Собиратель рая — страница 33 из 40

Она смотрела на них, улыбаясь, заметно довольная, что они снова вместе, как когда-то в Москве, когда возвращались ночью из кафе “На рогах” и всё никак не могли расстаться – им было легко втроем, казалось, они точно знали тогда, куда идут, хотя на самом деле просто бродили наугад, без цели. В ресторане было полутемно, но их столик стоял у окна, и на Лерино лицо падали отсветы с озаренной рекламами и вывесками нью-йоркской улицы, по которой безостановочно мельтешили взад-вперед китайцы, негры, пуэрториканцы и прочие непостижимые люди.

– Ну, как тебе здесь живется? – спросил Леру Карандаш. – Ностальгия не мучает? Привыкла?

– Привыкла. А куда денешься? – Лера перевела взгляд за окно, и он опустел, вбирая в себя пестроту уличного движения. – И ностальгия проходит понемногу. Еще не до конца прошла, но, после того как дочка родилась, не до нее стало. А когда в Москву съездили, я окончательно поняла, что с ребенком мне здесь легче.

– Ностальгия не может пройти, – сказал тогда Король, – потому что она не тоска об оставленной родине. Это только так кажется, что о родине. На самом деле ностальгия – это тоска о рае.


Когда Лера с Колином, упаковав коллекцию значков, ушли, Король пересчитал еще раз выручку, убрал деньги в ящик стола, а затем снял шевиотовый пиджак и расправил плечи, сразу перестав сутулиться.

– Ким Андреич-то, у которого я этот костюмчик купил, тоже, между прочим, преставился, – сказал он Карандашу. – Уже больше года назад.

– Да ты что?! А я и внимания не обратил, что перестал его встречать. Думал, нет его и нет, мало ли что…

– Не ты один. Он едкий был старик, на рынке у него друзей не было, так что, когда он пропал, никто и не заметил. А я у него дома бывал, вещички смотрел, жену его знал – Ким Андреич ее “моя смерть” называл. Такой у него был юмор. Садишься с ним на кухне чай пить, а он: “Погоди чаем наливаться, сейчас нам моя смерть по сто грамм поставит. Я ж ее знаю, у нее заначено”. Она ставила, хоть и ворчала что-то там себе под нос. Пилила его, конечно, на блошинку за ним приходила, чтобы вечером домой увести, пока он еще на ногах держался. А когда она умерла, он ее схоронил, лег лицом к стенке и больше уже не вставал. Через две недели за ней следом отправился. Не захотел без своей смерти жить…

– Надо же, умер человек – и никто не заметил…

– Почему никто? Сын заметил, соседи, еще дочь у него, кажется, была.

– Я имею в виду на блошинке. Ладно, друзей у него не было, но хоть собутыльники-то какие-нибудь были…

– Собутыльников его я не знаю, они, может, и заметили, но вообще-то смерть для блошинки дело обычное – чего ее особенно замечать? – Король допил оставшееся у него в бокале шампанское, закусил сыром, потом, подумав, еще долькой мандарина. – Такое же обычное дело, как жизнь. А может, еще обычнее. Туда ведь, на блошинку, много разных дорог, а выход с нее в одну только сторону…

– А может быть… – Голос Марины Львовны прозвучал неуверенно и поэтому выше, чем обычно. – Может, можно в другую сторону?

До этого она сидела молча, как обещала, переводя взгляд с Карандаша на сына и обратно, но, кажется, не вслушивалась, о чем они говорят, занятая своими мыслями, и про другую сторону произнесла наугад, подчиняясь какому-то случайному созвучию между ними и словами Короля. Почувствовав, что сказала что-то не то, она переспросила:

– Разве нельзя? Нет? – Пожала плечами, улыбнулась. – Ну ладно… – Взяла со стола рюмку, нерешительно покрутила в пальцах и, не придумав, что с ней делать, поставила обратно.

7.

Она еще раз нажала звонок и долго вслушивалась в тишину за дверью пристройки. Иногда Марине Львовне начинало казаться, что она определенно различает переговаривающиеся между собой голоса, но потом в ее напряженный слух вторгался ветер или шум проехавшей за домами машины, и они пропадали. Она никогда не думала, что ночью в безлюдном дворе так много посторонних мешающих звуков, от них просто голова пухла. Ветер свистел на множество ладов, скрипели и ухали далекие двери, трещали деревья, лаяли бездомные собаки, гудел невидимый в черноте неба самолет, а потом вся эта какофония заглушалась взвывшей в соседнем дворе сигнализацией – где тут расслышать едва различимые голоса в пристройке? Но они-то, те, кто за дверью, они почему не открывают? Муж одной из соседок работал на заводе в ночную смену, у другой, случалось, погуливал, а без мужей женщины могли бояться открыть неизвестно кому среди ночи, брат Валентин имел обыкновение накрывать голову подушкой и мог не слышать звонка, но Кирилл? Неужели он уже ушел ее искать? А отец с матерью? Даже если они легли в постель, не дождавшись ее, звонок должен был их разбудить. Они всегда спали так чутко, что нельзя было пройти мимо их комнаты, чтобы они не заворочались. А иногда из темноты кроме скрипа пружин раздавался голос матери или отца: “Марина, это ты?” Они боялись воров, всегда ждали, что в квартиру на первом этаже заберутся с улицы, и на всякий случай окликали ее. “Я это, я, – громким шепотом отвечала поздно возвращавшаяся от друзей или со свидания Марина. – Кто же еще?!” И сейчас, стоя под дверью пристройки, Марина Львовна сказала вполголоса:

– Это я, Марина, – и попросила: – Откройте мне… Откройте, пожалуйста.

Она еще несколько раз жала на кнопку звонка, то слышала, то не слышала голоса за дверью, и всё тревожнее думала, что, должно быть, что-то случилось, раз ей не открывают. Летом она еще могла бы предположить, что родители уехали в подмосковный санаторий или в дом отдыха на Волге, где им так нравилось, потому что там давали на завтрак какую-то совершенно особенную простоквашу. Но зимой им некуда было деваться, зимой они должны были быть ночью дома, а раз их нет, значит, определенно что-то случилось, и это что-то по мере осознания разрасталось, делаясь всё страшней и огромней, пока не отняло у Марины Львовны последние силы раньше, чем она смогла понять, что произошло. Она вдруг почувствовала, что едва стоит на ногах. Добрела до лавочки, всегда, сколько она себя помнила, стоявшей возле пристройки, и села на нее, решив ждать, пока кто-нибудь придет. В полутьме она даже не заметила, что никакой лавочки нет, а вместо нее она расположилась на высоком слежавшемся сугробе.

Вновь надрывно взвыла сигнализация по соседству, ей в ответ хрипло залаяла собака.


В отделении милиции в глаза Кириллу ударил белый свет, непривычно резкий после темноты на улице. Он подошел к окошку, за которым сидел дежурный лейтенант, сказал, что пропала мать, протянул ее фотографию. Лейтенант взглянул на снимок без особого интереса, потом спросил:

– Сколько ей?

– Семьдесят два.

– Пропала впервые?

– Нет, но в прошлый раз я сам ее смог найти. А теперь не получается. Весь район обошел, с ног сбился, всё попусту.

Лейтенант покивал с таким видом, словно всё, что говорил Кирилл, было именно тем, что он ожидал услышать. Это Кириллу понравилось: каждым кивком лейтенант подтверждал, что его случаи не уникален, не он первый, не он последний, от этого становилось легче: он почувствовал себя среди многих других, пусть неизвестных ему товарищей по несчастью.

– Во сколько ушла из дома?

– Точно не знаю, меня не было, но обычно она часа в четыре уходит на прогулку. Через час-полтора возвращается. А тут – нет ее и нет. Я искать. Все дворы в окрестностях прочесал, все улицы вокруг исходил…

Ему хотелось оправдаться перед лейтенантом, объяснить, что он сделал всё, что только мог. Тот протянул через окошко несколько листов бумаги.

– Садитесь, пишите заявление. Образец на стене. Опишите, во что была одета, особые приметы, если есть… Будем искать.

Равнодушная деловитость лейтенанта делала ненужными отчаянные ночные метания Кирилла, превращая поиски в рутинный процесс, где от него больше ничего не зависело. Его как будто избавили ненадолго от самого себя, дали передохнуть от изматывающей тревоги за мать – теперь тревожиться за нее будет делом милиции.

Он еще не закончил заявления, когда услышал, как лейтенанта спрашивает другой дежурный офицер, сидевший за своим столом спиной к Кириллу:

– Что там? Опять потеряшка?

– Она самая.

– И куда их всех несет…

– Не говори. Третья потеряшка за месяц. А нам – ищи.

Потеряшка… Кирилл примерил мысленно к матери милицейское слово и решил, что оно ей, в общем, подходит. Потеряшка, неваляшка, растеряшка… Слово превращало мать в заблудившегося ребенка, о котором милиция должна по-отечески заботиться. “Может, найдут… Должны найти, как же иначе…” О том, как иначе, думать не хотелось.

Лейтенант между тем разговаривал по рации с патрульной машиной:

– Поступила информация: пожилая женщина ушла из дома и не вернулась. Страдает провалами памяти. Видели похожую? Недавно? Ты рядом? Да, здесь он. Заезжай, поедете вместе. Кириллу он объяснил: – Патруль видел неподалеку какую-то пожилую женщину, шла по улице одна. Может, ваша мать. Сейчас он приедет, возьмет вас, вместе будете искать.

Через несколько минут подъехала патрульная машина, в ней было двое, Кирилла посадили на заднее сиденье. И снова перед его усталыми глазами потекли темные улицы и отходящие от них в стороны переулки, дома, фонари, магазины, внезапные провалы пустырей. Но теперь всё это мелькало быстро, скользило мимо, не оставляя в сознании следа, почти сливаясь в сплошную, тускло мерцавшую ленту. Машина за считаные минуты проносилась по улицам, по которым Кирилл еще недавно ковылял по полчаса, словно насквозь пробивала безлюдный лабиринт ночного города, где он так долго и напрасно блуждал. Знакомые магазины, ларьки, ряды гаражей отлетали назад быстрее, чем он успевал разглядеть их, пустынное пространство сжималось и, не выдержав сжатия, рассыпалось на темные блестящие осколки, разлетавшиеся в стороны, как разбившийся елочный шар. Вот и залитая слепящим светом прожекторов ночная стройка, вот бульвар, где он встретил Валеру с Витьком, а вот и куст у перекрестка с по-прежнему качающейся на ветке белой варежкой. Теперь она уже не казалась знаком, разве что знаком напрасности и безнадежной потерянности. Кирилл был отделен стеклом патрульной машины от ночного промерзшего мира, и ни один из его знаков не мог больше ни подсказать ему, ни обмануть. Знаки не помогли, оставалось надеяться на милицию.