и вообще не было. Марина Львовна шла по течению памяти, с каждым поворотом набиравшему силу, становящемуся увереннее, несшему ее через полутемные дворы и подворотни почти помимо ее воли. А вот и ее двор и ее дом, где в одноэтажной пристройке – ее квартира. (То есть, конечно, не ее собственная, рядом еще две семьи соседей, но все уживаются мирно, без скандалов, не то что некоторые.) Вот она, пристройка, никуда не делась, стоит где стояла. В глубине души Марина Львовна не была до конца уверена, что найдет ее на месте, тень сомнения не оставляла ее, очень уж много случалось ей в последнее время ошибаться, но на этот раз наконец-то никакой ошибки; не узнать эту пристройку мог бы только слепой: два низких окна, так что с улицы можно было заглянуть в комнаты соседей – сейчас они оба темны, наверное, соседи давно спят, – а слева от окон входная дверь, за которой ее, как всегда, ждут. Даже если сын с братом уже уснули, отец с матерью никогда не ложились, пока она не вернется, отец читал матери газеты, а мать дремала на стуле с открытыми глазами, делая вид, что слушает. Отец всегда теребил угол газетного листа, и все его газеты были с замусоленными углами. Иногда он делал паузу, чтобы отпить чаю или саркастически прокомментировать прочитанное, а мать, сидевшая с прямой спиной, медленно клонилась вперед или вбок, потом вздрагивала и выпрямлялась, устало морща лоб, чтобы отогнать сон. Марина Львовна помедлила полсекунды, гадая, кто ей откроет, мама или отец, и нажала на кнопку.
Снег перестал, и ночной город словно разом навели на резкость: дома с последними горящими окнами, заснеженные деревья, сияющая белизна дороги стали отчетливее на фоне неба, которому метель добавила мрака, обновив его угольную черноту, насытив ее свежей тьмой. От этой неожиданной резкости Кирилл даже протрезвел и сразу снова почувствовал холод, хотя, пока был пьян, его не замечал. Всё вокруг сверкало как новенькое, но это был нездешний, нечеловеческий блеск, словно снег под ногами, металлическая школьная ограда, вдоль которой он шел, машины у обочины, фонари и сугробы были сделаны из каких-то неземных материалов, источавших стужу космических пространств. Космос начинался сразу от земли, так что не приходилось удивляться, что на заметно расширившихся улицах и в непривычно просторных дворах совсем нет людей: им нечего было здесь делать, в геометрически расчерченном черно-белом мире человек был досадной ошибкой, помехой его ледяному совершенству. И попасть в него он мог только по ошибке, например, с пьяных глаз, как Кирилл. Мир после метели был неслыханно нов, лишен прошлого, на дороге перед Кириллом не было и, казалось, не могло быть ни одного следа, тени качающихся на ветру кустов ощупывали свежий снег, как слепые. Он шел по залитой ярким светом фонарей снежной целине и чувствовал себя в этом сияющем безлюдье еще более неуместно и тревожно, чем в метели. В этом мире без прошлого он был человеком, перегруженным прошлым, человеком не от мира сего. Вынужденным к тому же разыскивать еще более безнадежно, чем он, заблудившуюся в прошлом мать. В его привычном, старом мире от вещей исходило тепло, и чем они были старее, тем сильнее он его чувствовал – здесь же всё, на чем останавливался взгляд, обжигало его нездешним холодом. И Кирилл вдруг впервые с ледяной ясностью понял, что матери здесь нет. Просто не может быть. Всё больное вместе со всем вообще человеческим было выметено с этих улиц метелью, выжжено ночным морозом. Оставался еще шанс, что кто-то подобрал Марину Львовну и пустил к себе ночевать, но в это слабо верилось среди заполнившей кубы и параллелепипеды безлюдных городских пространств оледенелой тьмы. Внезапный прилив безнадежности захлестнул его с головой, заставив остановиться и вспомнить, что он не знает, куда идет, потому что потерял ориентацию еще в метели и теперь движется наугад. Кирилл попытался улыбнуться, чтобы почувствовать задубевшую кожу лица, и тут же на губах сам собой задергался всегдашний пустопорожний смех над собой: что он вообще здесь делает, если матери всё равно тут нет? Кажется, никогда он не чувствовал себя так одиноко. И даже не подозревал, что на самом деле значит одиночество. А значит оно, похоже, то, что, сколько бы ни было у него учеников и последователей, мир, в котором не будет матери, в основе своей, в никому, кроме него, неведомой глубине, навсегда останется для него таким, как сейчас: чужим, безлюдным, намертво застывшим, стиснутым космическим холодом. Он ненавидел жалеть себя, поэтому пожалел мысленно девушку в открытом платье с рекламного плаката над перекрестком. Она обнимала руками голые плечи и так широко-удивленно распахнула глаза, рекламируя тушь для ресниц, словно рассчитывала увидеть перед собой южный берег Франции или, на худой конец, Крыма, а совсем не глухую московскую окраину: “Что, холодно тебе? Жутко? Одиноко? Пропала наша мама… Одни мы с тобой остались. Где она теперь? Что с ней?” Вот, наконец, и прохожий. А то он уже всерьез начал подозревать, что попал в район, где люди вообще не живут. Бывают же такие промзоны, где ночью совсем ни души. Человек шел по неосвещенной стороне улицы, перпендикулярной той, по которой двигался Кирилл; где-то в районе рекламного щита они должны будут встретиться. Ну уж этого он не упустит! Да ему и некуда здесь сворачивать, с его стороны улицы высокий бетонный забор, так что он не ускользнет, как все прочие, кого Кирилл порывался догнать в метели. Хотя этот вроде и не пытается ускользнуть, наоборот, завидев Кирилла, поднял руку и помахал ему. И тут же Кирилл узнал его: Валера! Вот черт, только его сейчас не хватало! Теперь уже Кириллу самому захотелось свернуть в сторону, чтобы избежать встречи, но было поздно. Валеру заметно качало, примерно так же, как ходили на ветру торчащие из снега кусты и деревья, и это их общее качание, казалось, делало его неизбежной фигурой этой ночи, едва ли не частью ее природы, поэтому, подходя к перекрестку, Кирилл уже думал, что никого больше он бы и не мог здесь встретить.
– Ну наконец-то! А я тебя ищу! – заорал Валера. – С ног сбился! Думал, не найду уже, пропадешь с концами, так больше и не увидимся!
Валера улыбался в пол-лица, но сломанный нос так искривлял все его черты, что улыбка выглядела довольно зловеще и чего от нее ждать, было непонятно.
– Зачем ищешь-то?
– Как это зачем?! – Валера остолбенело застыл в трех шагах от Кирилла, будто внезапный вопрос остановил его, не дав подойти ближе. – Ты ушел, и всё… Не по-человечески… – Он развел руками без перчаток, похоже, удивленный, что Кирилл не понимает такой простой вещи. – Даже не поговорили…
Глядя на его покрасневшие голые руки, растерянно повисшие в воздухе, точно он собирался обнять Кирилла, но теперь не решался, Кирилл подумал, что они встретились, как два космонавта в открытом космосе, два человека из прошлого в новом ледяном мире, лишенном прошлого.
– Ну извини, извини… Ты ж понимаешь, я мать ищу. Боюсь, замерзнет.
– Да нет, не должна. Если нормально одета, то не должна. Тут и мороза-то настоящего нет. Вот я на Севере служил, на Северном флоте, там да, мороз бывал такой, что околеешь и не заметишь. А еще ветер, “ветер-раз” назывался, больше двадцати пяти метров в секунду, всю душу из тебя выдувал!
На таком ветру долго не продержишься, факт, он холод тебе в самое нутро вгоняет. А здесь разве холод…
– Зачем тогда мы твоего Витька в подъезд тащили?
– Так он отрубился, в этом вся подлянка! А спящий на морозе не жилец. Тело само остывает, не держит в себе тепло. У нас на Оленьей Губе, где база катеров была, один случай был: парнишке из карасей – это которые всего полгода отслужили – по знакомству спирта из больнички перепало. Он к нему на ночь приложился как следует, хотел уже спать лечь, а тут офицер его выцепил и в штаб бригады зачем-то послал. Там ходьбы всего ничего, меньше часа, но ему приспичило портянку перемотать, так и уснул, где присел. Хорошо, один мичман вышел собаку выгуливать и заметил его. Насилу оттерли спиртом, но с пальцами на ногах пришлось попрощаться: отморозил начисто. Еще легко отделался. Да и зачем они, пальцы-то на ноге? На гитаре ими не поиграешь! – Валера засмеялся, стремясь сгладить впечатление, которое произвел на Кирилла его рассказ. – Правильно я говорю?
– Говоришь ты, может, и правильно, только мне от этого не легче.
– А чтобы стало легче, тебе вот что надо. – Валера расстегнул кожаную куртку и извлек из-за пазухи водочную четвертинку. – У Витька в сумке нашел. Помню, первая бутылка обо что-то звякала, не может же она, думаю, сама об себя звякать. И точно!
– Не, ты что! – Кирилла даже отшатнуло в сторону. – Я от прошлой бутылки отойти не могу, а ты с новой! Мне ж сейчас в отделение идти, заявление писать, чтобы мать искали.
– В отделение идти я тебе не товарищ, это ты без меня! А водярой мог бы поделиться. Точно не будешь? Ну как знаешь.
Одним движением Валера скрутил пробку и опрокинул полчетвертинки зараз; всплывающие в бутылке вверх от горлышка пузыри мерцали в свете фонаря. Выдохнул с грудным хрипом, и Кирилла обдало густым спиртным духом. Резкий порыв ледяного ветра отнес запах в сторону. Валера дувшего ему в лицо ветра как будто совсем не замечал: стоял в расстегнутой куртке, широко улыбаясь мокрыми красными губами.
– Застегнись, – сказал Кирилл, – ветер же. Смотреть на тебя холодно.
– Это разве ветер? – Валера засмеялся. – Он по-нашему, по-северофлотски, и на “ветер-два” не тянет – меньше пятнадцати метров в секунду. Не ветер, а так, сквознячок, голову остудить, мозги проветрить, чтоб лучше думалось…
Вместо того чтобы застегнуться, он расстегнул еще и рубаху и распахнул ее навстречу ветру, обнажив безволосую грудь с парой мелких наколок. Кожа на груди у него была бледной, гораздо светлее смуглого лица, как будто даже голубоватой, словно залитой лунным сиянием. Захохотал, глядя, как Кирилл сморщился и съежился в своем пальто. Тот попытался ухмыльнуться в ответ, но вышло не очень-то убедительно.
– А ты говоришь – мороз! – заорал Валера так, будто Кирилл его не слышал. – Где ты тут мороз нашел?! Мелкие заморозки, а не мороз!