Соблазнение Минотавра — страница 11 из 46

Неужели гарантия свободы от ответственности превращает любого человека во влюбленного и поэта? Способна вызвать лирическое признание? В зеленом отсвете фейерверка Лилиана видела, что мужчина не решается создать иллюзию даже на одну ночь, и подумала, что ему подобает маска величайшего скупца!

Жаждущая иллюзии женщина исчезла среди танцующих.

Теперь все выделывали замысловатые фигуры мамбо — танца, который не только заставляет двигаться тело, но и порождает слова, которые без него сказать невозможно.

Благодаря своему костюму доктор преобразился. Лилиана была изумлена, наблюдая его в роли безжалостного любовника, способного наносить жестокие раны на поле любовной битвы и не знающего снисхождения. Он уже отделил Диану от Крисмаса, бросив несколько иронических замечаний, а еще одну женщину оставил в полном одиночестве на палубе среди сложенных кольцами канатов, напоминающих спящих анаконд.

На Лилиану действовало не только выпитое шампанское, но и особая нежность ночи, такая осязаемая, что с каждым вдохом Лилиана проглатывала ее часть: она чувствовала, как ночь течет по ее артериям, словно новый наркотик, еще не открытый химиками. Лилиана глотала ночь, она глотала льющийся свет фейерверка и переливалась его цветами. Это было не только шампанское, но и веселые крики местных мальчишек, ныряющих на дно за серебряными монетками по обе стороны от яхты и карабкающихся потом по якорной цепи поглазеть на праздник.

Теперь для нее существовало много Голконд — одна над горизонтом, темные холмы в ожерельях дрожащих огней, другая — отражение на атласной поверхности залива, третья — Голконда масляных ламп в хижинах местных жителей, четвертая — Голконда свечей, пятая — Голконда холодного неонового света, неонового креста над церковью, неоновых глаз будущего, лишенных теплоты. Но все они казались красивыми, когда отражались в воде.

Доктор Эрнандес танцевал с женщиной, напомнившей Лилиане одну картину Мэна Рэя: огромный рот во всю ширину холста. Молодой человек, которому женщина предпочла доктора, выглядел обескураженным. Лилиана заметила, что он бледен. Опьянение? Печаль? Ревность? Одиночество?

Она сказала ему:

— Во всех Кони-айлендах мира есть такой аттракцион — скользкий вращающийся круг, на котором надо удержаться. Он вращается все быстрее и быстрее, и люди не в силах удержаться на гладкой поверхности, они соскальзывают.

— Я знаю, как удержаться: надо поплевать на ладони.

— Тогда давайте оба поплюем на ладони, — сказала она и, увидев, как он поджал губы, испугалась, что он обиделся. — Мы соскользнули в один и тот же момент.

Его улыбка была такой натянутой, что казалась гримасой. Крики мальчишек-ныряльщиков, наркотические огни, фейерверк и танцующие ноги уже не трогали их, и они поняли, что пребывают в одном и том же настроении.

— Время от времени, на какой-нибудь вечеринке, в самый разгар веселья, я вдруг испытываю ощущение, будто выброшена из круга, — сказала она, — что я давно должна успокоиться, что я натолкнулась на препятствие. Не знаю, как это выразить…

— Я живу с этим ощущением не время от времени, а постоянно. Может, сбежим отсюда вместе? У меня есть красивый дом в старом городе, всего в четырех часах езды отсюда. Меня зовут Майкл Ломакс. Как вас зовут, я знаю. Я слышал вашу игру.

В джипе Лилиана задремала. Ей приснился экскурсовод из местных жителей, с бронзовым обнаженным торсом, стоящий у входа в ацтекскую могилу. Он держал в руке мачете и спрашивал: «Не желаете ли пройти в гробницу?»

Лилиана собиралась ответить отказом, но проснулась — джип тряхнуло на неровной дороге так, словно она ехала на верблюде. Она услышала гул моря.

— Сколько вам лет, Майкл?

Он рассмеялся:

— Двадцать девять, а вам около тридцати, так что покровительственный тон вам не к лицу.

— Юность колюча, как кактус, — пробормотала Лилиана и снова заснула.

Ей приснился новый сон, напоминающий картину Кирико, — бесконечные развалины каких-то колонн и фигуры призраков между ними, то огромные, вроде греческих статуй, то крохотные, какими они являются иногда в сновидениях.

Но это был не сон. Она уже не спала. Занималась заря, и машина ехала по булыжной мостовой древнего города.

Ни одного уцелевшего дома. Руины некогда пышной архитектуры в стиле барокко, безмолвно покоящиеся с тех пор, как произошло извержение вулкана и дома были наполовину погребены под пеплом и лавой. Ни движения людей, ни дуновения ветра — полная неподвижность.

Индейцы жили за искореженными стенами тихо, словно в трауре по древнему великолепию. Жизнь каждой семьи протекала во внутренних двориках-патио, и поскольку выходящие на улицу окна были закрыты ставнями, у города был такой вид, словно его населяли призраки.

Ряды колонн, которым уже нечего было поддерживать, церкви, открытые куполу неба, пустые сиденья колизея, взирающие на изуродованные статуи на арене, которые опрокинула торжествующая лава. Монастырь без дверей, кельи, тюрьмы, потайные лестницы — все оказалось выставленным напоказ.

— Вот мой дом, — сказал Майкл. — Когда-то здесь был монастырь. А церковь, кстати сказать, — исторический памятник. Точнее, то, что от нее осталось.

Они пересекли патио, где звучала музыка фонтанов, и вошли в комнату с высоким потолком и покрытыми белой штукатуркой стенами. Темные деревянные балки, кроваво-красные занавеси, кованые решетки на окнах создавали те драматические контрасты, которые и составляют сущность испанской жизни — конфликт между суровостью и страстью, поэзией и дисциплиной. Высокие стены придавали помещению чистоту и величественность, насыщенный и чувственный красный цвет — примитивную пылкость, темное дерево — сумрачное благородство. Железные решетки символизировали удаление от мира, позволяющее индивидуальности расцвести пышным цветом, чего не было уже после того, как были сметены барьеры знатности и сословного величия.

Церковные колокола, хотя и не звали на службу, продолжали настоятельно звонить, так что казалось, что они денно и нощно взывают к жителям города, несколько лет назад похороненным извержением вулкана.

Шагая рядом с Майклом по безмолвным улицам города, Лилиана удивлялась, насколько мирно и дружно живут теперь испанцы и индейцы-майя, не проявляя ни следа былой вражды. Если какое-то противостояние и сохранялось, оно было столь тонким и неявным, что ни испанцы, ни приезжие просто его не замечали. Майкл несколько раз повторил:

— Индейцы — самый упрямый народ в мире.


В темных сонных глазах индейцев белым людям не удавалось поймать и проблеска одобрения. Если кто-то из белых приближался, индейцы не выражали гостеприимства, а просто молчали, и их подернутые пеленой обсидиановые глаза не проявляли никаких чувств, как будто люди превратились в глиняные горшки, покрытые черным лаком. Белые начинали пространно объяснять, какую еду им приготовить, какой дом построить, какое платье сшить, но в глазах индейцев не было преданности, лишь легкая насмешка над придурью пришельцев — и прошлых, и нынешних. Индейцы соглашались работать на белых чужаков, но не любили их эксцентричность и отказывались повиноваться. Внешне это выглядело как невежество и непонимание, а на самом деле являлось мощным пассивным сопротивлением переменам, которое, вопреки всем внешним влияниям, позволяло сохранять свой образ жизни.

Колокола католической церкви продолжали звонить, но для индейцев это была лишь еще одна внешняя форма, которую следовало принять, а затем непостижимым и ускользающим образом высмеять. По праздничным дням они смешивали тотемные столбы и статуи святых, ладан и индейские благовония, облатки и магическую пищу майя. Им доставляли удовольствие церковное пение, орган, огонь свечей, кружево и парча; они играли с иконами христианских святых и заодно — с индейскими ожерельями из костей.

Тишина древнего города была столь явной и ощутимой, что Лилиане стало не по себе. Сначала она не понимала, чем именно это вызвано. Над ее головой повисло тревожное напряжение: в нем скрывалась та же угроза, что и в незнакомых звуках в джунглях, которые она слышала по пути сюда.

Она не могла понять, что заставляет Майкла жить здесь, среди развалин. Благодаря своей погруженности в прошлое город был насыщен поэзией, как города в изображении художников, оставляющих непрописанными некоторые детали, что позволяет зрителю заполнять пустоты по своему усмотрению. Отсутствующие на полупустом холсте элементы очень важны как свободное пространство, на котором человеческое воображение вычерчивает собственные представления, воссоздает архитектуру своих мифов с улицами и персонажами своего личного мира.

Власть руин, в которые превратился древний город, оказалась еще сильнее, она пробуждала воображение, требовала мысленно отстроить его заново и тем самым устремляла в беспредельные высоты его красоту, не подверженную ни разрушению, ни затмению настоящим, не превращающую в обыденное, не обнаруживающую свои изъяны.

Чтобы достичь такой высоты, нужно было уметь отбрасывать детали, затрудняющие полет воображения и приземляющие его.

Тюрьмы, еще помнящие сцены ужасов, увитые побелевшими от времени потоками плюща, приобретали на солнце умиротворенность и пассивность, пропитывались духом смирения, прощавшего преступления человека против человека. Со временем даже самая лютая жестокость прощается просто потому, что священная личная ценность человека утрачивается, если его отец, мать, сын, брат, жена — то есть те, для кого его жизнь имеет особую ценность и незаменимость, — перестают существовать. Время бессильно любить человека, который остался один, и решительно его обезличивает. Его печали, мучения, смерть исчезают в безликой истории или превращаются в те поэтичные мгновения, которых так жаждут туристы, когда сидят на поверженных колоннах и наводят объективы фотоаппаратов на разграбленные гробницы. И никто из них не подозревает, что среди этих развалин и блуждающего по ним эха они учатся обесценивать значение отдельного человека и подготавливают себя к исчезновению.