, в 143-м полку[339]. Во время войны он был в конной разведке. В октябре 1941 года он попал в окружение, несколько раз с боями пытался пробиться, был ранен и попал в плен.
А на следующий день привезли из ЦПФАУ чехов — мужа и жену, работающих там по учету, подозревая их в соучастии. Их застрелил в карцере эсэсовец Вакс. После этого он подозвал капо Блятмана и цинично предложил:
— Если хочешь, пойди в карцер и сними с еще тепленькой красивой женщины лифчик.
В тот двор, куда ходила работать группа в пятьдесят человек так зверски замученных, ходила и другая группа, но сообщаться с ними они не могли, так как вход был с другой улицы. Во второй группе был киевлянин инженер Аркадий Орлов, который имел привычку, когда привозили из лагеря баланду, становиться на окно и подавать своим знак рукой.
В день попытки к побегу один из немецких офицеров, заметил как через окно Орлов кому-то подавал знак. Когда была предана бежавшая группа, Орлов прекрасно понимал, какой смертельной опасности он подвергается. Блятман спрятал его в лагерную больницу, чтобы через три-четыре дня отправить Орлова к партизанам. На второй день Орлова нашли в больнице и отправили в карцер. Эсэсовец Вакс совместно с Городецким избивали его плетьми, пока он не потерял сознание. Потом велели принести несколько ведер холодной воды, облили его и заперли. Наутро окоченевший труп был вывезен из лагеря.
В апреле 1943 года Блятман послал меня и Лейтмана снова работать в СС-лазарет, предупредив, что Лида там уже не работает, куда-то исчезла.
В ночь с 1 на 2 мая 1943 года нарастающий гул приближающих к Минску советских самолетов нарушил покой узников «Арбейтслагеря».
В эти дни я уже перешел ночевать в столярную мастерскую, где были обыкновенные окна для мастерских, из которых можно было наблюдать, что творилось во дворе лагеря.
Небо ярко освещалось сбрасываемыми с самолетов ракетами. Затарахтели зенитки. Уже стали слышны ближние и отдаленные взрывы сброшенных бомб над фашистскими объектами.
Ребята с жадностью, с оглядкой всматривались в окна барака, боясь, чтобы их не заметили фашисты.
Из офицерского домика выскочили несколько человек и скрылись в убежище. Метров двести-триста от лагеря стояло четырехэтажное здание, где проживали власовцы. Два самолета в течение пяти-десяти минут кружились над лагерем, беспрерывно освещая ракетами.
— Неужели на лагерь сбросят? — раздался в углу голос.
— Чего боишься? — обращается к нему Лейтман, — все равно смерть, так лучше такая.
— Ребята, все может быть, — вмешался я, — но мне кажется, что над лагерем они не сбросят. Я уверен, что советскому командованию известно, что здесь лагерь, и что рядом стоит дом, где проживают фашисты. Вот они и кружат вокруг дома, стараются обойти лагерь.
В это время страшный взрыв потряс столярную мастерскую. Сильная воздушная волна вышибла стекла из оконных рам.
— Вот это да! — сказал стоящий у окна столяр. — Смотрите, ребята, горят вахманы. Вот здорово попали! Молодцы! Вот это точность!
Все с радостью смотрели на горящее здание, одновременно прислушиваясь к удаляющемуся гулу самолетов и крикам вахманов, попавших под бомбежку.
В столярку вошел Блятман и шепнул мне и Лейтману:
— Учитесь, ребята, преподносить первомайский подарок! Здорово!
На следующее утро комендант лагеря Лёкке и Вакс как бешеные метались среди узников, раздавая удары налево и направо.
Это было летом 1943 года, когда в СС-лазарет из Минского гетто пригнали работать несколько девушек под охраной двоих власовцев.
Все девушки, как на подбор, были аккуратно одеты, в чистых белых блузках, некоторые в платьях.
Девушки стояли возле подвала столярной мастерской, ожидая, когда и куда их пошлют работать.
Мимо прошел эсэсовский офицер. Заметив девушек, остановился. Пристально посмотрел на них и вдруг истерическим голосом закричал:
— Рыба, Рыба, что они пришли сюда?
— Я слушаю вас, обершарфюрер[340], — в струнку вытянувшись, подскочил Рыба.
— Что они пришли сюда?
— Работать, обершарфюрер.
— Почему они так одеты?
— Не знаю, обершарфюрер.
Лицо обершарфюрера перекосилось от бешенства. Он еще сильнее закричал.
— Всех, всех немедленно послать чистить дворовую уборную. Без лопат, без ведер, без воды, без тряпок. Вы слышите, вот так руками пусть чистят. Проклятые свиньи.
Стоя в стороне, я с ужасом смотрел на проклятого фашиста. Девушки молча стояли, с презрением слушали команду обершарфюрера.
Рыба быстро дал команду и повел девушек в сторону дворовой уборной. Обершарфюрер с пеной у рта все продолжал им вслед кричать.
— Проклятые свиньи… Посмотрю я завтра, в чем вы придете…
На ходу ругаясь, он вошел в одно из зданий госпиталя.
На следующий день, когда нас привели на работу, увиденным я был потрясен до глубины души.
С левой стороны, возле подвала столярной мастерской, стояли вчерашние девушки. Все они были одеты в шелковые или крепдешиновые блузки, в модных туфельках с маникюром на руках.
Группу из лагеря быстро загнали в подвал. Все ребята, проходя мимо девушек, с восхищением на них смотрели.
В июне 1943 года в воскресный день Блятман велел всем работающим в СС — лазарете построиться и пойти в лазарет для выполнения срочной работы. Лейтман лежал с температурой и мне пришлось пойти без него.
Этой ночью в СС-лазарет привезли несколько человек раненых и одиннадцать убитых эсэсовцев, которые на Минском шоссе попали в партизанскую засаду.
Удачный рейд минских партизан лишил нас отдыха. Ну что ж, пусть чаще нас вызывают по такому случаю на работу.
Пришедший в подвал Рыба велел быстро изготовить 11 гробов, отнести их в мертвецкую, уложить трупы и забить гробы. Все должно быть закончено к трем часам, так как к этому времени приедут машины и их увезут на кладбище.
Подойдя ко мне, Рыба показал на стоящую тумбочку с поломанной дверкой и велел сделать новую. Ничего мне не оставалось сделать, как сказать «яволь»[341].
Рыба ушел. Я задумался. Как сделать?! Ведь не смогу. Все заняты гробами. Недолго думая, я пошел в один из корпусов, поднялся на чердак, нашел там хорошую тумбочку, выломал дверку и незаметно ее принес в столярную мастерскую. Нашел кусочек стекла, снял с дверцы лак и краску и прикрепил на петлях к поломанной тумбочке. Все нужно было сделать быстро, чтобы Рыба ничего не обнаружил.
Тем временем ребята закончили делать гробы и понесли их в мертвецкую. Рыба пошел вместе с ними, указал, где лежат убитые, велел уложить их в гробы, выдал материал для того, чтобы накрыли мертвецов и забили гробы, а сам ушел.
На некоторых убитых были хорошие сапоги. Ребята недолго думая поснимали сапоги, запрятав их временно в мертвецкой, уложили убитых, накрыли покрывалом, особенно ноги, и крепко забили крышки, чтобы не так легко было их открыть, если кому-нибудь захочется посмотреть на убитого.
Узнав об этом, Блятман ругал ребят, зачем они рисковали, все равно одевать эти сапоги они не смогут. Через несколько дней эти сапоги отдали вольнонаемным, которые там работали и всегда помогали ребятам.
Через несколько дней те, которые работали в городе, узнали, что в ту ночь в лазарет привезли не всех убитых эсэсовцев, которых в засаде уничтожили партизаны. Некоторых привезли прямо на квартиры. Немецкого областного руководителя Людвига Эренлейтера, правительственного инспектора Генриха Клозе, начальника областной жандармерии Карла Калла и сопровождавших их чиновников[342].
А убитых эсэсовских солдат привезли в СС-лазарет для захоронения в общей могиле.
5 марта 1943 года партизаны Григорий Страшко, Алесь Матусевич[343] в квартире предателя Козловского[344] уничтожили вожака белорусских национал-фашистов Фабиана Акинчица[345]. О его «подвигах» в Германии после прихода к власти Гитлера немало рассказывали сами его подпевалы. Многим было известно еще до начала войны о его прежней деятельности, как провокатора в бывшей Западной Белоруссии. Во время войны с помощью хозяев из военной фашистской разведки начал создавать в окрестностях Берлина шпионские диверсионные школы и курсы. А когда Белоруссия была оккупирована фашистскими захватчиками, Акинчиц стал устраивать своих воспитанников в городах и районах, продолжая готовить под Берлином новых братоубийц, навербованных уже во время войны. Но советские патриоты уничтожили фашистское отродье, посмевшее прийти на Белорусскую землю.
В последних числах августа Блятман предупредил меня и Лейтмана, чтобы мы были готовы к отправке в лес. Как только Софья Курляндская в удобный момент вычеркнет нас из списков, мы на следующий день с подводчиками выедем в лес на заготовку дров.
В первых числах сентября 1943 года во двор лагеря въехала машина гестапо. Минут десять гестаповцы побыли у коменданта. Туда вызвали Блятмана, а через несколько минут его со связанными руками увезли. Предали его или проследили?
Страх охватил весь лагерь. Что будет?
По приговору Минского подпольного комитета в конце сентября 1943 года был уничтожен палач Белоруссии гаулейтер Вильгельм фон Кубе, по указке которого были уничтожены десятки тысяч невинных людей.
Друга и ставленника Гитлера в оккупированной Белоруссии уничтожила Елена Мазаник[346], которая работала у него горничной. По заданию подпольного комитета она заложила мину между пружинами матраца.
Положение на фронтах изменилось не в пользу фашистской Германии[347]. Советские войска с каждым днем освобождали оккупированную территорию от фашизма, и заметая следы своих преступлений фашисты начали спешно вывозить в первую очередь узников из лагерей, живых свидетелей нечеловеческих зверств.
17 сентября 1943 года было раннее хмурое сентябрьское утро. Выстроившись во дворе Минского «Арбейтслагеря» двухтысячная толпа женщин, детей, мужчин с напряженным вниманием прислушивалась к словам, небрежно бросаемым эсэсовцем Ваксом. Охрипшим от попоек голосом он говорил:
— Через час вас отвезут на станцию. Вас ждет великая милость фюрера: вы отправляетесь на работу в Германию. Фюрер признал возможным даровать жизнь тем людям, которые имеют какую-нибудь специальность и будут работать добросовестно на благо Великой Германии. Вы поедете со своими семьями. Можете взять с собой все вещи, какие у вас имеются… Итак, приготовьтесь к погрузке, — Вакс холодным испытывающим взором окинул толпу.
Оглянувшись вокруг, я увидел, что слова коменданта вызвали у одних недоумение и растерянность, а у других — ужас. Они думали: «Нет меры нашему горю теперь. Но кто знает — не готовят ли они нам еще худшую участь».
Многим приходила в голову и такая мысль: «Быть может, удастся в дороге бежать…»
Во двор лагеря въехали большие машины. На каждой было по несколько фашистов, вооруженных автоматами для охраны женщин и детей, которых за день привезли в лагерь. А группу военнопленных под большой охраной повели пешком.
В небольшие товарные вагоны сажали по семьдесят-восемьдесят человек — женщин, детей, мужчин.
… Четыре дня шел поезд из Минска в неведомую даль. Четверо суток томились мы без хлеба и воды в вагонах с забитыми окнами и запертыми дверями. Смрадный воздух всю дорогу преследовал людей. Беспрерывные боли в желудке от голода уже успели притупляться. Было так тесно, что люди могли только стоять, плотно прижавшись друг к другу. О том, чтобы сесть, а тем более лечь — мы даже и не мечтали.
На пятые сутки поезд остановился на глухом, затерянном в лесу полустанке. С левой стороны от полустанка тянулись три ряда высокого — в три метра — проволочного заграждения.
Железные ворота медленно открылись, пропуская несколько вагонов из прибывшего эшелона. Над воротами висел щит с надписью «Зондеркоманда СС».
Строительство лагеря смерти Собибор
Собибор — маленький тихий населенный пункт вблизи Влодавы[348] в Люблинском воеводстве. Польша.
В лесах Собибора проходила железнодорожная ветка от Бельжица[349] в Хельм[350]. Далеко от центральных маршрутов и городов.
В марте 1942 года по специальному приказу Гиммлера[351] в этих местах был построен концлагерь — лагерь смерти. Его существование было окружено тайной. На строительство и оборудование территории, которым руководил штурмбаннфюрер[352] СС инженер Вольфганг Томалла[353], несколько месяцев работали узники, которых потом убили эсэсовские палачи и похоронили в общей могиле, сровненной с землей.
Лагерь смерти в Собиборе на первый взгляд производил впечатление небольшого селения. Сквозь изгороди просматривались дорожки, посыпанные черным гравием. Направо от главных ворот был железнодорожный полустанок Собибор.
Этот лагерь вначале был разделен на три сектора: первый сектор — где находились мастерские, портняжная, сапожная. В этих мастерских фашисты на себя перешивали одежду убитых людей и посылками отправляли домой. Здесь же находилась столярная мастерская. В этом секторе два жилых для узников барака, для мужчин и женщин, которые обслуживали эсэсовцев и продолжали заниматься строительством лагеря.
Второй сектор, куда приводили вновь прибывших людей. Здесь их раздевали. Здесь они оставляли одежду и все, что им принадлежало, затем переходили в третий сектор.
Второй и третий сектора меж собой соединялись двумя проволочными коридорами, замаскированными ветками. Один коридор служил для перехода обнаженных мужчин из барака, где они оставляли свою одежду и шли прямо в «баню», а второй — для женщин и детей, которые по «дороге» заходили в барак, где находилась «парикмахерская» и им обрезали волосы.
Третий сектор, где находились газовые камеры, так называемые «бани». Этот сектор был особо замаскирован ветками от постороннего глаза. Общаться с этим сектором узники первого сектора не могли. Кто хоть раз попадал в третий сектор, обратно не возвращался. Там находились свои узники, которые периодически через каждый десять-пятнадцать дней уничтожались, ибо люди не выдерживали и сходили с ума. Этот сектор был герметически изолирован от всего лагеря и все без исключения заключенные с этого сектора уничтожались.
Строил газовые камеры Эрвик Ламберт[354] и специалист по моторам эсэсовец Фухо, который привез из Львова[355] мотор для танка. Его сам установил и монтировал в специальном помещении. Этот мотор соединялся со специальными трубами, по которым переходил переработанный газ мотора в «бани», для удушения людей.
Специально для опробования действия мотора «на работу» в лагерь привезли тридцать девушек из Люблина[356].
Окон в здании не было. Только наверху находилось оконце, через него наблюдал немец, которого называли «банщиком», окончился ли уже процесс удушения. По его сигналу прекращалась подача газа.
Второй эсэсовец Барбель[357] был специалистом по маскировке газовых камер, с тем, чтобы они выглядели как обыкновенная баня. Над зданием была надпись «Баня».
В северной стороне через несколько месяцев после того, как начал функционировать лагерь, начали строительство четвертого сектора «Норд-лагерь»[358], а летом 1943 года также приступили быстрыми темпами к строительству оружейной мастерской, где должны были ремонтировать советское оружие[359].
Эти лагеря были изолированы друг от друга проволочными заграждениями. Между первым и вторым лагерями стояли офицерские домики и жилые бараки охраны. Глубже ко второму лагерю находился хозяйственный двор, где фашисты для себя держали кроликов и около трехсот гусей, которых гоняли по полю, когда в баню загоняли людей. Гуси своим гоготом заглушали крики людей.
Весь лагерь в целом был опоясан — тремя рядами проволочного заграждения высотой в три метра. За третьим рядом колючей проволоки была замаскированная площадь шириной пятнадцать метров, которую отгораживала тонкая проволока с надписями на трех языках (немецком, польском, украинском) «Внимание, заминировано». Ров, наполненный водой, и еще ряд проволочного заграждения.
Администрация лагеря всегда состояла из пятнадцати-двадцати эсэсовцев и охраны в 120–150 власовцев. Полтора километра от лагеря находились резервная охрана из 120 человек.
Через каждые пятьдесят метров стояли вышки с пулеметами и между проволочными заграждениями ходили вооруженные часовые.
Фашисты боялись свидетелей. В строжайшем секрете держали они тайну Собибора. Старательно маскировали лагерь. Усиленно охраняли.
Среди сосен и елей возникла фабрика смерти, оборудованная всем, чтобы совершить свое кровавое дело. От остального мира отгородилась колючей проволокой.
Первый транспорт узников прибыл в Собибор 8 мая 1942 года из Демблина[360]. Из этого транспорта отобрали молодых, здоровых мужчин, а остальных уничтожили.
Последующие транспорты, которые вскоре начали приходить почти ежед[невно][361], привозили узников с оккупированных гитлеровскими войсками территорий Польши, Чехословакии, Австрии, Франции и Голландии.
В конце мая 1942 года прибыл эшелон в Собибор из Замостья[362]. В этом эшелоне был молодой парень Маргулис[363] который вначале работал на сортировке вещей, затем был переведен на украинскую[364] кухню для мытья посуды, затем банно-команда (вокзальная команда), состоящая из двадцати молодых ребят, все они были одеты в одинаковые синие комбинезоны и на шапке имели букву «В». В их обязанность входило встречать эшелоны с людьми, помогать в выгрузке, после этого мыть и чистить вагоны, так как они отправлялись за новыми жертвами.
После этого эшелоны в Собибор почти ежедневно начали поступать, регулярно, не менее, чем по две тысячи человек в каждом. Фабрика смерти приступила к реализации гитлеровского плана уничтожения людей.
Когда прибывает очередной эшелон, быстро строятся на аппельплац узники: банно-команда, носильщики вещей и парикмахеры. Издалека слышен металлический звук останавливающихся в тупике вагонов. Вначале выходит банно-команда. У них только одно рабочее место — железнодорожный перрон внутри лагеря. От них начинается цикл смерти. Открываются запоры вагонов и выводят жертвы. Их проводят через большой барак без окон, с открытыми настежь дверьми с двух сторон. В этом бараке из рук приходящих отнимают их ручной багаж. Люди идут и не имеют понятия, что идут на смерть. Люди неохотно расстаются со своими вещами, особенно женщины. Удар плеткой быстро ломает упорных. Эти люди не знают правду, куда их привезли. Нет смысла им говорить — все равно не поверят.
Потом их проводят мимо уютных домов эсэсовцев, на которых красовались надписи: «Родина Христа», «Веселая Блоха», «Ласточкино гнездо». Людям и в голову не приходило, что, читая эти надписи, они идут прямо в направлении смерти.
Обершарфюрер СС Герман Михель[365], садист, любил беседовать с вновь прибывшими заключенными. Он рассказывал им, что они должны будут работать на Украине, что им дадут новую одежду после посещения бани, в которую их сейчас отведут… Он говорил им, зная, что через час они будут мертвы.
Иногда прибывшим говорили, что они прибыли сюда на работу, должны пройти санобработку. Для того, чтобы прибывшие верили в то, что они находятся в рабочем лагере, заключенные этого лагеря были одеты в городские костюмы. И люди верили. Кроме того, фашисты старались задолго до уничтожения убить в человеке человеческое — сознание, достоинство, волю.
Нужно было как можно скорее покончить с прибывшими поездом, так как, если бы жертвы остались живы дольше, то узнали бы о судьбе, которая их ожидала. Они бы беспокойно себя вели и это затруднило бы их истребление.
Человеческая жизнь здесь длилась не более двух часов. Лишь небольшое число специалистов избегали селекции[366].
Людям предлагали раздеваться. Женщины с детьми шли по своему коридору в «баню». По дороге они заходили в «парикмахерскую», где им так безобразно обрезают волосы ножницами. Прижимаясь друг к другу, женщины стараются прикрыть свои тела перед мужчинами. Но эсэсовец Френцель[367], начальник первого сектора, ударяет плеткой молодых женщин, заставляя их открыться. Молодые мальчики «парикмахеры» первый раз в жизни видят обнаженных женщин и неловко себя чувствуют. Женщин через проволочный коридор прогоняют дальше в газовые камеры. Парикмахеры быстро собирают кучки человеческих волос, сплетенных, как мышиные хвостики, детские косички, запихивают их в мешки и ставят к стенке.
Для промышленного производства использовались даже человеческие волосы. Нацистские палачи не щадили даже мертвых.
Мужчин раздевали отдельно, обычно на площади, как летом, так и зимой. Потом голых людей направляли по коридору в газовые камеры.
Команда третьего сектора после того, как эсэсовцы открывали двери «бани», выносят трупы из «бани», разделяют сцепленные в предсмертных судорогах тела и кладут на землю. После этого «дантисты» открывают каждому рот, и если находят хотя бы один зуб из дорогого металла, окровавленными клещами вырывают или выламывают зубы, которые попадали в доход фюрера[368].
Эсэсовцы заставляли обыскивать даже трупы — в поисках золота или жемчуга.
Трупы лежали под палящим солнцем, над ними носились тысячи мух и других насекомых, поэтому необходимо было поторапливаться, копать более глубокие и широкие могилы для того, чтобы найти выход для вновь прибывших транспортов.
Человеческий мозг не в состоянии был поверить в действительность такого лагеря…
Почти ежедневно из лагеря Собибор шли поезда в Германию, груженные вещами умерщвленных людей, людей, над которыми не только надругались и уничтожили, но и ограбили.
Людей, прибывающих из стран Европы, кроме Польши и Советского Союза, привозили в Собибор в классных вагонах. Ведь людям говорили, что они едут на работу. Первое время по прибытии в Собибор от прибывших требовали, чтобы они отправляли домой почтовые открытки, в которых было написано, что они благополучно прибыли в Польшу и должны отправиться дальше. Однако все это было ложью, никакого «дальше» не было. В Собиборе, в секторе три, их ожидал конец, ожидала смерть.
Эсэсовец Зигфрид Вольф[369] приходил к голым ребятишкам, которых гнали в газовую камеру, раздавал им конфеты, гладил по головкам и говорил: «Будьте здоровы, дети, все будет хорошо!»
Начальник третьего сектора обершарфюрер СС Болендер[370] имел собаку Барри и называл ее «менч», то есть — человек. Когда он натравлял ее на человека, то кричал, обращаясь к собаке: «Человек, хватай собаку».
Болендер приучал своего пса бросаться на голых людей, особенно на мужчин, которых он потом пристреливал.
В лагере убивали людей и оказывали почести собакам, которых натравливали на узников. Во время похорон одной собаки узникам приказали стоять по стойке «смирно» со снятыми шапками, а затем отдавать почести собачей могиле.
Эсэсовцы лагеря знали, какой транспорт может сопротивляться и заранее соответственно подготавливалось. Особенно опасным считали пересыльных из Польши. Эсэсовцы были заранее проинформированы о попытках к сопротивлению при погрузке в вагоны и применяли особо строгие меры. Укрепляли эсэсовскую и власовскую охрану сразу у вагонов, на перроне, а также по всей дороге, ведущей к газовым камерам. Многих сразу убивали на перроне, а остальных загоняли сразу в газовые камеры[371].
В одном из эшелонов из вагона выходит старик, весь седой, идет слишком медленно для Френцеля, он орет: «Ты, старая собака, ты — проклятая свинья, иди быстрей!»
Старик нагнулся, поднял горсть земли, начал рассыпать, и говорит: «Как этот песок, так и вас всех рассеют по земному шару за ваши преступления!..»Френцель выхватил пистолет и убил на месте старика, тело которого было брошено в вагонетку и пошло в третий сектор к костру.
Летом 1943 года в сильную жару прибыл транспорт, который был в пути несколько дней. В вагонах были и мертвые, и раненые. Все были голыми. Среди мертвых и полумертвых было много маленьких детей.
Трупы все были распухшие, а некоторые из этих распухших тел были живыми. Во время разгрузки этого транспорта смерти эсэсовцы стреляли в умирающих через щели в углах товарных вагонов.
Были попытки упрятать в горах одежды и даже в мусоре детей и взрослых. Однажды эсэсовцы полуторагодовалого ребенка убили лопатой. Иногда находили хорошо припрятанных женщин, но эсэсовцы убивали их на месте.
Бесчеловечности эсэсовцев не было границ. Однажды эсэсовцы вытащили из вагона старика и его сына. Сыну приказали повесить отца, за что ему обещали сохранить жизнь. Но сын отказался.
Группа узников ходила в лес на заготовку леса. Он нужен был для строительства лагеря и сжигания трупов.
Унтершарфюрер[372] СС Карл Вольф[373] заставлял рабочих забираться на высокие деревья, чтобы привязывать на высоте веревку с тем, чтобы легче было валить дерево. Когда ствол был уже подрублен, Вольф заставлял тянуть[374] за веревку. не дожидаясь, когда человек слезет с дерева. Человек падал вниз и убивался моментально или был тяжело ранен.
Однажды из группы в тридцать человек, работающих в лесу, двое убежали. Несколько узников были убиты в лесу, а остальных расстреляли в лагере для устрашения других[375].
В лагере существовал подпольный комитет, который пытался организовать восстание и побег. Возглавлял этот комитет Леон Фельдхендлер[376]. Намечался план, для выполнения которого основную исполнительскую деятельность возлагали на молодых заключенных — чистильщиков, которые обслуживали эсэсовцев на их квартирах.
Они приходили туда ранним утром, чистили им сапоги и выполняли разные другие поручения. В назначенный день и час они должны были убить спящих эсэсовцев и забрать у них оружие. Оружие должно был помочь организации Сопротивления для захвата власти в лагере[377]. Рассчитывали на то, что власовцы в связи с убийством эсэсовского руководства присоединятся к заключенным и убегут вместе с ними к партизанам.
План этот был сложный, очень трудно выполнимый, так как главную роль в его реализации планировали возложить на молодых (14–16 лет) ребят, которые в решающий момент могли подвести. Руководство движения Сопротивления отказалось от этого плана.
Потом в 1943 году предполагали прежде всего поджечь склады с одеждой, находящиеся во втором секторе, что должно было вызвать переполох эсэсовцев и власовцев, которые бросятся тушить пожар, что сделало бы возможным массовый побег заключенных. Уже был назначен день и час, чтобы разжечь пожар, который должен был вспыхнуть в полдень, в обеденный перерыв, когда работавшие там люди уходили из складов. Уже были приготовлены две бутылки с бензином. Двое молодых ребят согласились поджечь склады. Один из них был четырнадцатилетний мальчик из Варшавы[378] по прозвищу «Глухой». Мальчики согласились остаться на складе, хотя они знали, что сгорят заживо. Во время пожара все заключенные должны были бежать через главные ворота и через заграждения в лес. Однако план этот не был выполнен.
В лагере действовала группа по оказанию врачебной помощи, так как заключенные были официально лишены этого. В лагерных бараках тайно помогали больным. Готовые медикаменты, которые привозили с собой граждане из оккупированных стран Западной Европы сортировались «фармацевтами» из узников, среди которых был Симха Бялович[379] из Избицы[380]… Заключенный — санитар Курт Фиго из Чехословакии оказывал помощь в бараках, давая узникам лекарства и бинты[381].
Был вариант, чтобы заключенные, работающие на эсэсовской кухне, должны были подбросить яд в пищу. Но этот план не удался, так как в Собибор с визитом прибыл комендант лагеря Майданек, который потребовал немедленного удаления заключенных с кухни, где приготовлялась пища для эсэсовцев и власовцев.
Ранней зимой 1943 года группа голландцев во главе с бывшим капитаном договорились с одним власовцем, что он им поможет выбраться из лагеря и за это он получит золото, изъятое у убитых фашистами. Получив золото, власовец донес на этого капитана[382].
Заговор был разоблачен. Следствие вел Курт Густав[383] Вагнер[384]. Несмотря на нечеловеческие пытки, голландский капитан никого не выдал. Не помогла угроза, что, если он не укажет на соучастников, будут убиты все голландские узники.
Начальник лагеря и гауптштурмфюрер[385] Иоганн[386] Нойман[387] приказал[388] всем семидесяти двум голландцам явиться на аппельплац. Когда они выстроились, пришли власовцы, вооруженные винтовками и автоматами. Голландцев всех построили в ряд, пересчитали, из их группы вывели художника Макса-Ван-Дана[389], который писал портреты эсэсовцев, но они еще не были закончены, а остальных — семьдесят одного человека, повели в третий сектор, окруженный эсэсовцами и власовцами, где всех убили[390]. Руководили этой операцией обершарфюрер СС Курт[391] Вагнер и обершарфюрер СС Губерт Гомерский[392].
После этой попытки к бегству Нойман заявил остальным узникам, что все они будут отправлены в газовые камеры, если будет обнаружена еще одна попытка к бегству.
В апреле 1943 года лагерь посетил рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер в сопровождении Адольфа Эйхмана[393] и других высокопоставленных лиц гитлеровской Германии[394].
В связи с его визитом в лагере были специальные приготовления и так как в это время не было «обычных» транспортов, в лагерь специально доставили триста узниц, все молодые и красивые, которых загнали в газовые камеры «в честь» Гиммлера, дабы он мог наблюдать работу газовых камер.
В этот свой приезд Гиммлер приказал откопать все трупы, сжечь их, в дальнейшем также сжигать вновь прибывшие эшелоны и уничтожать все улики нацистских злодеяний, так как опасался прихода Советской Армии.
В Собиборе не было крематория. Быстро начали строить примитивные средства уничтожения следов своих преступлений.
Над большим рвом, который выкопали, на подпорках из кирпича клали рельсы, а под ними колосниковую решетку. На рельсах клали высоко штабелями человеческие тела. Вокруг мертвых тел клали дрова, обливали керосином или бензином и жгли.
Костры горели днем и ночью. Они были видны за много километров вокруг Собибора. Трупных запах распространялся очень далеко, проживающим в близлежащих деревнях было трудно дышать.
После такой «работы» в лагере эсэсовцы довольно часто получали восемнадцатидневный отпуск. Они с собой увозили деньги, золото, вещи и одежду, награбленные у заключенных. Для них в столярной мастерской производилась мебель, которую они также забирали с собой.
Вокруг лагеря рос лес, который должен был хранить тайну одной из страшных трагедий минувшей войны.
Восстание в лагере смерти Собибор
Давая задний ход, паровоз втолкнул наш состав во двор, тщательно загороженный колючей проволокой, и высокие ворота тотчас же захлопнулись.
Исстрадавшиеся, обессиленные люди, шатаясь, вышли на площадку. Нас повели через барак, в котором отбирали узлы, чемоданы.
Мы проходили мимо стоящих на коленях со связанными руками четырех человек. Среди них был капо Блятман из Минского лагеря.
Всех повели дальше на большую площадку.
Из стоящего вблизи белого домика вышли несколько немецких офицеров. В руках у каждого была плеть.
Шедший впереди толстый, огромного роста обершарфюрер СС Гомерский — пристально посмотрел на нас, затем широко расставив ноги и помахивая плетью, крикнул:
— Столяра и плотники — одиночки, два шага вперед!
Вышла группа около восьмидесяти человек, преимущественно военнопленных, в том числе и я. Всем нам начальник первого сектора обершарфюрер Карл Френцель приказал пройти во второй огороженный двор. Затем нас направили в один из бараков. Пришлось размещаться на голых нарах — даже соломы на них не было.
Спустя около часа я вышел во двор лагеря. Многие товарищи из нашей группы завязали беседы со старыми лагерниками. Один из них — пожилой человек с одутловатым, землистым лицом — подошел ко мне и сказал:
— Давайте познакомимся. Мое имя Леон Фельдхендер[395].
Я пожал его руку и спросил:
— Скажите, какие здесь порядки?
— Порядки? — улыбнулся с горечью он. — Должно быть, такие же, как и в других лагерях. В шесть утра гонят на работу. Рабочий день шестнадцать часов. В двадцать два часа отбой. С охраной не разговаривать. К проволоке не подходить, иначе расстрел. Эти сектора существуют свыше года. В первом секторе нас около пятисот человек, отовсюду — из Польши, Франции, Чехословакии, Голландии и других стран. А из России это только вас привезли впервые.
— А что это горит там? — показал я на багровое пламя, видневшееся в стороне от лагеря, на расстоянии не более полукилометра.
Леон осмотрелся по сторонам, взглянув пытливо, потом ответил тихо:
— Не смотрите туда, запрещено. Это горят трупы ваших товарищей по эшелону.
— Как!? — воскликнул я, почувствовав, леденящий холодок пополз у меня по спине. — И женщин и детей?
— Да, всех, — дрогнувшим голосом ответил Леон. — Почти каждый день по две тысячи человек прибывают сюда из различных стран и все они немедленно умерщвляются. На этом маленьком клочке земли, не более десяти гектаров, гитлеровцы убили свыше полумиллиона детей, женщин, мужчин…
Через некоторое время, когда я ближе познакомился с Леоном, он мне рассказал о фашистской «фабрике смерти». Леон работал на складе второго сектора, где сортировал и отправлял в Германию вещи, оставшиеся после убитых, и все подробности он узнал от стражников, сдававших эти вещи. Кровь стыла в моих жилах, когда я слушал рассказ Леона, и до конца дней моих, до самой смерти останется в моей памяти ужасная картина гибели неповинных людей.
Солнце близилось к закату, бросая прощальные мягкие лучи. Небо было безоблачно, воздух напоен ароматом близкого леса, оттуда доносилось веселое щебетание птиц. Но люди шагали, погруженные в мрачные думы.
Они шли, выстроившись колонной, окруженные усиленной охраной, вдоль проволочного заграждения. Впереди голые женщины и дети, позади — на расстоянии сто метров по проволочному коридору — голые мужчины. Вот, наконец, ворота, над ними надпись третий сектор. Во дворе большие каменные здания двух «бань» с маленькими оконцами, защищенными толстой железной решеткой.
Женщины и дети вошли в одну «баню», мужчины — в другую. Охрана осталась снаружи и тотчас же заперла за вошедшими тяжелые, обитые железом двери.
Где-то вблизи послышался мерный рокот мотора.
Некоторые в «бане», взяв тазы, подошли к кранам за водой. Но дикий нечеловеческий крик заставил их оглянуться назад и оцепенеть. Все смотрели вверх. С потолка, через широкие металлические трубы медленно ползли темные, густые клубы газа, нагнетаемые при помощи танкового мотора.
Все поняли, что обречены на мучительную смерть. Отчаянный плач, испуганный крик детей слились в один страшный вопль. Матери судорожно прижимали детей к своей груди или, положив их на пол, укрывали своими телами. Погибая сами в мучениях, женщины инстинктивно стремились спасти детей или хотя бы на некоторое время отдалить их смерть. Многие метались, словно подстреленные птицы, ища уголка, где можно было бы спастись. Но газ полз неумолимо все ниже и ниже. Ужасны были страдания людей, погибавших от медленного удушья.
Не прошло и пятнадцати минут, как все было кончено. В двух «банях» на полу остались груды почерневших трупов.
Тогда с тяжелым гулом заработали мощные вентиляторы, очищая воздух в «банях». Спустя немного времени надсмотрщик заглянул в помещение «бани» через толстое стеклянное окошечко в потолке. Убедившись, что воздух очистился, он дал сигнал — и тотчас же при помощи особого механизма раздвинулся пол, и трупы свалились ниже, в подвал. А там уже стояли вагонетки… Вскоре они, тяжело нагруженные, выкатились на лагерную площадку. Узники сложили трупы в штабеля, как дрова, облили горящей жидкостью и зажгли.
Пламя лизало почерневшие трупы, взмывалось яростно вверх, точно и оно стремилось вырваться на широкие просторы из лагеря смерти, чтобы поведать всему миру ужасную правду.
Заканчивая рассказ, Леон сжал кулаки и гневно произнес:
— Какие изверги! И как хладнокровно, обдуманно делают они это… Они используют все оставшееся после своих жертв. Подлые, мелочные скряги-изуверы, перед тем, как убить, они заставляют женщин и детей стричь волосы, потом эти волосы собирают в мешки, отправляют в Германию и там используют в своей промышленности… Неужто эти людоеды останутся безнаказанными?! Где бог, почему он не поразит их молнией или громом?!
Голос Леона дрогнул, из глаз его по широким морщинам щек текли слезы.
В эту ночь, лежа на нарах, я долго не мог уснуть. Перед моими глазами стояли товарищи по эшелону, я видел своих соседей по вагону — трехлетнюю синеглазую Нелю, ее мать — худенькую двадцатилетнюю женщину с почти совсем поседевшими волосами. Мне чудился Нелин голосок, тихонько, но задорно поющий:
Синенький грязный платочек немец мне дал постирать.
Хвост от селедки, хлеба кусочек и котелок облизать.
Как стойко держалась Нелина мама1 Как много требовалось ей сил, чтобы скрыть от ребенка свое немое, безысходное горе! В лихорадочном жару, надрываясь от кашля, она старалась улыбаться, чтобы не опечалить свою девочку, отдавая ей последнюю корку хлеба. Слабая, изнемогшая, она почти всю дорогу держала Нелю на своих руках.
Неля… Значит и ее, и ростовчан из этого эшелона — Льва Сраговича, Бориса Эстрина и тысячи других детей, женщин, стариков? Разве можно найти слова, чтобы достойно заклеймить злодеев?.. Мстить, мстить им беспощадно! И за эти погибшие жизни и за все другие. Да, но чтобы отомстить, надо бежать из лагеря, бежать как можно скорее.
Я заснул ночью тяжелым, как свинец, полным кошмаров, сном. Во сне я дико кричал. Меня встряхнул за плечо Лейтман.
— Саша, Саша, что ты кричишь? Ты всех разбудишь. Охрана услышит!
Я присел на нарах. В голове сильно шумело, холодные капли увлажнили лоб. Придя в себя, я взял крепко за руку друга и сказал:
— Какие ужасы мне снились!.. И самое страшное то, что ведь не во сне, а вправду все это было.
Лейтман сочувственно кивал головой:
— Да, понимаю, понимаю. Все же успокойся, попытайся немного отдохнуть, скоро уж на работу отправляться. Ведь немцы оставили нам жизнь, — хотя, видимо, ненадолго, — лишь потому, что им нужна рабочая сила. Нашими руками немцы спешно будут строить «Норд-лагерь».
То решение, к которому я пришел уже давно в прежнем лагере вместе со своим другом Лейтманом и некоторыми другими, теперь окончательно у меня окрепло, заполнило все мои мысли и чувства. Восемь месяцев томился я перед этим в Минском лагере и за это время у меня крепкая товарищеская связь со многими из тех, кто сейчас был вместе со мной в Собиборе. Но надо было прислушаться, присмотреться к людям и обстановке в этом лагере.
В первые дни лагерной жизни украдкой я делал очень короткие записи, в которых намеренно неразборчивым почерком отмечал главные факты из пережитого. Только потом, через год, я «расшифровал» свои записи и значительно их дополнил. Вот они…
24 сентября. Вчера прибыли в лагерь. Сегодня в пять часов был подъем. Всех согнали на аппельплац, где в течение тридцати минут ты должен стоять по стойке смирно, пока не пройдет проверка. Если ты не хочешь получить ошеломляющий удар плеткой по голове, то должен стоять не шелохнувшись и строго в затылок. Палка в руках эсэсовцев прыгает по головам. Немцы любят порядок. Слишком много охотников к жизни. Пришел обершарфюрер Карл Френцель. Сладкая улыбка не сходила с его толстой рожи. Три раза в день — утром, днем и вечером — он сам пересчитывает заключенных в присутствии всех эсэсовских офицеров, не сбежал ли кто? Фашисты страшатся побегов из лагерей: все, что здесь творится, особенно в третьем секторе, должно навсегда остаться тайной.
После утренней проверки всем узникам на завтрак давали по чашке «кофе».
Вчера вечером я разговаривал со старыми лагерниками. Выяснил, что мы находимся в первом секторе. Недалеко от нас третий сектор, «фабрика смерти», по выражению заключенных. Вблизи расположен второй сектор со складами вещей, остающихся после умерщвленных. Несколько дальше — строящийся четвертый сектор — «Норд-лагерь».
В шесть часов утра двести заключенных, в том числе и я, отправились на работу. Впереди поставили нас — советских людей, прибывших с последним эшелоном, а за нами всех остальных, привезенных из разных стран. Перед выступлением нашей колонны Френцель распорядился:
— Пусть русские поют свои песни!
— Мы не знаем, какие можно петь, — сказал я.
Капо Шмидт перевел эти слова.
— Пойте какие хотите — разрешил Френцель.
— Саша, что запевать? — спросил меня недоумевающий Цибульский.
— «Если завтра война…»
— Что ты? Изобьют…
— Запевай, говорю! Ответим, что других не знаем.
Цибульский затянул: «Если завтра война, Если завтра в поход, Если грозная сила нагрянет…»
Все подхватили припев, и грянула песня советской страны:
«Как один человек,
Весь советский народ
За свободную родину встанет…»
Песня вливала бодрость, звала к борьбе.
В этот день мы работали в «Норд-лагере». Все обошлось сравнительно благополучно, если не считать, что пятнадцать человек получили «за нерадивость» по двадцать пять плетей каждый. Плетьми немцы били не просто, а с садизмом.
Я вспомнил, как сегодня мне сказал парень лет пятнадцати Томас Блатт[396]:
— Не знаю, кто счастливей. Или они, для которых через десяток минут все кончится, или я, который по дороге к смерти вынужден пройти еще один последний этап.
И действительно, боязнь не упасть во время работы, не получить двадцать пять плетей, которые ты сам обязан четко отсчитывать, боязнь не сбиться со счета, иначе начинали заново, пока ты правильно не сосчитаешь. Потом обед. Жидкий так называемый «суп» и снова работа и страх. Только поздно вечером давали кружку воды и двести грамм хлеба, состоящего в основном из древесных опилок. Затем тяжелый сон, в котором снова все повторяется в сновидениях, и только на заре человек забывался. Резкий свисток обрывал эти счастливые минуты. И так однообразно протекали дни в ожидании смерти в газовой камере.
25 сентября. В этот день в лагере у нас было срочное задание перебросить уголь с одного места на другое. Поэтому на обед было дано только двадцать минут.
Френцель все время стоял возле лагерника-повара Цукермана и изредка стегал его плетью, чтобы он поскорее разливал пойло, называемое «супом».
Прошло около пятнадцати минут после начала выдачи «обеда». Увидев, что еще около трехсот человек не получили супа, Френцель приказал повару выйти из барака во двор, сесть на землю, сидеть ровно, поджав под себя ноги, а руки держать опущенными. Затем Френцель, насвистывающий какой-то марш, стал ритмически наносить удары плеткой по голове и плечам повара. Ноги и руки повара судорожно дергались, кровь залила лицо, он глухо стонал, не смея крикнуть.
Мы смотрели издали на это дикое избиение и не могли вмешаться. Сколько времени оно продолжалось, сказать не могу. Для нас оно показалось вечностью.
Многие получившие в этот день суп, несмотря на голод, не могли его есть: казалось, он пропитан кровью.
26 сентября. День обычный. Утром нам раздали по кружке кипятку, в двенадцать часов — по кружке воды с затхлой крупой, а вечером — кусочек хлеба. Двадцать пять человек в добавок к этой порции получили по двадцать пять плетей за разные «провинности».
Каким-то чудом я избежал избиения. Случилось это так. Сорок человек нас работало на колке дров. Изголодавшиеся, утомленные люди с трудом подымали тяжелые колуны и опускали их на громадные пни, лежавшие на земле. Френцель ходил между нами и с размаху хлестал толстой плетью, приговаривая:
— Шнель, шнель!
Он неслышно подошел и остановился за спиной невысокого, в очках, худого, как щепка, голландца. Голландец на минуту прервал работу, чтобы протереть стекла очков и тотчас на его голову опустилась плеть Френцеля. Очки голландца упали на землю и разбились вдребезги. Полуослепшими глазами тот не различал стоящего перед ним пня. Слабыми руками поднимал он колун и опускал, как попало, на пень.
Френцель взмахнул плетью. Голландец застонал от боли, но не смел оторваться от работы и продолжал раз за разом бить как попало колуном по пню. И в такт этим ударам Френцель, улыбаясь, бил его плетью по голове, с которой свалилась шапка.
Я стоял совсем близко, метрах в пяти от голландца и не в силах был оторвать глаз от этой жуткой сцены. Я как завороженный смотрел на нациста и его жертву, хотя и знал, что за малейший перерыв в работе меня постигнет такая же участь.
Проклятый немчура заметил, что я перестал колоть свой пень. Он подозвал меня:
— Ком![397]
Затем, вспомнив, видимо, русское слово, добавил:
— Иди, иди!
— Попался! — подумал я. — Теперь и меня изобьет как голландца. Ну, что поделаешь… Главное, надо показать этому мерзавцу, что я не боюсь его.
И я твердо выдержал испытующий, насмешливый взгляд Френцеля.
Он грубо оттолкнул голландца и сказал на ломаном русском языке:
— Русски зольдат, тебе не есть по нраву, как я наказал этот дурак? Даю тебе ровно пять минутен. Расколешь за это время пень, получишь пачку сигарет. Опоздаешь секунду, всыплю двадцать пять плетей.
Он снова улыбнулся, отошел на несколько шагов от меня и вытянул вперед кисть руки с часами в золотом браслете.
Подавив в себе жгучее желание вцепиться в горло этот борова, я внимательно окинул взором пень и, пока Френцель «засекал» время, рассчитал, как удобнее всего расколоть.
Френцель скомандовал:
— Начинай!
Я стал колоть. Колоть здоровенный пень тяжело, страшно тяжело, но я всаживал в него топор так, словно всаживаю в башку этого зверя, стоящего рядом… Все было как в тумане, я уже ни о чем не мог думать, этот огромный пень заслонил собой весь мир… Но вот последним ударом я доколол его и тогда только почувствовал, что я не в силах еще раз взмахнуть колуном. Несмотря на холодный дождь, все мое тело было облито потом. Поясница и руки мучительно ныли. Сердце сильно билось.
Подняв с трудом голову, я увидел, что Френцель протягивает мне пачку сигарет.
— Четыре с половиной минутен, — сказал он. — Раз обещаль — значит, так. Получай.
Я не мог себя принудить взять сигареты. Благоразумие подсказало мне: «Возьми. Не возбуждай против себя начальника сектора. Это поведет к установлению слежки за тобой, может помешать твоему делу». Но я не мог принять что-либо от этого негодяя, только что избившего несчастного голландца.
— Спасибо, я не курю, — ответил я и пошел к своему месту, чтобы взяться за работу.
Френцель молча зашагал по двору. Минут через двадцать он вернулся. В руках у него были полбулки и кусок маргарина. Он обратился ко мне, растянув в улыбке толстые губы, в то время как выпуклые, ястребиные глаза его были холодны, как лед.
— Русски зольдат, возьми.
За всю мою жизнь я не переживал такого тяжкого искушения. Я видел, как товарищи по работе искоса завистливо смотрят на меня. Я вдыхал, как аромат дорогих духов, запах хлеба. Меня прельщал янтарный маргарин… Как мне хотелось тогда есть!.. но опять какое-то властное чувство заставило меня отказаться:
— Благодарю вас, то питание, которое я получаю здесь, меня вполне удовлетворяет.
Скрытая ирония моего ответа не ускользнула, конечно, от Френцеля. С его лица на миг исчезла обычная улыбка. Угрожающе и вместе с тем озадаченно он переспросил:
— Не хочешь?
— Спасибо, я сыт.
Я видел, как рука Френцеля судорожно сжала плеть, но он сдержался, круто повернулся и пошел со двора.
Едва он скрылся с глаз, ко мне подбежали ребята. Посыпались замечания:
— Почему ты не взял?
Ведь он мог не только избить, но и убить тебя.
— И сам бы поел, и с нами поделился бы, хоть по маленькому кусочку.
А некоторые сказали:
— Ты поступил как нужно.
Я смотрел на них утомленно. Мне хотелось крикнуть им, чтоб они выше держали голову, давали посильный отпор врагу. Но мне казалось, что они меня поняли. Впрочем, и говорить мне не пришлось бы, к нам быстро шел капо Шмидт. Ребята поспешили к своим местам.
27 сентября. С утра мы работали во дворе «Норд-лагеря». Один из моих товарищей по эшелону — Калимали, шепнул мне:
— Ты заметил, что почти все начальство ушло из лагеря?
— Да. Но почему?
— Прибыл новый эшелон и людей уже отправили на смерть. Должно быть, сейчас начали…
У меня точно сердце оборвалось — и в тот же миг я услышал полные мучительной тоски и ужаса вопли детей и женщин, которые сейчас же заглушались неистовым гоготом гусей.
Шубаев крикнул мне в ухо:
— Ишь, подлюги, что придумали. Мне рассказывали старые лагерники: давно уже приказу Френцеля, держат триста гусей для того, чтобы заглушать их криком вопли умирающих людей. Ну и мерзавцы.
Я почувствовал, что кровь закипела в моих жилах. Если б сейчас появился здесь какой-нибудь немец, я убил бы его вот этой лопатой, которую держал в руках.
Ко мне подошли бледные, взволнованные Цибульский и Лейтман.
— Саша, нельзя дальше терпеть, надо действовать, уничтожить охрану — и в лес — всего лишь в двухстах мерах от нас.
Я ответил:
— А часовые на вышках, а колючие изгороди, а заминированные поля? Конечно, бежать одному или нескольким легче, чем всем. Но надо сделать так, чтобы ни один из нас не остался здесь. Пусть часть людей не уцелеют при побеге, но те, кто спасется от этих людоедов, будут мстить им.
— Но медлить нельзя — настаивал Цибульский. — Ведь уже осень, а когда лес оголится и выпадет снег, в чаще трудно будет скрываться.
Я помолчал немного и сказал:
— Если верите мне, терпеливо ждите, не говорите никому ни слова. Придет время, я скажу, что нужно делать.
Через полчаса, когда утихли крики погибших людей и густые клубы дыма начали подыматься вверх над лагерем, к нам пришел немецкий офицер Вальтер, выхватил у одного из лагерников колун и начал с остервенением колоть дрова. Минут двадцать он колол. Потом бросил колун, закурил папиросу и медленно ушел.
— Гад, — подумал я, — успокаивает нервы.
28 сентября. В обед ко мне подошел Леон и сказал:
— Мне хочется поговорить с вами откровенно. Но здесь, понятно, это не удастся. Приходите после работы в женский барак. Только украдкой, осторожно, чтобы не видели немецкие офицеры.
Вечером я и Лейтман отправились в барак, где было размещено сто пятьдесят женщин.
Тут же было и несколько пришедших мужчин. Один из них отозвал меня в сторону и шепнул:
— Леон просил передать вам, что его задержали на работе во втором секторе, и он не сможет прийти сегодня.
Женщины стали наперебой спрашивать меня, что делается в Советском Союзе, как там живут и борются против фашизма.
Получилась своего рода политическая информация. Но положение осложнялось, так как я совершенно не знал, с кем имею дело. Среди присутствующих могли быть и капо. Я говорил по-русски. Мои ответы, переводимые Лейтманом, выслушивались с большим вниманием.
Я рассказывал о том, как фашист был не только остановлен под Москвой, но и отброшен на сотни километров. Как они окружены и уничтожены под Сталинградом. О том, что Красная Армия подходит к Днепру[398].
Много расспрашивали меня и про партизан. Я говорил, что знал. Рассказывал, что немцы очень напуганы партизанским движением, особенно в Белоруссии, и что, например, в Минске немцы боятся показываться за город в одиночных машинах, — выезжают не меньше чем по десять машин с установленными на них пулеметами.
Ни террором, ни арестами фашистам не удалось уничтожить Минское подполье. Силы ударов по врагу нарастали с каждым днем. Эхо этой борьбы долетело к нам в лагерь на Широкой. Мы знали о взрыве в Гортеатре, где погибло много фашистов, о перерезанных проводах связи на улице Мопровской, о поджоге автобазы в городе, об убийстве палача Белоруссии Кубе[399]…
Одна из женщин робко спросила:
— Вот вы говорите, что партизан очень много, что даже под самым Минском нападают на немцев. Но почему же они не освободят нас?
— У партизан хватает своих дел. За нас действовать никто не будет.
Сказав это, я вышел из барака. Лейтман потом заявил мне, хотя он и не перевел этой фразы, но ее поняли все, кто был в бараке.
— Ты, Саша, будь осторожней, — добавил Лейтман. А то нас учишь молчать, а сам откровенничаешь. Побаиваюсь я. Когда ты ушел, я увидел в углу барака Бжецкого[400]. Он тоже заключенный лагеря, но работает здесь капо.
29 сентября. Всех нас повели к железнодорожному полотну. Там стояли платформы с кирпичами. Нам дали задание разгрузить их. Но и здесь немцы решили поиздеваться над нами. Каждый должен был подбегать к платформе, схватывать шесть кирпичей быстро относить их на двести метров и аккуратно складывать. Произошла суматоха, толкотня, так как на каждую платформу приходилось по восьмидесяти разгружавших. А если кто не успевал на бегу брать кирпичи, немцы били плетьми.
Когда стемнело, пришел ко мне Леон.
Мы сели во дворе на доски. Сначала он повел обыденные разговоры. Потом предупредил, что капо Бжецкий стал за мной следить, услышав мои слова, что «партизаны за нас действовать не будут».
— А зачем за мной следить? — заметил я спокойно. — Ведь я не собираюсь делать ничего преступного. А вчера в бараке я только отвечал на вопросы женщин.
Леон помолчал немного, потом внезапно сказал:
— Бежать отсюда очень трудно, почти что невозможно. Каждый сектор огорожен колючей проволокой в три метра, затем идет заминированное поле шириной в пятнадцать метров, а за ним еще один ряд колючей проволоки. Не забудьте о глубоком рве. Охрана примерно сто двадцать — сто тридцать человек, в том числе четырнадцать немецких офицеров, и резервная охрана за километр от лагеря тоже человек сто двадцать. А если даже кому удастся бежать, то остальным — смерть.
Я поднялся.
— О чем говорить? Ведь я же не замышляю побега.
— Обождите! — удержал меня Леон. — Давайте поговорим откровенно. Вы поймите, если из лагеря убежит хоть один человек, то всех остальных уничтожат. Нельзя выпускать тайну из этого лагеря. Каждый является как бы заложником за другого. Ведь вы советские люди, о вас так много говорят, неужели вы допустите, чтобы из-за спасения нескольких человек уничтожили весь лагерь, тем более, что мы любое ваше задание будем выполнять. Нас много таких, кто постоянно мечтает о побеге, но мы не знаем, как это сделать. Нам, словно воздух, нужен человек, который вывел бы нас отсюда. Мы выполним все, что он скажет.
Придвинувшись еще ближе ко мне, он добавил тихо:
— Я пришел к вам по важному делу. Мне группа товарищей поручила просить вас, чтобы вы взяли на себя руководство нашей группой. Люди верят вам чуть ли не с первого дня вашего пребывания в лагере: о вас много рассказывают прибывшие с вами советские люди, ваши разговоры в женском бараке и ваше поведение с Френцелем при колке дров также хорошо известны всем.
Я пристально взглянул на Леона: не предатель ли он? Но взор его был открытый, прямодушный. Я вспомнил его волнение, с которым он рассказывал о гибели людей на «фабрике смерти». Да и выбора у меня не было — приходилось идти на риск.
— Скажите, Леон, — спросил я — почему раньше не было попытки к побегу?
— Людям не дано было время для этого. Из железнодорожных вагонов они шли прямо в газовые камеры. Они приезжали сюда по восемьдесят-сто человек в вагоне, без еды, без воды, наполовину задушенные от жары, без воздуха, с маленькими детьми и стариками, которые умирали по дороге. Эти люди не могли оказать сопротивление, а те из Голландии и других Западных стран, которых привозили сюда в вагонах первого класса, верили, что их привезли на «работу», и только в последний момент, когда уже было слишком поздно, они начинали понимать, что «баня» вовсе не баня, что вода это только газ, и при этом со странным шумом мотора. Об оказании сопротивления могли думать только те, которые не шли прямо от железнодорожной платформы в газовые камеры. Это мы, которые временно оставались в живых. Мы, которые могли хоть немного прийти в себя. Но, к сожалению, таких немного. Поймите, ведь психологическая подавленность человека равносильна смерти.
— Были попытки, — продолжил Леон, — но они все отпадали как нереальные. Ведь вам рассказывали о голландцах. Но их предали. Ведь художника Макса-Вам-Дана, когда он закончил последний портрет эсэсовца, — тоже убили. Вы учтите, что здесь существует закон массовой ответственности за каждый индивидуальный побег или попытку. Этот террористический метод угнетающе действует на некоторых узников. Были случаи, когда заключенные, боясь репрессий, высматривали тех, кого подозревали в принятии решения о побеге и могли предать.
Я вспомнил, как в других лагерях были такие, которые во имя спасения своей шкуры предавали товарищей, которых встречали впервые. Нужно было получить лишний кусочек хлеба, и он продавал рядом стоящего, говоря, что тот комиссар.
Но перед такими предателями стояла мертвая стена презрения и ненависти. В большинстве случаев этих предателей при странных обстоятельствах в первую же ночь находили мертвыми.
— Как заминированы поля? В шахматном порядке? — спросил я.
— Да. Я знаю это точно, потому что наши лагерники выкапывали ямки для них.
— А какое расстояние между минами?
— Полтора метра. Их соединяет натянутая проволока.
— Скажите, что это за полуразрушенное двухэтажное здание по ту сторону проволочного заграждения?
— Там когда-то была мельница.
— А в этом здании не может быть замаскированный наблюдательный пункт?
— Зачем? Здесь же не фронт.
— Это не важно. Хотя бы для наблюдения за лагерем.
— Не знаю, — ответил Леон.
— А вы обратили внимание, что своей охране немцы не доверяют. Вот, например: когда идут в караул, им в строю выдают патроны. При смене караула охранники друг другу передают обоймы. Это довольно странно и непонятно. Из кого состоит охрана?
— Вся охрана состоит из солдат оккупированных стран, поэтому немцы им особенно не доверяют.
— Я попрошу вас, — сказал я, — поставить своих людей круглосуточно наблюдать за разрушенной мельницей. Это очень важно, происходит ли там какое-либо движение или смена людей, особенно ночью. Вести наблюдение можно через щели чердака столярной мастерской, конечно, если там имеется свой человек. Кроме того, по мере возможности продолжайте наблюдение за охраной.
— В отношении охраны вы правильно подметили, — сказал Леон, — они патроны держат на коммутаторе, где сидит немец, и в караульном помещении у центральных ворот. В случае тревоги патроны сразу раздадут. А за мельницей завтра начнем наблюдение.
— Мне надо держать с вами связь. Как это сделать, чтобы не возбудить подозрений? Не устроить ли так: вы познакомите меня с какой-нибудь девушкой, не знающей русского языка. Я стану бывать у нее в женском бараке под предлогом ухаживания. Вы будете приходить туда как переводчик. С вами я буду говорить по-русски обо всем, что нужно. Согласны?
— Да. Но с кем же познакомить вас?
— Я вчера заметил там девушку с каштановыми волосами. Она курит. Подруги называют ее каким-то именем, похожим на Люка.
— А, знаю, знаю. Она из Голландии, по-русски не понимает ни слова. Значит, мы смело можем разговаривать при ней.
Не откладывая этого дела, я, Лейтман и Леон отправились в женский барак.
Как ни уставали люди от непосильного труда, от голодной каторжной жизни, но они стремились видеться друг с другом украдкой от немецких офицеров. Когда поздним вечером мы пошли в женский барак, там было несколько мужчин-лагерников.
— Люка[401], иди сюда, — позвал Леон худощавую, стройную девушку. — Вот эти русские хотят познакомиться с тобой.
Девушка внимательно посмотрела на меня, потом на изможденное с впалыми глазами лицо Лейтмана. Она крепко пожала нам руки.
Ее нельзя было назвать красивой, но она была очень привлекательна. Особенно хороши были ее темные глаза, мягкие, полные грусти, затаенного страдания.
Я был в затруднении, с чего начать разговор с ней, и сказал, улыбаясь, Лейтману:
— Приличие требует сказать ей пару слов. Но она все равно не поймет меня, а я — ее.
— Что он сказал? — с любопытством спросила Люка по-немецки.
— Он сказал, что впервые встречает такую интересную девушку, — быстро сказал Лейтман.
— Он не мог это сказать. Я не из таких, кого называют красивыми.
— Вы не правы, — сказал я с трудом подбирая слова на немецком языке. — Интересные девушки намного привлекательнее, чем красивые.
Я поговорил с Люкой еще немного, затем мы расстались.
2 октября. В этот день мы работали в четвертом секторе, когда прибыл очередной эшелон для уничтожения. Офицеры все ушли. Я, Шубаев, Розенфельд, Вайспапир и Цибульский зашли за угол барака. Оттуда сквозь ветки замаскированных проволочных заграждений был виден третий сектор, где находились «бани» — газовые камеры, и в это время мы услышали страшный детский крик «мама»…, от которого кровь застыла в жилах.
Мы не смогли смотреть друг другу в глаза, нам было стыдно за свое бессилие, мы сжимали в руках лопаты, стиснув зубы.
В тот момент у всех была одна мысль, не только бежать во имя спасения своей жизни, но и уничтожить этих гадов.
Вечером Семен Розенфельд рассказал ребятам о том, что мы слышали. Среди слушателей был мальчишка по имени Шклярик[402], который внимательно прислушивался к рассказу Семена, потом, как бы про себя, смотря куда-то вдаль, словно продолжая рассказ Семена, начал рассказывать свою судьбу[403].
— В прошлом году, когда мне было четырнадцать лет, меня привезли в Собибор. Я помню вагон, который довез нас до ворот лагеря. Помню лица людей, которые находились рядом. Помню последний кусок хлеба, который моя покойная мама разделила между чужими детьми. Тогда я понял, что хлеб больше нам не нужен. Тогда я понял, что это смерть.
— Меня в этот день среди пятидесяти человек из нашего транспорта отправили на работу. Нам удалось кое-что достать из продуктов, и я радовался, что смогу поделиться ими со своей матерью. Но убийцы позаботились о том, чтоб я ее больше никогда не увидел, — проговорил сквозь слезы Шклярик.
Затем, словно раненая птица, подскочил и закричал словно он уже прожил большую и долгую жизнь:
— Скажите, существует ли наказание за жизнь одного ребенка, которого здесь сожгли. Существует ли наказание за одну косичку волос, которые вырвали у ребенка, а потом этого же ребенка удушили газом на руках его матери.
5 октября. Прошло несколько однообразных, томительных дней. За это время прибыло еще два эшелона «смертников», — и опять оглушительно гоготали гуси…
Теперь я каждый день беседовал по вечерам с Люкой. Мы подружились. Меня привлекли в ней ум и сердечная доброта. Чувствовалось, что несмотря на свою молодость, она многое пережила, перестрадала.
6 октября. Я и Люка разговаривали, сидя вдвоем во дворе лагеря на разбросанных досках. Я спросил:
— Люка, зачем ты так много куришь? Ты ведь совсем молодая. Нехорошо.
— Я не могу бросить, не могу. Меня это немного отвлекает… Ты знаешь, Саша, я работаю на кроличьем дворе, кормлю милых зверушек. Этот двор отгорожен от дороги забором с большими щелями. Мимо меня всегда ведут в третий лагерь голых людей — женщин, детей и мужчин… Они, увидев меня, с тоской спрашивают тихонько: «Скажите, куда нас ведут: на жизнь или на смерть?» А я ничего не могу ответить. Да и нужно ли им знать правду? Ведь это усилит их страдания. А если я скажу им о том страшном, что ждет их, так и меня тотчас же заберут вместе с ними. Ты понимаешь, Саша, позовет эсэсовец, возьмет вот так за плечо и толкнет в толпу, которая идет в газ. И все. Совсем, совсем все… Больше ничего не будет. Одно движение руки — и меня нет… Я так боюсь третьего лагеря…
— Люка, милая, я понимаю… но…
— И не только это волнует меня: вот, например, сегодня, пришел гаупштурмфюрер Нойман и ударил меня в лицо. За что — не знаю… Он думал, что я заплачу, убегу от него. Но я стояла, подняв голову — вот так — и смело глядела на него.
Я с восхищением смотрел на нее.
— Тогда он разозлился, — продолжала Люка, — еще сильнее хлестнул меня по лицу и закричал: «вег!»[404] Я медленно отошла.
— Молодец, — сказал я. — Это хорошо, что ты сдержалась, не заплакала… Расскажи о себе. Откуда ты? Ты знаешь немецкий язык, но ведь ты голландка.
— Я скажу тебе по секрету: мой отец — коммунист, жили мы в Гамбурге. Когда гитлеровцы захватили власть, отец вел борьбу с ними, потом ему пришлось скрыться. Мою мать арестовали, избили. Меня тоже, хотя мне было всего лишь восемь лет. Трудно передать как нас терзали, требуя сообщить, где скрывается отец и назвать тех, кто посещал нашу квартиру. Папины друзья нас спасли и помогли переехать в Голландию, куда еще раньше бежал наш отец… Знаешь, Саша, в Голландии у нас был приемник. К отцу часто приходили товарищи и они слушали Москву. Меня выставляли на улицу смотреть, чтобы не пришел кто-нибудь чужой. Но ты, Саша, никому не говори об этом. Все думают, что я голландка. Если узнают, что отец был немецким коммунистом, — сразу конец.
— Когда немцы заняли Голландию, отец снова бежал, а меня, двух братьев и мать уже потом привезли сюда. — Люка помолчала и дрогнувшим голосом добавила: — Братьев убили.
7 октября. Вечером после работы, я разговаривал с Леоном.
— У меня два плана, — сказал я. — Изложу вам пока только первый вариант. Второй еще недостаточно продуман, нужны дополнительные сведения. Скажите, кроме общей охраны лагеря ставят ли дополнительную?
— Днем — нет. А ночью выставляют два пулемета и охрану около офицерского домика, и еще за проволочным заграждением ходят дополнительно патрули. Кроме того учтите, что после неудачной попытки восстания в Треблинке[405], возле оружейного склада дежурит бронемашина.
— Есть ли у вас во всех мастерских и во втором секторе люди, на которых можно положиться?
— Есть, есть. Вы только скажите, кому что делать.
— Хорошо. Наш первый вариант, который я разработал с Лейтманом, такой: столярная мастерская всего в пяти метрах от проволочного заграждения. Дальше идут четыре метра с тремя рядами проволоки и пятнадцать метров заминированного поля, еще четыре метра за ним. Надо прибавить и семь метров — расстояние от стены до печки внутри столярной. Стало быть, надо делать подкоп длиной в тридцать пять метров. Копать на глубине восемьдесят сантиметров: ниже нельзя — встретим воду, а выше тоже не придется — попадутся мины.
— А при чем тут печь в мастерской?
— При том, что копать нужно именно от нее: там пол обит железом, и если даже немцы заподозрят и начнут стучать по полу, то не будет слышно звука пустоты.
— Куда же девать землю?
— Землю прятать под пол мастерской. Часть ее можно ссыпать на чердаке. Всего придется вынуть около двухсот кубометров. Копать ночью. Выделить знающего человека, чтобы подкоп не уклонился от намеченной линии. На всю работу потребуется дней двенадцать. Но этот план имеет свои недостатки и мне кажется, существенные.
— А в чем же вы видите его недостатки?
— Плохо то, что потребуется очень много времени, чтобы через подкоп длиной тридцать метров проползли один за другим шестьсот человек. Да и не только проползли, но чтобы и дальше пробрались незаметно. Очень боюсь, что не успеем мы сделать это за шесть часов — с одиннадцати ночи до пяти утра. А самое главное: если принять этот план, мы не достигаем одной из наших целей — не уничтожим немцев. Но все же посоветуйтесь с вашими людьми.
— Хорошо.
— Нужно послать меня — продолжал я, — под каким-либо предлогом в барак, где проживает охрана. Я хочу сам проверить, если это возможно, действительно ли у них нет патронов. Или в бараке у дневального или дежурного стоят ящики с патронами.
— Постараемся — ответил Леон.
— Вот еще что: изготовьте в кузнице штук семьдесят ножей. Я раздам их ребятам. В случае, если наш заговор будет обнаружен, живыми врагу не дадимся. Кроме того, устройте меня и Лейтмана в столярную мастерскую. Оттуда нам легче будет руководить подготовкой к побегу.
— Думаю, что мне удастся все это… Пока до свидания. Пора возвращаться в барак.
8 октября. Прибыл еще один эшелон — и так же хладнокровно, методически немцы истребили всех прибывших.
Утром, когда мы строились в колонну, старший рабочий столярной мастерской Янек пришел за мной, Лейтманом и еще одним из нашей группы для выполнения якобы спешного заказа.
9 октября. Во время моего разговора с Люкой ко мне внезапно подошел один из лагерников по имени Григорий и сообщил, что в эту ночь собираются бежать несколько человек. План был такой: перерезать колючую проволоку вблизи уборной, проползти дальше и убить часового. Но они не учли грозного препятствия — заминированных полей. Они не подумали о том, что за их побег жестоко поплатятся все оставшиеся. С большим трудом мне удалось убедить их не делать побега[406]. В заключение я сказал:
— Мы не имеем право думать только о себе, нам, советским людям, верят и… ждите.
При этом разговоре мы оба сильно горячились. Когда товарищ ушел, Люка спросила меня:
— Саша, ты о чем говорил с ним?
— Так, о пустяках разных.
— Неправда. Ты что-то скрываешь от меня. Я знаю, о чем вы говорили. Знаю, о чем ты каждый день беседуешь с Леоном и другими. Так и к моему отцу приходили товарищи, как будто для того, чтобы чай пить, а сами готовили большие дела.
Я всячески пытался уверить Люку, что она ошибается, но девушка, упрямо качая головой, говорила:
— Нет, нет, ты меня не обманешь, я все понимаю…
Слезы показались на ее глазах. Она схватила меня за руку и быстро шепотом заговорила:
— Саша, зачем ты это делаешь? Ведь отсюда нет возврата. А если вы и убежите, всех нас тогда — в третий сектор. Я его так боюсь!
— Люка, зачем ты так нервничаешь и приписываешь мне замыслы, которых у меня нет?
— Как ни ужасна эта жизнь, — продолжала Люка — я все же не хочу умирать, да еще в таких муках…
— Давай поговорим о другом. Я расскажу тебе о своей семье, о своем детстве…
Мы несколько минут сидели молча. Люка курила. У нее все неожиданно. Вот глаза неожиданно загорелись, она приблизилась ко мне, зашептала.
— Саша, а вдруг они не успеют нас?.. А?.. Вдруг придут ваши, Советы?
— Ты наивна, Люка. Такое бывает в мечтах. А люди должны сами бороться за свободу.
— Мне хорошо с тобой. И ничего больше не надо. Мы пока живы, а это счастье. Ты рад?
— Все будет хорошо, верь мне.
Мысли назойливо брели в голову…
Уходя, я сказал ей:
— Люка, смотри, никому ни слова о твоих предположениях…
Прерывающим голосом она ответила:
— Когда я была маленькой, меня избивали в гестапо, спрашивали, где отец, но я и тогда умела молчать… А теперь… ты… Эх ты, Саша! — и, заплакав, она побежала в свой барак.
10 октября. В этот день многие были избиты плетьми. Произошло это так. Утром, как обычно, мы отправились на работу, колонной выстроились по три в ряд. Возле ворот стоял незнакомый немецкий офицер с забинтованной левой рукой. Мне сказали, что это Грейшут[407], начальник охраны. Он ездил в отпуск, по дороге в Германию попал под бомбежку и был ранен.
Как всегда, Френцель распорядился, чтобы мы пели песни. Мы двинулись под звуки авиамарша: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…» Эту песню мы нарочно выбрали, зная, что она будет не по душе Грейшуту, «пострадавшему» при бомбежке. Услышав авиамарш, Грейшут с перекошенным от злобы лицом, ворвался в наши ряды и стал избивать плетью кого попало.
Френцель расхохотался. Потом подошел к Грейшуту, обменялся с ним несколькими словами, пытаясь, видимо, его успокоить, приказал нам снова строиться в колонну и идти.
11 октября. Вечером, когда я был в кузнице, туда пришел капо Бжецкий. Был он долговязый, худой, правый глаз у него был прищуренный. У немцев он был как будто на хорошем счету. Но все же никто в лагере не слышал, чтобы он выдавал кого-нибудь, доносил начальству лагеря.
Когда мы остались наедине, Бжецкий сказал мне:
— Мне хотелось бы поговорить с вами. Вы, конечно, догадываетесь, о чем? Должен признать, вы ведете себя очень осторожно. Но я знаю, что достаточно бросить вам два-три слова, чтобы взволновать всех. Ведь все знают не только то, что вы из Советского Союза, но и то, что вы пользуетесь большим влиянием среди прибывших вместе с вами. Вот, к примеру, несколько дней назад вы сказали в женском бараке о партизанах — и эти слова тотчас же разнеслись по всему лагерю.
— Вы сильно преувеличиваете мое влияние на товарищей.
— Нисколько. А кроме того, я знаю, что вы ведете агитацию через вашего друга Лейтмана. Он очень скрытно, но искусно агитирует, много рассказывает о жизни в Советском Союзе, а откуда ему знать подробно эту жизнь, как не от вас? Люди из Советского Союза вообще пользуются большим влиянием в лагере, а вы и Лейтман — особенно.
Бжецкий закурил и, затянувшись, сказал решительно:
— Будем откровенны. Вы редко бываете в бараках, вы никогда ни с кем не разговариваете, за исключением Люки. Но Люка это только ширма. Саша, если бы я хотел вас выдать, я мог бы это сделать давным-давно. Я знаю, вы считаете меня низким человеком. Сейчас у меня нет ни времени, ни охоты разубеждать вас. Пусть так. Но я хочу жить. Я не верю им, что каповцев не убьют. Убьют и еще как! Когда немцы будут ликвидировать лагерь, нас убьют вместе со всеми.
— Хорошо, что вы хоть это поняли. Но почему вы об этом говорите со мной?
— Я не могу не видеть того, что происходит. Все остальные только исполняют ваши распоряжения. Поймите меня: если каповцы будут вместе с вами, это значительно облегчит вашу задачу. Немцы доверяют нам. У каждого из нас есть право передвижения по лагерю, кроме третьего сектора. Короче говоря, мы предлагаем вам союз.
— Кто это «Мы?»
— Я и Чепик, капо банно-команды[408].
Я встал и прошелся несколько раз из угла в угол по кузнице.
— Бжецкий, — начал я, посмотрев ему прямо в лицо, — могли бы вы убить немца?
Он ответил не сразу.
— Если это нужно для пользы дела, мог бы.
— А если без пользы? Точно так же, как они сотнями тысяч уничтожают ваших братьев…
— Я не задумывался над этим…
— Спасибо за откровенность. Нам пора разойтись.
— Хорошо. Но еще раз прошу вас: подумайте о том, что я вам сказал.
Я ответил, что мне думать не о чем, поклонился и вышел. Однако именно то, что Бжецкий задумался прежде чем мне ответить на мой вопрос об убийстве немца, заставило меня предположить, что, может быть, в этом случае он действует не как провокатор. Провокатор согласился бы сразу. Помощь Бжецкого, несомненно, может сильно пригодиться. И в это же время опасно доверять ему.
«Надо посоветоваться с Лейтманом», — решил я. Лейтман, коммунист, старый подпольщик — варшавский рабочий, он был умелым, искусным агитатором и все заключенные в Собиборе с первых же дней стали относиться к нему с уважением.
12 октября. Прибыл еще один эшелон. Вокруг секторов была поставлена усиленная охрана. Вскоре раздались автоматные очереди.
Оказалось, когда голых людей вели в третий сектор, они догадались, что идут на смерть и бросились бежать в разные стороны, но едва достигли проволочных заграждений, как были скошены огнем немцев и власовцев.
Навсегда в моей памяти останется то, что я увидел сегодня. В нашем лагере на тот период было двенадцать больных, работать они не могли, а лечить — в лагере не лечили: и «зачем лечить, лучше убить… ведь так легко их заменить другими». И вот сегодня немцы во главе с Френцелем вывели из бараков всю эту партию больных. Среди них был молодой голландец. Он шел шатаясь, едва держась на ногах. Жена голландца, узнав, что ее больного мужа ведут на «фабрику смерти», не помня себя от ужаса, бледная, как полотно, кинулась за колонной и, нагнав ее, крикнула Френцелю:
— Изверги, вы уводите моего мужа на смерть, так берите же и меня. Я не хочу, слышите, — не хочу жить без него! — Она схватила мужа за руку и, не отрывая от него взгляда, соизмеряя свой шаг с его неверной колеблющейся походкой, пошла в колонне смертников…
Вечером, после работы, в столярной мастерской собрались Лейтман, Янек, старший портной Юзеф, сапожник Якуб, Леон и еще двое.
На вахту в первом секторе в разных концах были поставлены советские военнопленные Алексей Вайцен, Ефим Литвиновский, Борис Табаринский и Наум Плотницкий[409], не спускавшие глаз с ворот первого сектора. Они получили приказ сразу сигнализировать, если заметят что-нибудь подозрительное.
Беседу с ними я начал с того, что передал им предложение Бжецкого и спросил, следует ли принять его в нашу группу. Посоветовавшись, согласились принять. Тогда я послал одного из собравшихся за Бжецким. Вскоре он пришел.
Первый план — бежать путем подкопа — был уже ранее обсужден и отвергнут как негодный. Поэтому я познакомил собравшихся со вторым планом, выработанным мной и Лейтманом.
Сегодня днем меня и еще одного столяра Янек послал в барак, где проживает охрана, для ремонта двух дверей, предварительно испорченных. Когда я вошел в одну из комнат, где никого не было, мой напарник с коридора подпирал дверь, а я в этот момент быстро осмотрел все то, что меня интересовало.
В комнате стояло пять кроватей и в углу стоял шкаф, имеющий пять отделений. Когда я открыл одну дверцу, то увидел винтовку, на полочке лежал пустой патронташ, нигде патронов не оказалось. В другой комнате такая же картина. Возле дневального у дверей тоже ничего не заметил.
Значит, наблюдения наши оказались правильны, фашисты власовцам не доверяют. Значит, самое правильное решение — уничтожить командование, солдат оставить без руководства и пока солдаты догадаются, что это побег, пока получат патроны, мы будет по ту сторону колючей проволоки.
— Бежать надо всем, уничтожив предварительно всех немецких офицеров поодиночке и быстро, в течение одного часа, чтобы они не успели обнаружить исчезновение своих и поднять тревогу. Наша задача заключается в том, чтобы все организовать без шума, чтобы как можно дольше не привлекать внимание эсэсовцев и охрану. Уничтожить их надо в мастерских, куда они будут вызваны под разными предлогами. Людей для уничтожения офицеров назначу я сам. Выполнить это надо так: после обеда, в три с половиной часа, Бжецкий под каким-нибудь предлогом поведет во второй сектор трех наших людей, которые должны будут убить там четырех офицеров. Янек отвечает за то, чтобы ни один человек не выходил из сектора до тех пор, пока я не дам сигнал к побегу. В четыре часа мы должны перерезать связь, проходящую через второй лагерь в помещение резервной охраны. Также в четыре часа начать уничтожение офицеров в первом секторе, приглашая их по одному в мастерские на примерку костюмов и обуви. В гараже должны быть повреждены двигатели находящихся там автомашин, чтобы нельзя было их использовать для вызова помощи или погони. Нужно постараться повредить двигатель бронемашины, стоящей возле офицерского домика. Но если это невозможно, то рисковать не стоит, так как она стоит на виду и могут заметить. В четыре с половиной часа Бжецкий выстраивает всех лагерников в колонну, якобы для работы, и они направляются к главным воротам. В первые ряды колонны становятся люди из Советского Союза, которые по дороге должны овладеть оружейным складом, после чего незаметно пристроиться к колонне и, дойдя до ворот, снять часового и напасть на караульное помещение.
— А что, если побег будет обнаружен и охрана откроет стрельбу? — спросил озабоченно Янек. — Ведь немцы могут успеть перекрыть пулеметным огнем дорогу к воротам. Хорошо, если мы сможем захватить достаточно оружия, а если не удастся?
— На этот случай у нас есть второй вариант. — ответил я. — Вы знаете, что офицерский домик находится совсем близко к проволочному заграждению. Я думаю, что немцы либо совсем не заминировали подходы к домику, либо использовали только сигнальные мины, не представляющие опасности. Таким образом, в этом месте легко будет прорвать проволочное заграждение. Мы выделим людей с ножницами, которые должны будут в том месте перерезать проволочное заграждение. Бегущие впереди должны будут забрасывать дорогу камнями, досками, чтобы подорвать мины. И еще: одновременно с построением колонны в первом секторе, будет послан человек во второй сектор, для вывода оттуда женщин. Вот и все. — закончил я. — Есть ли какие замечания или поправки?
Товарищами было внесено несколько предложений, но в целом план был принят.
Прощаясь, я предупредил: «Ни слова никому», хотя бы самому близкому человеку. Малейшая неосторожность — погибнем не только мы, но и все».
13 октября. Мы опять собрались и окончательно решили бежать завтра — 14 октября. Перед тем, как разойтись, я сказал:
— Учтите, товарищи, мы не можем рассчитывать на чью-либо помощь. Линия фронта слишком далеко, приблизительно в районе Киева[410], связи с партизанами у нас нет, поэтому мы должны рассчитывать только на свои силы.
Всю эту ночь я и Лейтман не спали. Лежа рядом на нарах, мы советовались, уточняли план. Долго думали, кого послать во второй сектор. Я вспомнил лицо Бориса Цибульского у барака, где мы услышали детский крик… и решили только его — Бориса Цибульского можно туда послать. После всего виденного и слышанного у него не дрогнет рука. Думали, какие меры принять в случае неожиданностей. В ту же ночь мы раздали ножи надежным людям.
14 октября. День ясный, солнечный. Я с утра работал в отделении столярной мастерской, в одном из бараков из окна которого мне был виден весь двор первого сектора. Со мной находились еще семь лагерников. Никто из них не знал о побеге, кроме Семена Розенфельда, который должен убить Френцеля. Френцелю назначили в 16 часов прийти и проверить шкаф, который для него изготовляли. Семен в углу барака оторвал в полу доски, куда должен был спрятать труп Френцеля. Все остальные смутно чувствовали, что надвигаются важные события. Да и весь лагерь в этот день был в каком-то напряженном состоянии.
В двадцати метрах от меня в другом бараке работал Лейтман с группой в двадцать человек. Людей в эту группу он подбирал по моему указанию с помощью Янека.
В эту группу входили: Алексей Вайцен, Ефим Литвиновский, Наум Плотницкий, Борис Табаринский, Аркадий Вайспапир, Борис Цибульский, Александр Шубаев, Мазуркевич[411] и другие, которых мы наметили для уничтожения фашистов и возглавить отдельные группы.
В десять часов утра меня вызвал в столярную Янек. Там был и Лейтман. Он сообщил мне:
— Ну, многое уже наладили. Иоганна Ноймана мы пригласили к четырем часам в портняжную мастерскую примерить костюм. В сапожную мастерскую придут начальник третьего сектора Гетдингер[412] — тоже в четыре часа, а унтершарфюрер Клятт[413] — пятнадцатью минутами позже. А к четырем часам к тебе явится Френцель осмотреть шкаф. Остальных офицеров мы тоже вызвали в мастерские на пятнадцать или двадцать минут позже.
Я вернулся в столярную. Ко мне скоро пришел Шубаев. Я сказал ему:
— Сегодня в три часа пойдешь в столярную мастерскую, захватишь с собой стамеску, рубанок и топор. Помни: если промахнешься и немец поднимет крик — мы погибли. Вместе с тобой пойдет Сеня.
Затем явился Цибульский. Я обратился к нему:
— Борис, настало время. На самый трудный участок я посылаю тебя, потому что тебя я знаю больше всех. Мы вместе в подвале сидели. С тобой пойдут двое ребят, их тебе покажет Лейтман. Возьмите два топора. За вами зайдет Бжецкий и поведет во второй сектор. Учти, Боря, что ты начинаешь первый. Первый твой удар вдохновит всех. И отступать уже будет нельзя. Если кто из ребят, идущих с тобой, боится, замени другими. Принуждать на это никого нельзя.
— Не беспокойся, Саша, — ответил Борис. — Все ждут только сигнала.
— Иди, Боря, пусть придет Аркадий.
Не прошло и минуты, как прибежал Аркадий Вайспапир.
— Саша, ты звал?
— Да. Возьмешь два топора и пойдешь с Лернером[414] в сапожную мастерскую. Туда придут три эсэсовца, в разное время. Аркадий, за всю операцию отвечаешь ты. Все подробности тебе скажет Лейтман.
Науму Плотницкому и Алексею Вайцену поручили при построении колонны быть впереди и по дороге возглавлять группу при нападении на оружейный склад у центральных ворот, вступить в бой с охраной лагеря, дать возможность безоружным добежать до леса, а затем отходить самим.
Ефиму Литвиновскому и Борису Табаринскому было поручено возглавить группу, оснащенную проволочными ножницами, и возле офицерского домика перерезать проволочное заграждение в случае неудачи у центральных ворот.
В два часа дня пришел неожиданно один из офицеров — Вальтер[415], вооруженный автоматом, взял Бжецкого и еще трех человек и пошел куда-то. Все, кто знал о предстоящем побеге, очень встревожились: неужели кто предал? Ведь раньше офицеры в сектор вооруженные автоматами не заходили… Лишь в три часа мне сообщили, что Бжецкий был направлен для укладки леса в «Норд-лагерь», а так как пошли без часовых, то офицер взял с собой автомат. Я приказал тогда капо Чепику взять из группы Лейтмана трех человек с топорами во главе с Цибульским, и отправиться во второй сектор.
Во двор зашла группа жестянщиков, держа в руках водосточные трубы. В них лежало шесть немецких винтовок с патронами, которые заблаговременно девушки, работающие на уборке офицерского домика, вынесли в условленное место.
Случилось так, что начальник всего лагеря гауптштурмфюрер Иоганн Нойман прибыл в портняжную мастерскую на двадцать минут раньше срока. Он слез с лошади, бросил поводья и вошел. Там были кроме мастеровых Шубаев и Сеня. У дверей лежал топор, прикрытый гимнастеркой.
Нойман снял мундир. Пояс, на котором висел пистолет в кобуре, положил на стол. К нему поспешил портной Юзеф и начал примерять костюм. Сеня подошел ближе к столу, чтобы перехватить Ноймана, если он бросится за пистолетом. Убить топором немца должен был Шубаев, тоже высокого роста, как Нойман.
Нойман все время стоял лицом к Шубаеву. Тогда Юзеф повернул немца лицом к двери под предлогом, что так лучше делать примерку. Шубаев схватил мгновенно топор и со всего размаха хватил Ноймана обухом по голове. Из нее брызнула кровь. Фашист вскрикнул и зашатался. Лошадь, услышав крик хозяина, шарахнулась от мастерской. Если она побежала бы по лагерю, то это могло сорвать все наши планы. К счастью, один из лагерников успел схватить лошадь под уздцы.
Вторым ударом Шубаева Нойман был добит. Труп его бросили под койку в мастерской и закидали вещами. Залитый кровью пол был быстро засыпан приготовленным заранее песком, так как через пятнадцать минут должен прийти другой фашист.
Тотчас же Шубаев схватил пистолет Ноймана и принес мне. Я обнял его.
— Саша, первое оружие тебе…
— Спасибо, дружище… Ну, теперь начало положено и никто уже не отступится… Беги назад.
Внезапно один заключенный, работающий со мной в одном бараке, поднялся и двинулся к выходу.
— Куда? — спросил я его.
— В уборную…
— Назад! Потерпишь, — я оглядел ставшие вдруг серьезные лица товарищей. — Вам понятно, что происходит? Назад пути нет.
Все это утро я страшно волновался, хотя всячески старался скрыть это. Но как только я узнал, что немцев уничтожают и план выполняется, сразу успокоился.
Ровно в четыре часа штурмфюрер[416] Геттингер[417] явился в сапожную мастерскую и спросил, готовы ли его сапоги.
— Да, — ответил Якуб. — Примерьте.
И когда он сел примерять, Аркадий Вайспапир одним взмахом топора зарубил его.
В десять минут пятого в сапожную зашел штурмфюрер Иохим Грейшут[418]. Он был убит тут же Лернером.
В четыре часа двадцать минут ко мне прибежал из второго сектора Цибульский и сказал волнуясь:
— Четырех уложили Связь перерезали, два пистолета оставили надежным людям. Они закрыли выход всем из барака до сигнала.
Позднее, уже после побега, я узнал, как Цибульский со своей группой уничтожили во втором секторе четырех фашистов. Когда капо их привел во второй сектор, то Леон повел их в барак, где сортировались вещи убитых людей. Взяв среди вещей хорошее, новое кожаное пальто, которое было заранее приготовлено, Леон пошел к одному из фашистов унтершарфюреру Зигфриду Вольфу[419], сказал, что имеется хорошее кожаное пальто. Пока никто его не взял, пусть он пойдет и заберет.
Жадность одолела фашиста, он пошел. Как падаль он был уничтожен и спрятан среди вещей замученных людей. Той же дорогой последовали еще два фашиста. Но с четвертым было труднее, он находился в конторке, где стоял несгораемый шкаф с золотом, награбленным у узников, привезенных из разных стран. Леон вместе с Борисом Цибульским и еще с двумя узниками вынули горсть золотых монет из ящиков и понесли их по коридору штурмфюрера Клятта, делая вид, что хотят передать ему дневную добычу, найденную в карманах убитых. Фашист подозрительно насторожился, но Цибульский быстрее молнии вскочил на него и начал душить, подскочили остальные. Фашист был уничтожен.
Когда Цибульский мне сообщил о выполнении задания, во двор первого сектора зашел унтершарфюрер Гаульштих[420].
К нему подошел Лейтман.
— Я не знаю, как дальше нары делать. Войдите в барак, а то все стоят без работы.
Гаульштих направился в барак. За ним пошел капо Шмидт. Но Бжецкий взял его за руку и удержал:
— Если хочешь жить, не ходи, не мешай!
Шмидт с ужасом посмотрел на Бжецкого. Тот отвел Шмидта в сторону и продолжал разговор…
Тем временем Гаульштих был убит Лейтманом. Покончив с ним, Лейтман пришел ко мне и сообщил: «Слесарь Генрих Энгель[421], из Лодзи, работающий в гараже, убил унтершарфюрера Бекмана[422] и захватил его автомат».
— Хорошо. Но как быть с Френцелем? — спросил я. — Семен Розенфельд все приготовил, чтобы его уничтожить. Уже поднял пол, куда спрятать труп, но он так и не явился.
— Черт с ним! Не мы, так другие его уничтожат. Мы уже отправили на «тот свет» десять офицеров. Бежим, Саша, пора, пора, уже без двадцати минут пять.
— Хорошо. Но может быть, еще явится Френцель… Через десять минут Бжецкий даст сигнал к построению. Отправь человека во второй сектор, пусть тоже выходят, и позови, пожалуйста, Люку.
Минуты через три прибежала ко мне взволнованная Люка.
— Что случилось? — спросила она, задыхаясь.
— Через десять минут все бегут из лагеря. Надень брюки. В юбке бежать в лес неудобно.
— Саша, неужели ты решился?
— Люка, поздно уже говорить об этом. Мы убили уже почти всех немцев.
— Саша, я боюсь. Не за себя боюсь — за других, за себя боюсь, — за других, за тебя… Что они сделают, если поймают? — Она начала плакать.
Посмотрев на нее строго, я сказал:
— Время не ждет. Иди скорей.
Люка убежала. Через несколько минут вернулась и протянула мне сверток.
— Что это?
— Рубашка моего отца.
— Зачем?
— Надень!
— Да у меня есть!
— Надень эту. Отцу всегда везло. Я знаю, эта рубашка принесет тебе счастье…
— Ерунда! Времени нет!
— Пока не наденешь, я не уйду! В этой рубашке тебе будет удача. А если тебе, значит, и всем нам.
— Хорошо. Беги, оденься сама.
Люка убежала.
Дальнейшее ожидание было опасным, ибо ежеминутно могли появиться в гараже власовцы и обнаружить труп унтершарфюрера Бекмана.
Раздался свисток к построению. Все выбежали из бараков, спешили, рвались вперед к воротам.
Во двор вошел начальник караула — немец из Поволжья — и стал ругаться:
— Стройтесь, ведь вы же слышали свисток! Шнель!
Он не успел выхватить пистолет, как несколько топоров опустились ему на голову. Люди заволновались. В этот момент к ним приближалась колонна из второго сектора. Нельзя было терять ни одной секунды. Я крикнул:
— Товарищи! К воротам!
Борис крикнул «ура»! Другие подхватили. Большинство, которые только сейчас начали понимать, что здесь происходит, разбежались по всем направлениям. Основная масса бросилась к центральным воротам. Часть людей — к оружейному складу, и в ту же минуту власовец, находящийся на сторожевой вышке, стал поливать узников пулеметным огнем. Начали стрелять и часовые, которые ходили между проволочными заграждениями. Столяр Ян прицелился и выстрелил во власовца, стоящего на сторожевой вышке. Его пулемет умолк. Толпа уже подошла к центральным воротам и смела со своего пути охрану.
Слесарь Генрих воспользовался захваченным автоматом, чтобы сбить пулеметчика с другой вышки. Но пулемет на вышке продолжал поливать всех огнем.
Оставшиеся в живых немецкие офицеры попытались преградить дорогу толпе, открыв огонь из автоматов, но поднять общую тревогу они не успели.
Народ хлынул в сторону, вдоль первого сектора. Некоторые прямо на заминированное поле. Выделенная группа возле офицерского домика начала прорезать проволочное заграждение. Другая группа побежала в другую сторону и лопатами начала разрывать проволоку. По плану надо было на минное поле бросать камни, доски, чтобы их обезопасить, но в суматохе никто этого не делал. Многие здесь погибли, убитые прокладывали дорогу к свободе другим узникам.
Когда Томас Блатт бежал, он упал и его накрыло упавшее под напором бежавших узников проволочное заграждение. Но когда первая волна проскочила, ему удалось выбраться из-под проволоки.
Вокруг был сплошной ад: стрельба, взрывы гранат и мин, пулеметный огонь.
У центральных ворот, сняв часового, люди побежали в лес, отстреливаясь на ходу из захваченных у убитых немцев пистолетов и винтовок. Те, у кого не было оружия, засыпали глаза фашистов песком, бросали в них камни.
Я вернулся в барак поднять оставшихся узников и когда бежал мимо офицерского домика, заметил Френцеля, который стоял возле другого домика и поливал дорогу огнем из автомата.
Два раза я выстрелил в него из пистолета, но промахнулся. Сказалось нервное напряжение. Я не стал задерживаться, так как видел, что узники теснят охранников у ворот.
Большая группа во главе с Лейтманом бежала к ограде от главных ворот и тоже пыталась разрушить колючую проволоку.
Власовец на второй наблюдательной вышке перенес огонь на группу Лейтмана.
Я покинул лагерь одним из последних. Несколько часов я бежал по лесу. Сердце у меня колотилось так сильно, что казалось, вот-вот разорвется, ноги подкашивались от усталости и слабости. Руки и лицо я ободрал о колючки кустарников, из царапин лилась кровь, но в своем возбуждении я не чувствовал боли.
Меня волновало, что стало с Люкой, Лейтманом, Леоном и другими? Сколько лагерников погибли при побеге? Все ли ушли?
На пути я то и дело торопил, подгонял товарищей. Налитые свинцом от длительной ходьбы и бега ноги еле передвигались, натыкались в темноте на кочки, пни. Но несмотря на усталость мы смотрели вперед… Хотя бы еще немного — подальше от лагеря, страшного запаха горящего человеческого тела, которым был пропитан лес.
— Скорей, скорей! — говорил я. — Как только рассветет, немцы организуют облаву. Мы направились, ориентируясь по звездам. Под покровом ночи мы проходили леса, овраги, поля, где на каждом шагу нам грозила гибель.
Постепенно около меня уже сгруппировалось несколько десятков бежавших. Вдруг, совсем неожиданно, неподалеку от нас раздались выстрелы. Я подумал: «Ведь это облава! И почему это я вбил себе в голову, что она начнется лишь на рассвете?»
Собрав своих попутчиков, я сказал им:
— Пока что начало удачное. Но все еще впереди. Бежать нужно организованно. Все идите за мной, цепочкой, не обгоняя друг друга.
Сохраняйте тишину, никаких разговоров. Без моего разрешения не останавливайтесь. Понятно? Кто знает по-русски, переводите другим… Скажите, кто из вас видел Люку и Лейтмана?
Все молчали. — Ну, в путь!
Наконец мы вышли на опушку леса. Последний раз я осмотрелся вокруг себя. Кругом мелкие леса и чужая земля, которая впитала в себя все муки и страдания людей под сапогом фашизма. Впереди расстилалось ровное поле. Не было даже кустарников. Но идти нужно, нельзя медлить ни минуты.
Я собрал всю свою группу и объяснил:
— Идти будем по-прежнему гуськом. Впереди пойдет Шубаев. Если он ляжет на землю, ложитесь тотчас же и вы.
Вскоре мы очутились возле канала, где встретили группу лагерников во главе с Вайценом. Я спросил его видел ли он Лейтмана?
— Да, немцы ранили его в ногу. Но он бежал вместе с нами еще километра три, а потом свалился и все просил, чтобы его пристрелили, но конечно, об этом не могло быть и речи. Его понесли с собой лагерники, направившиеся в сторону Хельма. В этой группе был и Леон.
Я иду и думаю: сколько времени был я с Лейтманом в лагерях… Сколько дней, каждый из которого равен году, прошли рука об руку. Никогда не приходилось даже задумываться, как близок и дорог мне этот человек. Достаточно было Лейтману молча кивнуть головой в знак одобрения, и я знал, что принял правильное решение. Это так надо действовать, иначе и быть не может. С Вайценом Лейтман передал свой последний привет и свою благодарность… Но кому, как не Лейтману, должны быть обязаны собиборовцы за то, что сейчас они на свободе!
— Но почему же вы не взяли с собой Лейтмана? — обратился я к Вайцену. Если б вы знали, как много он сделал для организации побега!.. А Люку ты видел или слышал о ней?
— Нет.
Я подумал: «Неужели она погибла, она, которая так страстно хотела жить. Зачем я не удержал ее тогда около себя? Может быть, следовало раньше предупредить ее о побеге! Но я опасался, что она может рассказать об этом матери, та — еще кому-нибудь…»
Наша группа, теперь уже в составе пятидесяти человек, двинулась дальше.
Палачи, насмерть перепуганные, что может раскрыться одна из тайн Третьего рейха, приказали всем службам безопасности Люблинского воеводства[423], организовать погоню.
Тысячи эсэсовцев, полицейских и немецких солдат, а также самолеты были брошены штабом Глобочника[424] в Люблине против бежавших узников.
15 октября 1943 года в городе Люблине командиром полиции порядка Люблинского округа о восстании узников в лагере уничтожения Собибор, было сделано такое объявление[425].
«14.10.43 г. около 17 часов в лагере Собибор, в сорока километрах севернее Хельма, произошло восстание заключенных. Они преодолели сопротивление охраны, захватили оружейный склад и бежали, отстреливаясь, вместе с уцелевшими обитателями лагеря в неизвестном направлении. 9 эсэсовцев убиты, 1 эсэсовец пропал, 1 эсэсовец ранен, 2 иностранца-охранника застрелены[426].
Спаслось около 300 заключенных, остальные, находившиеся в лагере, расстреляны. Отряды полиции и вермахта по договоренности взяли на себя в течение часа охрану лагеря. Местность севернее и северо-восточнее Собибора прочесана полицией и войсками».
Начинало светать. Моросил мелкий дождь. Я выслал разведку. Она выяснила, что мы находимся метрах в ста пятидесяти от железнодорожного полотна. Примерно в полукилометре была видно группа людей, работавших на путях. Вблизи железной дороги находился кустарник.
Мы остановились в этих кустарниках. Всех замаскировали, предупредили, что, если вблизи появится немец, лежать тихо и не двигаться. Весь день кругом была слышна стрельба. Немцы прочесывали лес. Весь день на бреющем полете летали самолеты. Над нашим кустарником раз двадцать пролетал самолет, высматривая, есть ли кто в кустарнике. Но для нас этот день прошел благополучно. Так прошел первый день нашей свободы — 15 октября 1943 года.
Поздно вечером в противоположной стороне мы заметили двух человек, которые двигались очень осторожно по направлению к нам. Когда они подошли почти вплотную, мы остановили их. То были два наших лагерника. Они после побега держали путь прямо к Бугу, но в одном из хуторов поляки предупредили их, что немцы отправили к Бугу несколько отрядов для поимки бежавших. Тогда они повернули назад.
Я спросил их, уже не веря в то, что они знают что-либо о Люке: — Вы Люку знаете? Не встречали ее?
Один из них ответил:
— Видел ее в одной из групп, бежавших в сторону Хельма.
Радость переполнила мое сердце. «Где она сейчас, — думал я, — по каким лесным тропкам пробирается? Кто ведет ее и других? И сумеет ли провести благополучно?»
Вечером мы отправились снова в путь. Пройдя километров пять, вступили в лес и разбились на мелкие группы[427].
В мою группу вошли Александр Шубаев, Борис Цибульский, Аркадий Вайспапир, Семен Розенфельд, Алексей Вайцен, Наум Плотницкий, Борис Табаринский и Семен Ицкович[428].
Мы решили идти по ночам, направляясь к Бугу, перебраться через него и держать путь дальше на восток.
Изредка мы заходили на хутора, расспрашивали жителей о дороге, добывали продовольствие. Поляки очень хорошо относились к нам[429], помогали всем, чем могли, снабжали продуктами, предупреждали нас, где стоят немецкие посты и как обходить их.
Мы шли через сосновые леса. Сосны стояли серые и хмурые. Днем их согревало солнце и они молчали, а к ночи, с приходом ветра, начинали покачиваться и гудеть. Тяжело было слушать этот непонятный гул. Порой казалось, что в лесу раздаются жуткие крики, точно кто плачет и беспрерывный детский крик: Мама!.. Мама!..
На душе как-то жутко и страшно.
Жажда нам не давал покоя и на третью ночь, идя по лесу, мы вышли на довольно широкую поляну. Луна ярко освещала дорогу. Осторожно пробираясь, пройдя около ста метров, посредине поляны мы заметили колодец. Немного далее, метрах в пятидесяти, виднелся силуэт жилого строения. Мы остановились. Как быть? Колодец нас притягивал. Мы чувствовали, что без воды слабеем. Решили подойти и напиться. Но только мы приблизились к колодцу, как раздалась автоматная очередь, к счастью никого из нас не задев. Мы разбежались. На опушке леса, дождавшись всех, боясь погони и собак, пробежав несколько часов, уставшие, присели немного отдохнуть и двинулись дальше.
Мы продолжили путь по звездам, приближаясь к Бугу, чтобы перейти на советскую территорию. На четвертый день, отдыхая в лесу (а продвигались мы только ночью), нас обнаружили мальчишки, которые пасли коров. Они приняли нас за партизан. После этой встречи, боясь болтливости мальчиков, мы решили подойти к Бугу.
Мы подошли к одному из хуторов. Вблизи на расстоянии немногим более километра, катил свои волны широкий Буг. Я, Шубаев и Вайцен вошли в одну из хат, остальные остались на страже.
Войдя в хату, мы увидели старуху, лежащую на печи. У стола сидел старик лет семидесяти, немного поодаль от него — молодая женщина, раскачивавшая босой ногой люльку с ребенком. В комнату вошел здоровенный парень, как потом оказалось, муж молодайки.
Мы поздоровались и попросили хозяйку завесить окно. Та молча сделала это.
— Отдыхайте, — тихо сказал старик.
Я решил действовать в открытую. Рассказал им, что мы бежали из немецкого плена и спросил, можно ли перейти вброд Буг в этой местности.
Парень согласился показать нам брод с условием, что мы его не выдадим, если немцы захватят нас. Мы пообещали это. Жена парня дала нам в дорогу хлеба. А старик, когда мы уже вышли из хаты, выскочил босиком во двор и перекрестил нас:
— Дай вам бог спастись, дай бог!
Недалеко от Буга парень показал нам дорогу, а сам вернулся домой. Подойдя к Бугу, мы не рискнули большой группой пойти сразу вброд, а послали на разведку Наума Плотницкого, который благополучно проверил реку и после этого мы все перешли Буг. В ночь на 20 октября мы вступили на землю Белоруссии. Пройдя несколько километров от Буга, мы на рассвете остановились в кустарниках, потому что поблизости не было леса. Вдали виднелась высокая радиомачта, которая нас напугала, так как там могли быть сторожевые собаки, но, как мы впоследствии узнали, это была мачта бездействующей радиостанции.
К вечеру Бориса Цибульского начало знобить и чувствовалось, что у него очень высокая температура. Мы двинулись дальше. Всю ночь мы шли, помогая по очереди Борису идти. На рассвете следующего дня мы попали в небольшое село, где узнали, что это партизанская зона и немец здесь почти не бывает. Борис был в бессознательном состоянии. Он просил его оставить. Женщины этого населенного пункта тоже настаивали его оставить, за ним тут присмотрят. Мы решили его временно оставить. Пошли дальше навстречу партизанам, так как жители нам дорогу отказались показать, ссылаясь на неосведомленность. Мы не настаивали, понимая, что доверять они нам не могли.
Пройдя несколько километров, в одном из населенных пунктов, мы встретили партизан из отряда имени Ворошилова. Нам поручили вместе с группой партизан перенести через жел. дорогу Пинск — Брест раненых партизан на партизанский аэродром деревни Сварынь Брестской области[430].
При переходе железной дороги партизаны после переноски раненых по пути подложили взрывчатку. Прошли не более километра и показался поезд. Как оказалось, с живой силой, который взлетел на воздух. Оставшиеся в живых фашисты выскочили из вагонов и открыли беглый огонь по обе стороны дороги. Наша группа залегла. После фашистского обстрела мы двинулись дальше. И благополучно донесли раненых до деревни Сварынь.
Все ребята были приняты в отряд имени Фрунзе, а я и Плотницкий — в отряд имени Щорса, оба отряда Брестского соединения.
Нас в отряде заверили, что за Бориса Цибульского мы можем быть спокойны, так как он остался в партизанской зоне и в случае опасности его вывезут.
По слухам, дошедшим до нас в апреле 1944 года мы узнали, что Борис Цибульский умер от крупозного воспаления легких.
14 октября 1943 года истощенные и безоружные люди восстали. Из шестисот заключенных свыше четырехсот убежали из лагеря[431]. Мы понесли тяжелые потери, но вырвались на свободу и нашли свое место в партизанских отрядах.
Победа осталась на стороне восставших.
Через три дня после восстания нацисты по приказу Гиммлера приступили к полному уничтожению фабрики смерти в Собиборе.
Были снесены бараки, вырыты столбы, снята колючая ограда. Всю площадь перепахали и на земле, пропитанной кровью более чем полумиллиона человеческих жертв, был посажен молодой лес.
Лес этот должен затереть следы человекоубийства. Но в человеческой памяти очевидцев ничто никогда не в состоянии будет стереть это.
Началась новая боевая жизнь для нас. Жизнь, полная опасности, тяжелых походов, но светлая, радостная. Мы мстили и будем мстить врагу за все его подлые злодеяния, за сотни тысяч невинных жертв, во имя светлого будущего.
Четыре года день и ночь пылали огни крематория в фашистских концлагерях. Но победный шаг Советской Армии потушил эти огни.
Послесловие
От лагеря не осталось следа, то, что не успели уничтожить гитлеровцы, уничтожило время. Густой лес вырос на земле, пропитанной кровью и пеплом людей, которые там погибли.
В 1973 году мы отмечаем 30-летие со дня восстания в фашистском лагере смерти Собибор.
Несмотря на страшный террор, избиения, казни, не удалось эсэсовцам убить в заключенных человеческое достоинство, волю к сопротивлению и победе.
Кандидат исторических наук тов[арищ] Сироткин В. о восстании в Собиборе писал:
«Страшнее всего была та атмосфера психологического угнетения, «научная» система подавления и уничтожения человеческой личности, которую насаждали и практиковали эсэсовцы. Они стремились вытравить из сознания людей все человеческое, оставив им лишь одно — животное стремление как-нибудь, пусть за счет другого, пусть хотя бы еще день, пусть по-собачьи, но жить. И с этой по-своему последовательной программой надо было бороться».
Что же прошло за прошедшие тридцать лет Собиборовского восстания?
Там, где находился лагерь смерти Собибор, заметая следы своих преступлений, фашисты насадили лес, зная, что он может молчать, умеет хранить тайну, которую никто не должен знать. Лес должен скрыть следы преступления. Мертвые молчат и лес должен молчать!
В 1965 году польское правительство на том месте, где находился лагерь смерти Собибор, установило памятник. Вот, что писала по этому поводу польская газета «Знамя труда», выходящая в городе Люблине в июле 1965 года:
Последним памятником, воздвигнутым на месте бывшего концлагеря является памятник Мученичества и смерти в Собиборе, в районе Влодавы. Строительство длилось два года… воздвигнут объект, потрясающий своей выразительностью.
Со всей территории бывшего лагеря выкорчеваны деревья, посаженные гитлеровцами для скрытия следов преступления. Верхний слой земли, пропитанный кровью убитых мучеников, полный человеческих костей, золы от сожженных тел, волоса — снят. Из него насыпан громадный курган в самом центре бывшего лагеря диаметром 50 метров. Курган вознесен на цоколе высотой в один метр с окошками, через которые видны человеческие кости, челюсти, протезы, волосы — материал, из которого воздвигнут курган. У входа на территорию бывшего лагеря стоит памятник Скорбящей женщины с ребенком. Высота памятника — пять метров. Он построен из какого-то ржавого сплава, который на фоне высокого каменного четырехугольного цоколя выглядит обрызганным кровью».
В том же году, 6 сентября 1965 года, в Федеративной республике Германии в городе Хагене[432] начался заключительный акт этой огромнейшей трагедии[433]. Там в ярком освещении было показано отвратительное лицо фашизма. Там начался процесс над эсэсовцами, которые уничтожили свыше полумиллиона человек в газовых камерах лагеря.
На этот процесс нас, советских людей, не вызывали. Они боялись нас. Они прекрасно понимали, что мы — советские люди, будем обвинять не только сидящих на скамье подсудимых, но и тех, кто помогает в настоящий момент возрождению фашизма.
Когда один из свидетелей обвинения, бывший узник Собибора Бахир, (по лагерю — Шклярик) задал вопрос председателю суда, директору судебной палаты Штарке: «Почему вы не приглашаете в суд свидетелей из Советского Союза, людей, которые организовали восстание, которые много могут рассказать суду?» — то он ответил: «Они слишком мало там были, всего двадцать два дня и ничего существенного показать не сумеют».
Один из главных обвиняемых, Курт Болендер, который в 1961 году скрывался под именем Вильгельм Бреннер, рассказывает суду, что он знал, что на свете имеются несколько бывших заключенных, прямых свидетелей его преступных дел, которые могут ему напомнить о них, поэтому он хотел на всякий случай скрыть свое существование, и не только имя меняет он, жена его, с которой он во время войны разошелся, помогает ему в этом для того, чтобы он был признан умершим. Для того, чтобы усилить достоверность этого факта, она добивается, как его вдова, вдова Болендера, пенсии, которая ей выплачивается до сегодняшнего дня, потому что Болендер все еще сходит в «соответствии» с фальшивыми показаниями и актами умершего.
Болендер долгое время был начальником газовых камер в Собиборе, его судят за убийство людей. В Собибор он прибыл как первоклассный специалист, как участник операции «Т-4», это значит убивать душевнобольных немцев. Перед судом Болендер твердит, что при проведении акции «Т-4»он отказался сжигать трупы убитых немцев, за что и был оштрафован, а именно, он был переведен в другое учреждение, где убивали больных. Было это в Заненштейн[434], где он, как мы видим, свое задание выполнил неплохо, поскольку его оттуда переслали в Собибор. В это время он, запутавшись в бракоразводном процессе и будучи обвинен в фальшивой клятве, попал под арест. Но эти «маленькие прогрешения» не существенны, раз он по приказу штурмбаннфюрера СС Христиана Вирта[435] сразу же из тюрьмы направился в Собибор. Это место экзекуции никак не может существовать без Болендера, так рассудил Христиан Вирт, инспектор лагерей Треблинки, Белжеца и Собибора.
Христиан Вирт, очевидно, был очень высокого мнения о способности Болендера, поскольку он предложил ему вернуться туда после восстания узников 14 октября 1943 года. Болендер заявил теперь суду: «Из многих прежних коллег там уже никого не было. Не было также заключенных, занятых в лагерных работах. После восстания они были расстреляны». К чему, таким образом, Болендер прибыл? Он объясняет: «Я должен был привести узников из Треблинки для того, чтобы они уничтожили всякий след существования Собибора». Одним словом — специалист на соответствующем месте. Но на вопрос суда, что же стало с теми людьми после того, как они устранили все следы существования лагеря, Болендер ответил, что он ничего не имел общего с убийством арестованных. Вместе с другими эсэсовцами, заявляет он, что уехал в Италию, чтобы бороться против партизан. Таким образом, Болендер владел многими специальностями. За эти заслуги сам фюрер простил ему фальшивую клятву и наградил его военным крестом второго класса с мечами[436]. Курт Болендер защищался. Он не признавался в предъявленных ему обвинениях, он никого не убивал, он не виновен, он ничего не знает о 250 000 загазованных, он лишь видел две массовые могилы по 20 000 трупов. Верно, что его собака Бари бросалась на все, что двигалось быстро, но он, Болендер, никогда своего пса ни на кого не натравливал. Он никогда не делал зла ни в своем лагере, ни за его стенами.
Дальше Болендер показывает: Укрытие ям приходилось крепко держать, чтобы оно не поднималось. После жаркого дня песок поднимался. «Мертвецы были распухшие и черные, как негры». Мертвецы, которые выходили из могил, были поводом, чтобы рационализировать строительство ям. Болендер говорил: «Дело в том, что приходилось сооружать главным образом большие ямы, чтобы строительство ям соответствовало количеству прибывших транспортов».
После окончания войны он присвоил себе фамилию Бреннер (что в переводе с немецкого означает «гореть», «сжигать»). И когда у него спросили, почему именно Бреннер, он, не смущаясь, ответил: «Из-за моей прежней деятельности. Я же не мог так легко ее забыть».
Он не мог забыть свою прежнюю деятельность, для него она было все так же дорога и любима, что решил всю свою деятельность по сжиганию трупов сохранить в памяти, как реликвию для своих потомков — в фамилии.
Некоторых преступников обвиняли только в пособничестве, они, мол, не убивали, а выполняли приказ фюрера.
Откуда мы, бывшие узники Собибора, знаем, кто из них включал мотор, который нагнетал удушающий газ в «бани», быть может, каждый по очереди делал это «безобидное дело».
Правда, как иронически звучит «приказ» — так ли это?.. Мне приходилось видеть их лица после работы, после того, как они удушили тысячи невинных женщин и детей, сколько самодовольства, какое геройство было у них на лицах.
Эти убийцы в своих показаниях говорили, что «Нужно было как можно быстрее покончить с прибывшим поездом, так как, если бы жертвы остались дольше, то узнали бы судьбу, которая их ожидала. Они бы беспокойно себя держали и это затруднило бы их истребление». Действительно, в течение 22 дней, которые я находился в лагере смерти Собибор, почти каждый день прибывали эшелоны по две тысячи человек в каждом. Их в течение двух-трех часов раздевали, отправляли якобы на санобработку в «баню»…
Нет, не приказ фюрера они выполняли, а сами этого хотели и сами к этому стремились, об этом говорили их самодовольные лица.
В один из дней процесса пригласили в качестве слушателей мальчиков из школы имени «Альбрехта Дюрера». На этом заседании суда дети услышали, как эсэсовцы изготовляли костную муку из человеческих костей и использовали, как удобрения в некоторых фруктовых садах.
Почти все школьники с ужасом выбежали из зала суда.
«Бедный» подсудимый Дюбуа, рассказывая о жене и детях, разразился рыданиями. Сейчас, как он считает, снова «выбился в люди».
Интересно было бы у него спросить, а прислушивался ли он тридцать лет тому назад, как кричали в газовых камерах тысячи женщин и детей? — правда, не его.
Свидетелям, бывшим узникам, председатель суда и защита задавали такие вопросы, от которых мурашки пробегали по телу.
«Где вы были, когда Карл Френцель по вашему рассказу убил человека по имени Шуль Шторк? В скольких метрах вы от эсэсовца стояли? Какую форму носили эсэсовцы?» И так далее.
Разве могли бывшие узники в то время наблюдать за издевательствами и убийствами людей? Мы в те страшные дни думали о чем угодно, но не о будущих показаниях. В наших глазах они всегда были в черных костюмах, несущие смерть и страдания.
Никто из 12 обвиняемых не испытывает спустя 22 года ни малейшего раскаяния, даже сожаления. В комок под тяжестью тех ужасов, о которых им теперь приходится вспоминать, сжимаются свидетели, один из них демонстрировал палачам след, оставшийся на его теле, другой показывал найденную им самим в Собиборе косу убитой женщины. Огромное количество детей, которых они уничтожили, подобно выродкам, младенцы, которым они собственноручно разбивали головы, не волнует одиннадцать преступников теперь, как и тогда.
Во время хагеновского процесса я получил письмо из Голландии от журналиста Р., который в частности по данному процессу пишет:
«… От Хагеновских судей я получаю до сих пор хорошие впечатления. Что касается их, я не боюсь, чтобы их приговор не был справедлив. Конечно, они принуждены держаться законов ФРГ, которые довольно устарели. Западногерманские своды законов были составлены в 1871 году».
Я привожу только часть письма, которая меня возмутила, и, в частности, я ему ответил:
«… Меня, бывшего узника Собибора и Советского гражданина до глубины души возмущает то, что происходит в Хагене.
Никакая скидка не может быть на то, что судьи пользуются законами 1871 года. А разве законы цивилизованного государства могут предусмотреть истребление миллионов людей в газовых камерах? В ФРГ на многих государственных должностях сидят военные преступники. А вдруг и эти собиборовские палачи пригодятся?!
Разве не позор, что из 12 преступников только трое сидят в тюрьме, а остальные являются в суд свободными людьми? И это именно те, которые загоняли в газовые камеры по несколько десятков тысяч женщин, детей и стариков. Об этом тоже написано в законе? Или это решили «справедливые судьи»? Нет, уважаемый Р., я с Вами не согласен. Я не верю тому, что судьи ничего не могут сделать. Их право решить о приглашении на суд в качестве свидетелей бывших узников Собибора из Советского Союза. Судьи говорят, что мы слишком мало там были — всего 22 дня. Это люди, которые были всего 22 дня и, организуя восстание, предварительно узнали все подробности жизни лагеря с первого дня существования. Мы могли бы суду рассказать всю правду о фашизме и этих преступниках. Но западногерманский суд это не интересует. А вы пишете о гуманности и справедливости этих судей.
Конечно, я не собираюсь вас в чем-либо разубедить, и, возможно, каждый из нас останется при своем мнении. Но вам, как журналисту я должен рассказать еще одну небольшую деталь. Когда фашисты в некоторых лагерях загоняли детей в газовые камеры, они их гладили по головке и давали конфеты. Не напоминают ли вам на данном процессе своим возможным «мягким приговором» по отношению к этим преступникам тех эсэсовцев с конфетами… забывая о тех сотнях тысяч человеческих жертв, которые они принесли в жертву во имя процветания фашизма…»
Пятнадцать месяцев длился процесс и «справедливый» суд Федеративной Республики Германии вынес свой «приговор».
Один из главных обвиняемых на процессе одиннадцати[437] эсэсовских бандитов Курт Болендер в сентябре 1966 года покончил жизнь самоубийством, повесился в камере следственной тюрьмы, а в конце 1966 года суд приговорил второго главного преступника, бывшего эсэсовца, начальника первого сектора обершарфюрера Карла Френцеля к пожизненному тюремному заключению. Пять обвиняемых приговорены от 3 до 8 лет тюремного заключения с зачетом предварительного заключения! Остальные четверо убийц за отсутствием достоверных «доказательств» оправданы.
Кто же эти невинные овечки?
Это Ганс Шютта[438], который загнал в газовые камеры Собибора 86 000 человек, Генрих Унферхау[439] — 72 000 человек, Эрнст Цирке[440] и Роберт Юр[441].
Какое надругательство над сотнями тысяч погубленных жизней в Собиборе!
Слишком много человеческой крови впитала в себя земля Собибора и какое ничтожное наказание получили его палачи.
Еще гуляют вольготно по свету палачи не только лагеря смерти Собибор, но и сотен других лагерей, созданных фашистской Германией в годы Великой Отечественной войны. Их всячески укрывают империалисты в надежде натравить их на социалистические страны, и в первую очередь, на Советский Союз.
Но напрасна эта затея, люди мира не допустят развязать руки фашистским молодчикам.
В 1962 году в качестве свидетеля в городе Киеве мне довелось присутствовать на процессе 11 предателей Родины. Я не мог смотреть на них спокойно, столько трусости и ничтожества было на их лицах, они — «герои» с беззащитными женщинами и детьми, дрожали за свои ничтожные жизни.
Куда девалась их самоуверенность, их улыбка «победителей»? С молниеносной быстротой промелькнули перед моими глазами 22 дня Собибора.
У каждого человека есть своя Родина, где он рожден, где он провел самые счастливые дни своей жизни — детство, юность, где он воспитан той средой, среди которой прожил все годы до сегодняшнего дня легко или трудно, — она всегда дорога твоему сердцу.
А что у них было самое дорогое — трусость.
Трусливые, они изворачивались, пытались как-то смягчить и оправдать не только свое предательство Родины, но и массовое убийство своих братьев, сестер, матерей. Советский суд, суд народа, вынес свой приговор этим отщепенцам, которые в свое время потеряли свой человеческий облик, и ставшим пособниками фашистских людоедов, приговорил десять предателей к смертной казни. Одиннадцатый — Терехов — приговорен к 15 годам лишения свободы.
Через несколько месяцев я получил письмо из Мордовской АССР от гражданина С.:
«Здравствуйте, Александр Печерский! Прочитал статью из газеты «Красная звезда» «Страшная тень Собибора». Нет слов возмущения. Это ужасно, что можно пережить человеку.
Я из Мордовии, у нас здесь не было такого ужаса, но как страшно вспомнить то, что происходило на территории Польши недалеко от Майданека, тем более, там был человек, которого мы считали зятем. Это вахман Иван Терехов, которому дали 15 лет. Но почему 15 лет? А не расстрел. Одно слово «вахман», и то уже расстрел»[442].
Советские работники госбезопасности не забывают о своем долге в поисках предателей Родины, в тяжелые годы предавших свой народ.
В 1965 году в Краснодаре начался новый процесс над вахманами[443]. Вот что пишет специальный корреспондент «Литературной газеты» Лев Гинзбург:
«Суд выслушает историю шести предателей и приспособленцев, которые ради возможности «жить», жрать, присваивать чужое добро, находиться в безопасности, подальше от линии фронта без особых раздумий и переживаний отреклись от Родины, сменили одну «форму одежды» на другую и на сторону ВРАГА перешли так же просто, как переходят улицу. В условиях фашистского режима это приспособленчество вылилось в участие в массовых убийствах, привело к садизму, к полнейшему озверению.
А люди?.. «Кто были эти люди, которых убивали? — спрашивают обвинители и судьи. — Неужели вам не жаль было даже маленьких детей?..»
Матвиенко, поразмыслив, ответил:
— Конечно, откровенно говоря, если бы был этот ум, как сейчас, я вплоть до того, что пулю бы себе в лоб пустил. Сейчас у меня дети, жена, я построился, и конечно, если б мне этот ум, теперешний, я бы…
— Но тут и ума не требуется, чтобы понять, что убивать людей — преступление. Кого вы убивали?
— Убивали мы детей, стариков, старух…
— Как вели себя обреченные?
— Ясно: крик, шум, вой — жуткое дело, сейчас представить невозможно… Людей раздевали догола. А вахманы и расстреливали и толкали. И я стрелял. Сзади стоял обервахман, стоял НЕМЕЦ, — куда денешься?..»[444]
На втором процессе выступал участник Собиборовского восстания Алексей Вайцен, который узнал вахмана Зайцева.
Среди шестерки мерзавцев был предатель Поденок, который сумел скрыться от справедливого возмездия, работал все эти годы учителем, которому, к великому ужасу, именно ему доверили воспитывать в Подгорненской средней школе детей.
С какими глазами мог Поденок смотреть детям в глаза, с какими словами он к ним обращался, если в течение четырех лет повторял только одно слово, обращаясь к детям — «шнель», загоняя их в газовые камеры?
Как он мог эти годы спокойно жить, неужели его никогда не тревожили его жертвы?
Как он мог своими окровавленными руками ласкать своих детей?
А Зайцев, который был в Собиборе почти год, он должен нас помнить. Наше восстание было при нем, и как он показал на следствии, принимал участие в уничтожении миллиона человек. Как он мог после этого всего этого 20 лет жить спокойно?
Я всех их помню хорошо. Они были трусливы и тогда. Они не могли открыто смотреть нам в глаза, еще тогда они чувствовали всю низость своего поступка, но у них не хватало смелости, чтобы перебороть свои низменные чувства и восстать против фашизма и несправедливости.
Наш Советский суд гуманный и справедливый. Он не мог позволить, чтобы они своими окровавленными сапогами топтали нашу чистую землю. Чтобы они своим грязным дыханием оскверняли наш воздух. Приговор был один — смерть.
Как же сложилась в дальнейшем судьба бывших узников Собибора?
Из лагеря с боем покинули лагерь почти все заключенные. Часть из них подорвалась на минных полях, другая часть погибла от пуль или была убита во время облавы. Шли годы, некоторые пали на фронтах Второй мировой войны, в партизанских отрядах. За прошедшие со дня восстания тридцать лет люди рассеялись по всему земному шару. Многие из бывших узников Собибора уже умерли. В настоящее время в живых осталось примерно 30 человек, из них 7 человек проживают в Советском Союзе.
Семен Розенфельд во время побега был ранен в ногу и скрывался в польских лесах до прихода советских войск. Затем в рядах Советской армии дошел до Берлина, где на стенах Рейхстага оставил память «Барановичи — Собибор — Берлин». В настоящее время проживает в городе Гайвороне Кировоградской области.
Аркадий Вайспапир был в партизанском отряде имени Фрунзе Брестского соединения и застал конец войны в рядах Советской Армии. Проживает в Донецке.
Александр Шубаев (Калимали) после слияния партизанского отряда с Советской Армией, с группой партизан был послан обратно в тыл и там погиб.
Алексей Вайцен после партизанского отряда 25 лет прослужил в рядах Советской Армии. Проживает в городе Рязань.
Ефим Литвиновский вначале присоединился к группе польских партизан, но затем воевал в прославленной партизанской бригаде Федорова[445]. Войну закончил в рядах Советской Армии. Сейчас проживает в Куйбышеве.
Борис Табаринский проживает в городе Минске, а Наум Плотницкий в городе Пинске. После партизанского отряда войну они закончили в рядах Советской Армии.
Автор настоящей книги Александр Печерский так же, как и все участники Собиборовского восстания, после партизанского отряда войну закончил в рядах Советской Армии. В настоящее время проживает в городе Ростове-на-Дону.
Ответ на письмо ученицы 8 «Б» класса средней школы Кировской области Афанасьевского района Пашинской школы, присланного 1 марта 1971 года, Некрасовой Тане:
Дорогая Танюша!
Я очень рад, что Вы интересуетесь жизнью нашей страны, наших людей.
Очень хорошо, что Вам не хочется верить, что такое могло быть. Что мог существовать Собибор. Что в лагерях погибали миллионы. Что существовали звери — в человеческом облике.
К сожалению, это правда.
Ваше письмо заставило меня окунуться в страшное прошлое и написать эту книгу для того, чтобы наша молодежь знала правду о фашизме.
Наше старшее поколение не скрывает от Вас тяжелые годы Второй мировой войны и передает в ваши надежные руки эстафету борьбы с возрождающимся фашизмом для того, чтобы люди всегда жили в мире и дружбе.
Уважающий Вас — Александр Печерский.
1972 год.
Печерский Александр Аронович, 334006 г. Ростов-на-Дону, 6 Социалистическая, 121, кв. 4