– Какой-какой тебе проезд нужен?
У него было длинное узкое лицо с мокрым подбородком в седой щетине, блестевшим то ли от растаявшего снега, то ли от брызжущей у него изо рта, когда говорил, слюны.
– Художественного театра.
– Нету никакого такого проезда. Давным-давно уже нет.
– Как это нет?! – В голосе Марины Львовны вместе с удивлением возникла даже некоторая надменность. – Я же в нем всю жизнь прожила. Куда же он, интересно, мог деться?!
– А вот делся, мать, как всё куда-то девается! Был – и нету. Где я тебе его возьму? Это только кажется, мать, что всё навсегда, а не успеешь оглянуться – хлоп, и нету ничего!
Мокрый подбородок старика (у Марины Львовны пропало всякое желание даже мысленно называть его “пожилым мужчиной” – старик, мерзкий старик, роющийся в отбросах!) ходил вкривь и вкось, беззубый рот извергал вместе со словами фонтаны слюны, но в этом его “хлоп – и нету ничего!” она почувствовала столько яростной неопровержимости, что земля начала уходить у нее из-под ног: неужели она снова где-то ошиблась, ни в чем ведь нельзя быть уверенной, что, если она опять забыла, перепутала, упустила главное, такое ведь случалось с ней не раз и не два! Что, если этот страшный старик прав? На мгновение ей показалось, что за мутными силуэтами зданий в самом деле нет ничего, кроме снега и ветра, а прильнувшие к их окнам невидимые люди все как один смеются над ней: смотрите, скорее смотрите, она опять всё перепутала! За каждым черным стеклом кривилось беззвучным смехом лицо скрытого наблюдателя.
Длинная глухая улица, куда направила Кирилла белая варежка на кусте, вывела его на продуваемый ветром бульвар, почти такой же безлюдный, но с фонарями и скамейками по обе стороны, дающими шанс обнаружить на одной из них Марину Львовну. Вдалеке виднелись какие-то неопределенные человеческие фигуры, среди них вполне могла оказаться и мать. А что, если она давно дома? Если, пока Кирилл мерзнет тут в темноте, она уже вернулась и пьет себе горячий чай с вареньем, поджидая его как ни в чем не бывало? Кирилл достал мобильный, набрал домашний номер – никто не отозвался. А может, она включила на полную громкость телевизор и не слышит звонка? Позвонил еще раз, упорно, пока не одеревенели от ветра пальцы, слушал длинные и тоскливые, как этот бульвар, чем дальше, тем более безнадежные гудки, заставлявшие телефон надрываться в пустой квартире, тревожа чуткую жизнь его коллекций и наполняя комнаты звенящей паникой… Нет, дома ее нет; по крайней мере, никогда раньше не случалось, чтобы мать была дома, а он не мог до нее дозвониться. Хотя… Рано или поздно всё становится возможным. Ничего нельзя исключить. Так или иначе, чувство если и не заведомой напрасности, то нелепости этих его поисков не покидало Кирилла. Оно свистело в ушах пустотой холодного ветра, пахнущего металлом и гарью с железной дороги, оно было написано на лицах редких встречных, знающих, куда идут, даже если их шатало из стороны в сторону, лишь он один понятия не имел, приближается он к своей цели или, наоборот, с каждым шагом удаляется от нее. Моментами, обычно на пересечениях бульвара с поперечными улицами, это чувство становилось настолько сильным – ведь по любой из оставленных за спиной улиц могла идти Марина Львовна, – что Кирилл поневоле воображал себе кого-то, кто видел бы их, его и мать, сверху, с черного беззвездного неба, то сближающихся, то удаляющихся друг от друга, и, должно быть, веселился от души. Ну что ж, пусть хоть кто-то повеселится, даже если и за его счет, он не против, ему не жалко, он даже с радостью принял бы нелепость и напрасность этих поисков, если бы они были необходимой платой за то, чтобы мать уже была дома. Его и самого люди по большей части смешили (бестолковостью, упертостью в никчемные цели, потерянностью в трех соснах своего времени), так что, представляя на ходу своего Бога, как и все, по своему образу и подобию, Король рисовал его себе таким же насмешником, как он сам. Забавно, должно быть, выглядит он сверху на этих промерзших улицах, где пьяных в этот час больше, чем трезвых, в своем послевоенном дафлкоте в стиле маршала Монтгомери: вряд ли у кого-то еще на сотню километров вокруг есть такое пальто, поэтому если на кого-нибудь и смотрят сейчас с небес, то наверняка на него. Кирилл сам посмеялся про себя этой мысли, но всё равно не удержался, чтобы не оглянуться на темную витрину закрытого магазина и оценить в ней свое отражение и как сидит на нем пальто. Оно было одной из самых удачных его находок последнего времени, купленное за гроши на барахолке у хрипатого старика, утверждавшего, что приобрел его в пятьдесят каком-то незапамятном году у мичмана британского судна, заходившего в Мурманск. (Сам бывший моряк, старик говорил “Мурманск”, с ударением на втором слоге, и в доказательство своих сомнительных контактов с иностранным подданным выкрикивал, клокоча и булькая горлом, бессвязные английские фразы, не поддающиеся пониманию.) Британский мичман был широк в плечах, курил табак и пользовался едким мужским одеколоном, так что Король при желании всегда мог ощутить в дафлкоте след его сложно пахнущего присутствия, наделявший его упругой походкой, слегка раскачивающейся, чтобы компенсировать шатание палубы, бравой выправкой, а главное, равнодушием к тому, что он может казаться смешным кому-то там на земле или на небе.
Кирилл поглядел вверх. Через всё черное небо тянулась вереница белых клочьев дыма из далекой трубы теплостанции, нескончаемый караван, уносимый ветром за горизонт. Иногда большие дымные клубы заслоняли луну и делались тогда полупрозрачными, просвеченными по краям. Потом они пролетали, и полная луна вновь сияла во всю силу, как дырка в небе, сквозь которую лился на землю ледяной свет с его обратной, обращенной к космосу стороны. Вместе с этим потусторонним светом проникал и неземной, космический холод, достающий Короля до самого нутра, несмотря на английский дафлкот, бессильный ему помочь. Промерзший воздух застывал в выстуженном горле, почти не достигая легких, – еще немного, казалось Кириллу, и его придется разгрызать зубами, как лед. Оттого что дышать приходилось мелко и быстро, закоченела вся носоглотка, а по онемевшему от холода лицу ползли высеченные ветром слезы, прокладывая щекочущие дорожки. Всё равно я дойду до конца бульвара, решил Кирилл, не может быть, чтобы там не оказалось ни знака, ни хоть намека. Прохожих стало заметно меньше, но тем выше была вероятность, что среди них ему попадется наконец мать. Мимо прошел весь съежившийся, ушедший в воротник мужик, куривший, заслоняясь от ветра; Кирилл не разглядел его да и не пытался разглядывать, но в долетевшем до него горьком дыме дешевых папирос была поддержка, отчетливо различимое: “Держись! Не тебе одному несладко…” Вообще, запахи были последним, в чем еще оставалось живое тепло, передававшееся ему на этом морозе: запах бензина от проехавшей машины, гари с железной дороги, резины и клея от автомастерской, табака и спиртного от встречных… Всё остальное, что попадалось ему на глаза, вымерзло, застыло, ушло в себя под слоем тускло блестевшего слежавшегося снега. А сладкий запах духов от раскрасневшейся до кирпичного румянца тетки, громыхавшей по бульвару в сапогах на толстом каблуке, в другое время наверняка показавшийся бы ему вульгарным, теперь напомнил о духах, которыми пользовалась Марина Львовна, – Кирилл почувствовал в нем обещание, что еще немного, и он ее отыщет.
Кто это там впереди, на скамейке? Неужели?.. Издалека ему был виден мужчина, наклонившийся над кем-то или чем-то неподвижным и крупным, привалившимся к спинке. Это мог быть мешок или рюкзак, а мог оказаться и человек. Но если это был человек, то он не подавал признаков жизни, поэтому Кирилл вздохнул с облегчением, когда, подойдя ближе, увидел, что это не мать. На скамейке, раскорячив ноги, как будто сползая вниз, но все-таки держась, сидел другой мужчина, судя по всему, в полной отключке. Голова откинута, кадык на горле выпирает вверх, глаза закрыты, челюсть съехала набок, слипшиеся волосы из-под шапки сбиты на лоб. Стоящий левой рукой поддерживал голову, чтоб она совсем не завалилась, а свободной правой бил ее открытой ладонью по щекам, до Кирилла доносились звуки оплеух. Каждый следующий удар был сильнее предыдущего, лицо стоящего было нетерпеливое и злое, рот выплевывал ругань. После третьего удара с мужика на скамье свалилась шапка, второй наклонился за ней, отпустив голову, она совсем запрокинулась назад, и Кирилл с жуткой отчетливостью понял: он мертв! Над широко раскрывшимся ртом не было видно пара дыхания. Второй мужик нахлобучил шапку обратно и принялся снова лупить мертвого по липу. Зачем он его бьет? Он что, не видит?! Или он сам настолько пьян, что не понимает, что тот уже умер? Подойти, сказать?! Но подходить к этим двоим совсем не хотелось. Казалось, колошматить сидящего по щекам доставляет стоящему явное удовольствие, он даже улыбался, но это была такая улыбка, что хотелось как можно быстрее пройти мимо и поскорее забыть увиденное. Мало ли что случается поздним вечером на зимнем бульваре? Какое ему, Кириллу, до этого дело? Ему что, своих забот не хватает? Пусть делают друг с другом что хотят, пусть хоть убивают друг дружку (хотя мертвого уже не убьешь, так что вмешательство Кирилла будет в любом случае бесполезным), его собственная беда гораздо важнее, нужно скорее найти мать, в такой холод она ведь может и замерзнуть. Проходя, Кирилл старался не глядеть в сторону скамьи, но взгляд против воли притягивался громкими звуками ударов, раздававшимися в чутком морозном воздухе. К счастью, вблизи ему не было видно лица бившего и этой его зверской улыбки, только бритый затылок и спина, заслонявшая мертвого. Он уже миновал их, уже прошел шагов десять, но все-таки обернулся – и увидел, что стоящий у скамейки смотрит ему вслед. Как будто поджидал, пока Кирилл на него наконец взглянет. Худое безбровое лицо коричневого цвета – или это оно кажется таким в желтом свете фонаря? – давно не бритое, с тонкими губами, мелкими глазами и сломанным, криво сросшимся носом. Злое лицо с вмятой в него между глаз окостенелой болью. Кирилл отвернулся и двинулся дальше. Теперь он знал, что сейчас будет окликнут.