– Доктор Жигамонт только что ушёл. Если бы ты пришёл пораньше, то ещё застал бы его.
Георгий Павлович бывал у Аси ежедневно, возвращаясь из Екатерининской больницы, расположенной тут же, в Страстном.
– Да я совсем закрутился с этим делом… И никакого просвета, – отозвался Вигель.
– Ты выглядишь уставшим.
– Это неудивительно… Я, в самом деле, немного устал.
– Скажи, ты видел её? – внезапно спросила Ася.
Пётр Андреевич внутренне напрягся, но отозвался беззаботно:
– О ком ты?
– Об Ольге Романовне Тягаевой. Только не лги, пожалуйста. Я ведь всегда знаю, когда ты говоришь неправду…
– Да я видел её. Два раза… Сначала мы встретились случайно в театре, которому, как оказалось, она оказывает материальную поддержку, а потом… Её сын оказался в числе подозреваемых, и я должен был задать ей несколько вопросов, – Вигель приложил все усилия, чтобы в голосе его звучало полное безразличие. – Но откуда ты узнала?
– Володя упомянул, когда был у нас, что ты о чём-то разговаривал со вдовой известного мецената Тягаева, благодаря которому был открыт этот театр… Я всё ждала, когда ты мне расскажешь… Почему ты молчал?
Пётр Андреевич присел на край оттоманки, прижал руку жены к лицу, поцеловал:
– Я не хотел волновать тебя, вот и всё.
– А разве у меня есть причины волноваться?
– Ни малейших, счастье моё. Но ведь вы, женщины, и на пустом месте можете вообразить…
Ася склонила голову на грудь мужа:
– Да, это мы можем. Но я её не боюсь… Я же знала, когда выходила за тебя, что ты её не забудешь. Сейчас ты вспомнил, может быть, даже отголоски прежнего чувства заговорили в тебе. Но это ничего. Ведь не она, а я родила тебе сына, нашего сына… И это – главное. А остальное – туман, туман… Мираж… Ведь правда, Петруша?
– Конечно, правда. Откуда ты так хорошо во всём разбираешься? Действительно, это всего лишь наваждение, сон, бред… А моя жизнь – это ты и наш сын.
– Я не во всём разбираюсь. Просто я люблю тебя. А любящая женщина всегда немного провидица…
Когда Ася уснула, Вигель спустился в кухню, открыл створки буфета и задумчиво посмотрел на полку, где стояло спиртное. Запас оного был негуст: любимый Николаем Степановичем Дюппель-Куммель, наливка, присланная из Олиц, и штоф кизлярской водки. Недолго думая, Пётр Андреевич взял последний, наполнил рюмку, выпил залпом и зажмурил глаза.
– Ай-да-ну… Так поздно, а ты, Кот Иваныч, «кизлярушой» балуешься, – послышался голос Немировского. Старый следователь вошёл бесшумно и опустился за стол, подперев рукой голову.
– Хотите присоединиться, Николай Степанович?
– Благодарствую, да я своё уже за обедом откушал. Ну-с, сказывай, что за беда у тебя приключилась? Был у неё сегодня?
Пётр Андреевич кивнул.
– И?
– Даже не знаю, как сказать… – Вигель вновь потянулся к штофу.
– Э нет, «кизлярушку»-то ты оставь. Не дело. Ещё не хватало с похмелья на службу являться. Сядь и рассказывай!
Пётр Андреевич покорно убрал штоф, но садиться не стал, а только сказал глухо, едва слышно:
– Я, оказывается, арестовал родного сына.
На несколько минут в кухне повисло молчание. Немировский нахмурился, крякнул:
– Ай-да-ну… Весёлые дела… Стало быть, она тебе сказала, что корнет…
– Мой сын, – Вигель, наконец, тяжело опустился за стол. – Только об этом никто не должен знать… Нет, с одной стороны, я понимаю, что всё это туман и наваждение… Что это меняет? Его вырастил другой человек, его он считает своим отцом, и так и останется. И это правильно. Стало быть, всё равно чужие люди. А с другой… Всё-таки родной сын… В общем, Николай Степанович, в голове у меня ералаш, и тоска – хоть вешайся. Ещё Володя Олицкий сдуру ляпнул Асе насчёт нашей встречи с Ольгой Романовной…
– Вот ещё растепель…
– Да ведь он же не знал ничего! К слову пришлось и ляпнул… Пришлось всё рассказывать Асе, чтобы она не заподозрила чёрт знает что… Ох, и угодил я в переплёт – просто голова кругом! Чисто как зерно меж двух жерновов.
– Я надеюсь, о том, что корнет твой сын, больше никто не знает?
– Нет, что вы. Ольга Романовна всю жизнь хранила эту тайну: вскройся она – какой удар будет по её чести, по чести её покойного мужа и сына…
– Вскройся эта тайна – удар будет для Аси.
– Она никогда не узнает об этом.
– Она уже никогда не узнала о вашей встрече.
Пётр Андреевич взъерошил волосы и открыл окно:
– Запутался я. Словно в нетях каких-то. С той минуты, как встретил её. Каждую секунду, что она рядом была, помню, будто не прошло с той поры целой жизни, каждое слово, каждый взгляд, каждую чёрточку… Я уже дважды портрет её рвал, да что толку? Бумагу порвать легко, а из души как его вымарать? А теперь ещё это… Я сегодня весь день думаю: ведь могла же она прийти ко мне тогда, сказать, отказаться от брака с Тягаевым… Не было бы этого обмана, и нашего сына мы вырастили бы вместе.
Вигель замолчал и осторожно взглянул на Николая Степановича, ожидая увидеть в нём укор, может быть, даже раздражение. Но Немировский молчал, постукивал пальцами по крышке тавлинки, смотрел куда-то в сторону. Наконец, он поднялся с места и сказал:
– Вот что, друг мой Пётр Андреич, это всё блажь. Не было бы того, не было бы другого… Ты думай о том, что есть. А есть – твой сын Николай. Твоя жена. Вот – настоящее. Повернуть время вспять нельзя, да и не нужно. Всё сложилось так, как сложилось, и роптать грех. И тебе, и ей. И очень тебя прошу: выкинь из головы эту аримурию и сосредоточься на нашем деле. Мы в нём не продвинулись до сей поры ни на дюйм.
– Вы правы, Николай Степанович… Я слишком разбросался. Но, чёрт возьми, не каждый день получаешь подобные сногсшибательные известия.
– Закрыл бы ты окно. Осень уже, холодом тянет…
Ночи в Москве, в самом деле, стали холоднее. Осень пока ещё осторожно, ощупью, словно осваиваясь на новом месте, пробовала свои силы: подкрашивала золотом и багрянцем листву, веяла пробирающим, промозглым ветром, обрывая первые, самые слабые листки, моросила дождями и сгоняла туманы с реки… Вот, и теперь за окном накрапывал дождь, и Вигель затворил его и задёрнул тяжёлые зелёные шторы, столь любимые Анной Степановной, от которой как раз пришло письмо, в котором Кумарина сообщала, что Николенька совсем здоров, бодр и весел, и вскоре они намерены возвращаться в Москву. Писал и сам Николенька, делясь с родителями восторженными впечатлениями от похода в горы с местными старожилами, от таинственных пещер и красоты Карадага… Скорее бы он уже приезжал. Приезд сына, поздоровевшего, полного радости от упоительных крымских приключений, обязательно расставит всё в доме на свои места, придаст сил матери и вернёт спокойствие отцу… Пётр Андреевич отчего-то был уверен, что именно так и случится, а потому, не откладывая, сел писать сыну ответ, и мысли о Николеньке, наконец, вернули его к «настоящей», по выражению Немировского, жизни…
– Э-эх, ехала купчиха на базар! – ругался Илья Никитич Овчаров, поднимая ворот пальто и шлёпая тяжёлыми сапогами по лужам. – Угораздило же вернуться в такую распогожую погоду! – он громко свистнул, и в ответ окрестные собаки тотчас подняли гвалт.
Рядом застучали копыта, и какой-то «Ванька» крикнул из темноты:
– Барин! Не прикажете подвезти куда?
– Ещё как прикажу, борода, – Овчаров мигом вскочил в видавшую виды коляску, заметив попутно, что лошадёнка была подстать ей очень старой.
– Куда ехать-то, барин?
– Куда, куда… В Хамовники. В Тёплый переулок.
Извозчик чмокнул, и его лошадёнка понуро потрусила по мокрой дороге, потряхивая ушами.
– Эх, барин, собачья нонче погода… В такую бы сидеть в деревне на печи да чай попивать с малиною али молоко…
– Я так и думал, что ты деревенский. Что тебя за нужда в город-то толкнула? Сейчас на селе жатва самая.
– Погорельцы мы. Село наше сгоремши, так я со старухой к сыну в Москву подался, а сын занедужил… Вот, я замест его и тружусь… Ах, ты Господи! – извозчик шумно вздохнул. – И за что такое наказание приспело? Ребятишков в доме четверо, а кормилец слёг. А я один сколь выдюжу? Отпахал уж своё-то… Ох-ох-ох, барин, тяжелёхонько… Сам-то ты отколи путь держишь?
– Не поверишь, дед. Из самого Санкт-Петербурга.
– Эва! Вон оно что! А на столичного ты непохожий…
– Да я сам коломенский, живу в Москве, а в столицу по делам ездил.
– Вон оно что… Что-то все нонче в столицу по делам ездить стали. Да всё-то в погоду такую… В столице-то так же лиёть?
– Хуже, дед, – Овчаров поморщился. Столица Илье Никитичу пришлась не по нутру. Серо там было да сыро, и люди какие-то зажатые, серьёзные, бледные, словно страдающие малокровьем. А уж дворы с квадратами серого неба над ними – так и вовсе точно яма или тюрьма. И воздух – тяжёлый. Стразу чувствуется, что на болоте да костях стоит город. То ли дело Москва… Правда, пробыл Овчаров в Петербурге всего ничего и занят был делом, а потому красот городских просто и не заметил. А, может, так сказалось на общем впечатлении неудача от этой поездки. Никто не мог сказать ничего вразумительного об обезглавленном пассажире пульмановского вагона. Да и что было спрашивать? Ни паспорта, ни лица, ничего ровным счётом – кто ж опознает? В гостиницах качали головами. Правда, давали списки москвичей, останавливавшихся у них в последнее время. Но кто сказал, что убитый был москвич? Кто сказал, что в гостинице он назвал своё настоящее имя? Тем не менее, Илья Никитич направил запросы относительно всех этих людей. Большинство уже были обнаружены по месту проживания, относительно трёх человек данные должны были поступить вот-вот, но Овчаров был почти уверен, что и они будут такими же. Во всяком случае, об исчезновении кого-либо из этих трёх никто не заявлял. На вокзале не удалось выяснить абсолютно ничего: да и кто из служащих мог обратить внимание на какого-то пассажира в царящей толчее? Местная полиция также развела руками. Накануне они устраивали облаву по всем вокзалам – искали какого-то беглого каторжника из «политических», но так и не нашли. Вот, собственно, и всё, с чем, в сухом остатке, вернулся Илья Никитич в Москву…