Собиратель миров — страница 53 из 76

— Доброе утро, Дик.

— Доброго в нем лишь то, что он пришел на смену ночи.

— Плохие сны?

— Вообще никаких снов.

— Может, это хороший знак?

— Знак? Предпочитаю сам ставить знаки. Кстати, я рад слышать, что вы решили вернуться домой.

— Домой? Ну да, когда-нибудь я вернусь.

— Когда-нибудь? Вчера вечером вы были готовы отдать приказ собирать чемоданы.

— Мы говорили несколько экстатично, мой дорогой. Вначале мне надо позаботиться о том, чтобы вы удачно отправились в дорогу.

— Единственное, о чем вам надо заботиться, — так это о том, чтобы поправиться. Возвращение домой — это лучшая медицина.

— Здоровье, да, с ним в тропиках не очень-то хорошо обстоят дела. Вы, кстати, знаете, от чего умирают состоятельные занзибарцы, я имею в виду, если их не настигнет холера, малярия или оспа?

— От отравления?

— Нет, дорогой мой. Вас тянет на драматизм. От запоров. Много лет тому назад французский врач, мой друг, объяснил мне, что виной всему леность. Они умирают от лени, и эту лень могут себе позволить лишь потому, что богаты. Они становятся жертвами своего социального положения. Что это, как не божественная справедливость.

— Может, есть и другое объяснение. Прозаичней. Хотя морали в ней поменьше. Те многочисленные афродизиаки, которые они глотают, наверняка не совсем безобидны.

— Ваша специальность, Дик, ваша специальность.

— Богачи этого острова? У них же зависимость от тонизирующих средств. Словно Занзибар лежит под колпаком импотенции. Какой их любимый препарат? Пилюля из трех частей амбры и одной части опиума, причем едоки опия меняют меру согласно собственной зависимости. Пилюли принимает каждый, не важно, нужны они ему или нет.

— Леность и похоть, вот так вот. Между этими двумя полюсами человек и отдает концы.

— Поезжайте домой, консул. Поезжайте, наконец, домой.

= = = = =

Сиди Мубарак Бомбей

— Скажи, баба Сиди, я так и не могу понять, чем ты занимался во время путешествий.

— Хороший вопрос.

— Ты грузов не носил…

— Верно.

— Ты не сражался…

— Верно.

— Ты не готовил еду…

— Верно.

— Ты не стирал…

— Для этих заданий были другие.

— Так что ж ты делал?

— Я их вел!

— Повтори, пожалуйста, еще раз, брат.

— Я вел экспедицию.

— Ты? Но ты же ни разу не был на том большом озере, которое они искали.

— Нет.

— И как же ты их вел?

— Если никто не знает дороги, то каждый может быть проводником.

— Хоть я и не знал дороги, но ее не трудно было найти. Существовала лишь одна дорога вглубь материка — путь караванов, торговавших людьми. Не думайте, раз вы чего-то не знаете, то этого никто не знает. Были арабы, которые ходили этой дорогой так часто, как некоторые наши торговцы в Пембу. И были носильщики, кормившие себя и своих близких тем, что таскали тюки от бухты, по пятьдесят или по сто дней вглубь страны и обратно. И не забывайте, для ежедневной дороги проводники не нужны. У меня было много заданий, больше чем достаточно, я вел переговоры, я расспрашивал, я был правой рукой бваны Спика, я был биноклем бваны Бёртона…

— Что это?

— Прибор, с которым все то, что далеко, подходит близко.

— Как время?

— Ты можешь держать время у глаза?

— Представьте себе, как бвана Спик правой рукой хватает бинокль бваны Бёртона, ох, да это же тяжелый Сиди!

— Почему бы тебе однажды не направить свою насмешку против тебя самого?

— Ну нет, ты же знаешь, бритва не может сама себя брить.

— Ах да. Было еще одно задание, очень важное, я должен был переводить, потому что бвана Бёртон и бвана Спик не могли объясниться с носильщиками, у нас был только один общий язык, язык баньяна, а среди людей Занзибара лишь я один владел этим языком.

— А почему вазунгу говорили на языке баньяна, дедушка?

— Они оба жили в том городе, где я тоже…

— В том городе, который называется как ты.

— Да, мой любимый, ты правильно понял, в том городе, чье имя я ношу. Бвана Бёртон, он говорил как баньян, быстро и правильно, он мог изгибать язык так, как безумные голые люди в стране баньяна умели изгибать свое тело. Зато бвана Спик говорил как дряхлый старикан, он искал слово как монету, которую спрятал в сундуке, он не умел соединять слова друг с другом. Можете представить себе, как долго и утомительно текли беседы между мной и бваной Спиком, по крайней мере, поначалу, прежде чем он немного научился, и я немного научился, и горшок с нашим общим языком наполнился, потому что его было трудно понимать, его хиндустани был еще хуже моего хиндустани. Я переводил на кисуахили то, что, как мне казалось, я понял из его хиндустани, а внутри материка нам приходилось искать человека, знакомого с кисуахили, кто переводил бы вопросы бваны Спика дальше, на местный язык, но как бы этот человек ни старался, он все равно не понимал все полностью. Потому он выбрасывал непонятное или заменял его собственными домыслами, так что у ответов, которые мы в конце концов получали, порой не было даже дальнего родства с нашими вопросами. Это длилось и длилось, и, не имея терпения, никто не выдержал бы медлительной походки наших разговоров. Это было одинокое путешествие для бваны Спика, он только с одним-единственным человеком мог говорить на своем языке, с бваной Бёртоном, а когда между ними поселялась ссора, они месяцами друг с другом не разговаривали. Тогда он молчал, бвана Спик, и вместо него говорило его ружье.

— Он стрелял в людей? И сколько он убил?

— Он стрелял только в зверей, только в зверей, мой малыш. В очень-очень многих зверей. Если существует загробное царство для животных, то с тех пор там тесно, как в мечетях на рамадан.

— Ему не с кем было поговорить, быть может, поэтому ему приходилось убивать.

— Если бы это было верно, баба Адам, то немые были бы самыми опасными убийцами.

— Он часто был одинок, это верно, и становился все более одинок, чем дольше продолжалось путешествие. Бвана Бёртон умел находить язык почти с каждым, с работорговцами он говорил на арабском, с солдатами, с белуджами, — на синдхи, только со своим другом, с бваной Спиком, он терял язык. Он даже выучил кисуахили, медленными шагами, потому что он ему не нравился, язык наш.

— Как же так? Это самый лучший язык!

— Так уверяет каждый, кто не знает второго языка.

— Арабский самый лучший.

— Кисуахили — как мир, в котором есть лишь прекрасная природа.

— Что ты хочешь этим сказать, баба Илиас? Что реки происходят из Персии, горы — из Аравии, а леса — из Улугуру?

— Примерно так. Ты начинаешь понимать.

— А песок — из Занзибара. А небо?

— Небо — это не часть природы.

— А она не покажется голой, без неба?

— Как канга, обернутая вокруг чресел земли.

— На закате.

— Ну, что я говорил. Ваши уши сами слышали, как прекрасно звучит кисуахили, даже из болтливых ртов.

— Мы говорим не про наш, а про его вкус. Ему не нравилось, что перед словами всегда требуется что-то ставить, это похоже на намордник, говорил он, позади него слова уже не те, что были раньше. И все-таки он научился, он кое-что выучил, и когда мы вернулись, он говорил на кисуахили столько, сколько ему было нужно.

— А другой вазунгу?

— Ни слова. Не мог сказать даже «быстро» или «стой».

— Неравные люди.

— Очень неравные. Как это понять, почему два таких разных человека собрались вместе в дорогу, где приходилось вкладывать свою жизнь другому в руки. Уже их внешности были весьма неодинаковы: один крепкий и темный, другой — стройный, гибкий и светлый, как брюхо рыбы.

— Не каждой рыбы.

— Они были неодинаковы по своему существу: один — громкий, открытый, бурный, другой — спокойный, сдержанный, закрытый. Неодинаковы в поведении: один — взрывной и терпимый, другой — владеющий собой и злопамятный. В одном жили страсть и голод ко всему на свете, и он всегда давал волю и страсти, и голоду, другому тоже были знакомы сильные желания, но он их связал, а если те порой вырывались, он сразу затаскивал их обратно.

— Но раз они годами вместе путешествовали, то и что-то общее их должно было связывать?

— Тщеславие и упрямство. Они были упрямей, чем тридцать ослов, с которыми мы вышли из Багамойо. И они были богаты, неизмеримо богаты. Более сотни мужчин понадобилось, чтобы тащить их богатство, мужчин, которые шли босиком и не имели ничего.

= = = = =

Все собрались в Багамойо, где бесчисленные рабы сложили с себя груз сердец, как рассказывало название этого места, точки отправления всех караванов вглубь материка. Все ждут команды к отправке. Носильщики, босые и скудно одетые, даже в день выхода украшенные лишь несколькими полосками кожи или пучками перьев. Некоторые привязали на голени колокольчики, позвякивающие, к радости многочисленных детей, которые прервали игру в прятки среди пузатых деревьев. Ткани для торговли свернуты в рулоны, в заплечные валики — пять футов длиной, укреплены ветками, так что получился груз фунтов на семьдесят. Больше на носильщиков взваливать нельзя, ведь им приходится тащить еще и собственные пожитки. Ящики висят на двух жердях (легкие — в конце, тяжелые — в середине), их понесут двое.

Бёртон переговаривается с кирангози, Саидом бин Салимом, который будет шагать впереди, церемониймейстер экспедиции. Словоохотливый человек, этот представитель султана, которому и в страшном сне не приснится, что можно умалить его значимость. Приказы проходят через него, но он произносит их как свои собственные. Его верность незатейлива — он уважает руку, кормящую его. Он отдает приказ, и в первый раз бьют в литавры. Процессия носильщиков отрывается от тени площади и неповоротливым питоном ползет к аллее, уводящей внутрь континента. Деревья манго посажены так тесно, что их ветви сплелись. Под этим балдахином никогда не бывает всецело дня. Бёртон подходит к Спику, который неподалеку общается с лежачим под навесом консулом. Вместо того чтобы поехать домой, он проводил их до Багамойо. Чтобы все проинспектировать, заявил он. Чтобы навсегда проститься, предположил Бёртон. Как будто хочет сказать: вы отправляетесь в неведомое, я — в смерть.