– Спасибо, Василь Васильич! – Тимоха расплылся в улыбке.
– Теперь возьми деньги и принеси мне чего-нибудь перекусить. Нам тут работы ещё надолго, а я со вчерашнего обеда окромя водки и огурца ничего во рту не имел. А теперь после дела такой аппетит проснулся, что быка бы зараз разделал. Эх, братцы мои, хорошо это, когда дело заканчиваешь! Теперь, вот, пару дней отпуску возьму – подлечиться и дух перевесть. А с этими пусть жандармерия разбирается – это их контингент, а мы за них сработали.
В доме генерала Дагомыжского царила тишина. Немировский некоторое время ожидал в приёмной. Наконец, к нему вышла Лариса Дмитриевна:
– Рада видеть вас, Николай Степанович. Я слышала, что вас отстранили от дела, что Константин Алексеевич… Простите его великодушно. Он, кажется, не в себе…
– Он дома теперь?
– Нет, он уехал в училище. Он ведь читает там лекции.
– Даже сейчас?
– Для Константина Алексеевича словом, определяющим всю его жизнь, является долг. И своего долга он не забудет и не нарушит никогда. Тем более, в тяжёлые моменты он всегда погружается в работу, чтобы забыться в ней. Генерал должен вскоре вернуться. Вы можете его подождать.
– Я не уверен, что мне стоит ждать Константина Алексеевича. Меня, как вы правильно сказали, отстранили от дела, и сегодня я приехал сюда, как частное лицо. Мне нужно задать один вопрос Анне Платоновне. Пригласите её, пожалуйста.
– А если она не захочет беседовать с вами?
– Скажите, что дело касается её репутации.
– Я поняла, – Лариса Дмитриевна удалилась.
Николай Степанович опёрся ладонью о подоконник и стал ждать. Через десять минут послышались быстрые шаги и шуршание платья. Раздражённая, и от этого ещё более красивая, Анна Платоновна появилась из-за драпировки и вопросительно взглянула на Немировского:
– Бон матен, господин следователь. Что вам угодно от меня?
– Мне угодно получить дневник вашего пасынка, который, как я подозреваю, взяли именно вы.
– Я никакого дневника в глаза не видела!
– Так уж и не видели?
– Послушайте, вас отстранили от дела, и вы просто не имеете права устраивать этот допрос!
– Помилуйте, Анна Платоновна! Какой же допрос? Это так, светская беседа двух частных лиц, – усмехнулся Николай Степанович. – Сегодня утром был арестован убийца Михаила.
– Вот как? Поздравляю! При чём здесь я?
– Не торопитесь, Анна Платоновна. Накануне мы арестовали его пособника, небезызвестного вам Калиновского…
– Стиву? Вот же мерзавец! Кто бы мог подумать! Вдвойне поздравляю, господин следователь!
– Мы нашли у него адресованное ему предсмертное письмо вашего пасынка.
– В самом деле? – Анна Платоновна сразу побледнела и сбавила тон. – И что же в нём было?..
– А вы не догадываетесь?
– Я не понимаю вас…
– Вы всё прекрасно понимаете. Анна Платоновна, нас здесь двое, и, клянусь, что об этом разговоре никто не узнает. Ваша личная жизнь меня интересует крайне мало, и у меня нет намерений доводить до сведения вашего супруга отдельных её аспектов. Для того, чтобы доказать самоубийство Леонида, нам достанет его письма.
– Тогда в чём дело?
– Дело в том, что белые пятна не украшают следственного дела. Поэтому прошу вас вернуть дневник. Можете отдать его мне, а можете подложить куда-нибудь, чтобы вашего имени не фигурировало, а я позабочусь о том, чтобы содержание данных записок осталось в тайне.
– Но у меня нет никакого дневника! – сплеснула руками Анна Платоновна. – Я клянусь, что нет! Я его не брала!
– Кто же взял?
– Его взял я, – послышался усталый, но решительный голос генерала.
Константин Алексеевич появился внезапно. Он стоял в дверях, прямой, высокий, заложив руки за спину. Николай Степанович заметил, как осунулось и потемнело его лицо, как нервно подрагивал глаз, выдавая чрезвычайное напряжение и волнение.
– Ты? – ахнула Анна Платоновна. – Ты взял дневник?.. И… прочитал?
– И прочитал, – подтвердил Дагомыжский. – К сожалению, слишком поздно… Да, Анна, мне всё известно. Уйди, я хочу поговорить с господином Немировским наедине.
Анна Платоновна, поникшая и испуганная, покорно вышла, а генерал обратился к Николаю Степановичу:
– Я виноват перед вами, господин Немировский. Я совершил низкий поступок и не ищу этому оправдания. Прошу извинить меня.
– Я принимаю ваши извинения, генерал.
– Благодарю, – генерал отстегнул саблю и, бросив её на диван, хрустнул пальцами. – Дневник моего сына взял я. Я знал, где он лежит, и забрал его немедленно, как только стало известно о смерти Лёни.
– Зачем вы это сделали?
– А вы не понимаете? Из этого дневника вы, а там и господа борзописцы, и всё общество, узнали бы, что сын мой был сумасшедшим, разделял опасные идеи и сочувствовал революционерам, узнали бы все секреты нашего дома… Я не желаю, чтобы посторонние рылись в нашем грязном белье, чёрт возьми!
– Вы знали, что ваш сын сам свёл счёты с жизнью?
– Догадывался… Вот, ещё один позор! Ни один священник не станет отпевать самоубийцу!
– И вы скрыли это от следствия…
– Проклятье! Никаких фактов у меня не было! Я и дневник-то прочёл лишь вчера, после похорон Миши, а до той поры не было времени…
– Что же, вы даже не открыли его, когда изымали?
– Нет. Я мог вообразить себе, что там написано. Я спрятал его, чтобы потом уничтожить… А вчера вынул, открыл, начал читать…
– И прочли записи, касающиеся вашей жены?
– Да… – сдавленно отозвался генерал и резко отвернулся, чтобы скрыть волнение.
– Я вам искренне сочувствую, – вздохнул Немировский. – Скрывая важную улику, вы едва не запутали ход следствия, нарушили закон, но я могу понять вас, а потому никаких мер принимать не стану. Прошу лишь отдать мне дневник. О конфиденциальности его не беспокойтесь: это – под мою личную ответственность.
– Дневника больше нет, – глухо ответил Дагомыжский.
– Вы уничтожили его?
– Да, этой ночью… Сжёг…
– Ну, что же, в таком случае, мне остаётся откланяться. Честь имею!
– Прощайте…
Немировский неспешно прошёл по улице до ожидавшей его пролётки, купил у мальчика газету и, велев везти себя домой, пробежал глазами по передовицам: «В Обуховском семнадцатилетняя девушка выбросилась в окно, обвинив в предсмертной записке в своей смерти родную мать», «Гимназист застрелился из револьвера из-за несчастной любви», «Отравилась дочь князь Л…» Николай Степанович свернул газету и спросил у насвистывавшего печальную ямщицкую песню Фрола:
– Скажи-ка мне, братец, отчего, ты думаешь, людям нынче жить неохота стало?
– Это каким же людям, ваше высокородие?
– Да, вот, – Немировский кивнул на газету, – гимназистам, курсисткам, княжеским дочерям… Я могу понять, когда от отчаянной нужды или в случае большой жизненной трагедии, или, чтобы избежать позора иные идут на такой страшный шаг. А эти дети? Что они знают о жизни, чтобы, не пожив вовсе, отвергать её, возвращать этот дивный дар Творцу, не испробовав его?
– А! – Фрол махнул рукой. – Вы уж простите, ваше высокородие, но это ещё не люди! В моей деревне никому такой ерунды в голову бы не пришло, потому что всякий своё дело там имеет и понимает, что утром надо встать, воды натаскать, дров наколоть, поле вспахать, огород не забыть, за скотиной ходить – да рази ж всё перечислишь?! А ещё Господу Богу помолиться надо да отдохнуть иногда от забот, чтобы душа развернулась. А у этих – что? Никакого дела, а одна маята. Пороли их мало, ваше высокородие, вот что! Их бы послать всех землю-то покопать – вот бы дурь вся разом и вылетела. И горячих бы им! Тогда бы, глядишь, людьми стали. А пока они не люди ещё… – Фрол решительно тряхнул головой. – Нет, не люди. Знаете, как головастики ещё не лягухи, так и эти ещё не люди. И до людей так и не доросли…
– И всё-таки я не могу понять, – покачал головой Немировский. – Откуда такая пустота у них? Что им не хватило в жизни?
– Порки хорошей, ваше высокородие.
– А я думаю, Бога…
– Да, будет вам, ваше высокородие об этих головастиках печалиться! Пущай их, – Фрол махнул хлыстом. – Вы уж извините, а у меня для таких жалости нет. Нет, не жалко…
– А мне, Фрол, жалко. Божьего творения жалко, которое к семнадцати годам до такой бездны доходит. И страшно, что семнадцатилетние дети, которые могли бы стать славой и гордостью своего Отечества, предпочитают смерть жизни. Значит, что-то не так в нашем обществе, если это происходит. А вот что не так, и как это выправить, я, братец, не ведаю…
Выждав, когда следователь уйдёт, Анна Платоновна бросилась к мужу, но генерал остановил её, едва она переступила порог:
– Стойте там и не приближайтесь…
– Но друг мой…
– Я не желаю больше видеть вас. Не желаю больше находиться с вами под одной крышей. Я даю вам время до завтрашнего утра, чтобы собраться и покинуть мой дом навсегда. Все ваши наряды, драгоценности можете забрать. Они – ваши.
Анна Платоновна закрыла лицо руками и вдруг рухнула на колени и зарыдала:
– Константин Алексеевич, прости меня Бога ради! Нашло что-то, с ума я подвинулась… Я… я до конца дней буду тебе самой покорной, самой нежной… Ну, оступилась я! Ну, прости!
Генерал опустился на диван, глядя в угол и не отвечая на мольбы жены. А она подползла к нему, не осмеливаясь подняться, схватила за руку, прильнула к ней губами:
– Прости меня, слышишь? Прости…
Нет, не может, не смеет он выбросить её из дома, как собаку… Он же благородный, он должен простить… Вот, сейчас он поднимет её с колен, из этого унизительного положения, и простит, и всё пойдёт по-прежнему. Хотя бы, чтобы избежать скандала, он не посмеет выгнать её. Он не посмеет… Что же он молчит так долго? Наслаждается её унижением? А чего иного он ждал, когда женился на ней? Старик – на молодой красавице? Молчит… Анна Платоновна приподняла глаза и с возмущением заметила, что муж даже не смотрит на неё.
– Константин…
Генерал вдруг резко отдёрнул руку и, не поворачивая головы, произнёс, чеканя каждое слово, словно отдавал приказ своему адъютанту: