– А матушка ваша еще молодец, – не слишком убедительно ободрял он Кирилла. И, оглянувшись на сидевшую рядом Марину Львовну, переспрашивал: – Правильно я говорю, молодец?
Мать с готовностью улыбалась, выражая полное согласие быть молодцом, раз доктор от нее этого хочет.
– Конечно молодец! Вы бы на других посмотрели. А она у нас еще ничего, очень даже ничего…
Марина Львовна вся прямо сияла, оттого что ее похвалили, нимало не смущаясь, что в ее присутствии о ней говорят в третьем лице.
– Ну что ж, пройдем небольшой тестик.
Каждый раз, когда Кирилл с матерью приходил к врачу, он задавал ей ряд вопросов, чтобы оценить ее состояние. Марина Львовна обычно без ошибки отвечала, какой сейчас год; если успевала подготовиться, называла месяц, число и день недели, легко вспоминала дату своего рождения и повторяла вслед за Алексеем Петровичем “стена, яблоко, окно” в обратном порядке. Лучше ли, хуже ли она справлялась со всеми подобными вопросами, кроме одного:
– Как называется страна, где мы живем?
Без заминки и даже с заметной гордостью Марина Львовна отчеканивала:
– Союз Советских Социалистических Республик!
Алексей Петрович качал из стороны в сторону головой.
– Нет? – удивлялась мать.
Снова качание. Врач молчал, давая ей шанс вспомнить без подсказки.
– Не Союз Советских Социалистических…
– Нет, – с сожалением говорил врач, как бы и сам сокрушаясь, что не Союз.
– Ну тогда я не знаю…
– Что у нас произошло в девяносто первом году?
– В девяносто первом году? Понятия не имею. – Марина Львовна недолго делала вид, что думает. – В девяносто первом году много чего произошло.
– Имеющее отношение к названию страны, где мы живем.
Мать пожимала плечами и оборачивалась за помощью к Кириллу, но тот не должен был ей подсказывать. Он уже говорил ей правильный ответ перед тем, как войти в кабинет, и теперь ему оставалось только удивляться, как быстро он выветрился из ее памяти, не оставив следа.
– В девяносто первом Союз распался и на его месте возникла…
Алексей Петрович делал паузу, предоставляя возможность матери закончить за него. Но она молчала, с искренним интересом на него глядя.
– Слово “Россия” вам ничего не говорит?
– Как это не говорит? Конечно, говорит.
– И что же это?
– Моя родина. Я в ней родилась. И не только я – мои родители, и бабушка, и прабабушка…
– Замечательно. Прабабушка – замечательно. Так как называется страна, где мы живем?
Торопясь и заметно радуясь возвращению от разговора о неведомом девяносто первом годе на твердую почву, к тому, что сидело в ней намертво, Марина Львовна произносила:
– Союз Советских Социалистических… – И только на последнем слове при виде обескураженного лица доктора ее покидала уверенность. – …Республик?
Алексей Петрович устало кивал головой. Пусть так. Союз так Союз. Ничего не поделаешь.
– Она не исключение, – сказал он однажды Кириллу. – Почти все мои пациенты по-прежнему там живут. И переселяться никуда не собираются.
– Упражнения не забываем? – обычно ближе к концу визита спрашивал Алексей Петрович.
– Делаем, – отвечал Кирилл, – только что-то без особого результата.
– Это ничего. Ничего. Только не бросайте. Главное – регулярность. – И повторял, не глядя на Кирилла, пряча глаза в бумаги на столе: – Регулярность – наше спасение.
Иногда он говорил это даже дважды, как заклинание, словно с каждым повтором его сила должна была увеличиваться.
Упражнения заключались в том, что Марина Львовна каждый вечер пыталась пересказывать Кириллу, что она делала днем, кого встречала на прогулке, что ела за завтраком и обедом и тому подобное – всё, что могла вспомнить. Из этого, как правило, ничего не получалось: события дня к вечеру исчезали из ее памяти начисто. Марина Львовна улыбалась, как она умела, и с таким искренним недоумением смотрела на сына, будто даже не понимала, о чем он ее спрашивает.
Отдельным упражнением был пересказ вечерних новостей по телевизору. Мать преданно глядела на экран, сопереживала всему, что там говорилось (хотя Кирилл подозревал, что отклик в ней вызывают скорее интонации и выражения лица ведущего, чем смысл его слов), но каждая следующая новость стирала из ее памяти предыдущую, и в итоге не оставалось ничего.
– Что нового? – рассказывала она Кириллу за ужином. – Да всё как обычно: войны, переговоры, разные беспорядки…
– А поточнее можно? – настаивал он. – Кто с кем воюет? Где проходят переговоры? Из-за чего беспорядки?
– Ну ты же сам всё знаешь… Всегда кто-то с кем-то воюет. И беспорядки тоже всегда: митинги, демонстрации, протесты…
– Нет, так дело не пойдет. Из-за чего митинги? Почему протесты? Что им нужно?
– А я знаю? Всегда кому-то что-то нужно. Чего им не хватает, то и нужно. Дай мне уже поесть наконец!
Она взглядывала на сына умоляюще, прося увеличенными очками глазами перестать мучить ее вопросами и не вынуждать признавать очевидное: что она не помнит ничего из того, что полчаса назад видела по телевизору. Но он не сразу сдавался и какое-то время еще продолжал пытать ее, иногда давая подсказки:
– Где у нас чаще всего бывают теракты? Где почти всегда идет война?
– Ну там… где горы.
– На Кавказе?
– Я и говорю, на Кавказе.
– Ты ничего не говоришь, это я вместо тебя говорю. Так что у нас там опять стряслось?
Марина Львовна поджимала губы, обиженно отворачивалась. Слезы были на подходе. Изредка Кириллу удавалось извлечь из нее отдельные детали: цвет галстука выступавшего с высокой трибуны, усы и бороду полевого командира, чудом уцелевшие на поверхности забытого, тогда как сам владелец галстука вместе с обладателем усов и бороды и всем, что они говорили и делали, навеки уходили на дно. Река времен, уносящая в своем течении все дела людей, текла в двух шагах от Короля, он жил на ее берегу, изо дня в день глядел в ее темную воду. И неизменно видел в ней (в стеклах очков Марины Львовны) свое отражение. Народы, царства и цари бесследно тонули в пропасти забвения, а отражение Кирилла оставалось на поверхности: мысль о нем никогда не покидала Марину Львовну, была единственным, что привязывало ее к сегодняшнему дню; больше ничего в настоящем ее всерьез не интересовало.
– Лучше ты мне расскажи, где ты был и что делал, пока я тут одна тебя целый день ждала.
Он добросовестно рассказывал, называл места и имена, перечислял вещи, которые купил или продал, наверняка зная, что уже к концу ужина мать всё это забудет. (Ненадолго запоминала она только те вещички, которые он показывал ей и давал потрогать, но через несколько дней всё равно могла без тени сомнения утверждать, что сама их покупала сто лет назад, когда Король еще пешком под стол ходил). Он понимал, что ей важен не смысл его слов, а сам процесс рассказа, звук его обращенного к ней голоса, интонация, подтверждающая ее связь с ним, последнюю живую связь между ней и внешним миром. Прежде, до болезни, у Марины Львовны было несколько подруг, первое время они регулярно звонили ей, но усилия скрыть болезнь заставляли мать уходить от всех тем в разговоре, где она чувствовала себя неуверенно; таких тем скоро сделалось большинство, и говорить стало не о чем. Подруги звонить перестали. Кирилл мог их понять. Он всё мог понять, но, несмотря на это, вечерний разговор с матерью часто заканчивался тем, что он уходил к себе, падал на кровать и лежал неподвижно, уставясь в потолок: ощущение напрасности, сопровождавшее его рассказ о дневных делах, распространялось, как эпидемия, со слов на сами дела, а с них – на весь мир, смываемый рекой времен в пропасть забвения у него на глазах. Пока лежал без движения, он мог представлять себе, что его вынесло на отмель этой реки, текущей мимо, но любое действие немедленно подхватывалось ею и уносилось прочь, так что лучше уж валяться, не зажигая света, не снимая обуви, не шевелясь. Наблюдать, как переплывают темный поток косые желтые полосы, отбрасываемые фарами проезжающих под окнами машин. Он мог лежать так часами, иногда засыпал одетым.
Наутро разглаживал ладонями смятую одежду, тер лицо, варил кофе: напрасные или ненапрасные, дела и вещи требовали его участия, внушали ему свою неотменимость. Нужно было чистить, смазывать, сортировать, приводить в божеский вид недавние приобретения, нуждающиеся в ремонте: по утрам Кирилл был особенно чувствителен к бессловесным жалобам вещей на заброшенность, забытость, в свете дня их обшарпанность резала ему глаза.
Мать поднималась позже. Проснувшись, она некоторое время сидела в постели с растерянной улыбкой, недоверчиво озиралась вокруг. Часто она не могла сразу узнать своей комнаты. Пока спала, невидимое течение сносило ее в прошлое, и ей казалось, что она должна находиться в той квартире в проезде Художественного театра, где Кирилл помнил себя идущим по длинному темному коридору, со стен которого свисали велосипеды и громадные черные корыта. Там прошло всё детство Марины Львовны и большая часть взрослой жизни, там она просыпалась теперь по утрам, и ей требовалось время, чтобы суметь вернуться в настоящее.
Она перевела дух, глубоко вдохнула и выдохнула, пытаясь подавить подступившую панику (получилось немного шумно), и произнесла самым внушительным тоном, на какой только была способна, чтобы этот старик в заляпанном пятнами плаще понял, что не надо с ней так шутить, она этих шуток не любит.
– Как это “хлоп – и нету ничего”? Вы, наверное, что-то путаете. Проезд Художественного театра должен быть совсем рядом. Я в этом уверена…
Но слово “уверена” тут же потянуло за собой вопросы, которых она боялась: а с чего это она так уверена? Откуда она это вообще взяла? Знает ли она толком, где находится? Что это за улица, за район?
Растерянность, очевидно, отразилась на лице Марины Львовны, потому что старик смотрел на нее насмешливо, скривившись длинным небритым лицом и сощурив левый глаз (а может, он у него просто до конца не раскрывался).