Соблазнитель — страница 11 из 34

Одна только эта ему приглянулась. Она была тоже вся как кружевная.

Ее звали Мартой. Через неделю он снова подошел к павильончику, купил-таки для Айшэнэ воротник. Пришьет в Рамадан на свое покрывало. Марта встретила сухощавого и легкого, как породистый конь, Ислама смущенно, но очень приветливо. Опять они поговорили немного, и Марта сказала, что скоро, наверное, уедет в Париж и будет в Париже работать на фабрике. Короче, они познакомились. Вечером, когда этот рынок закрылся, и площадь всю выскребли разными щетками, и красный закат в золотистых прожилках украсил собой небосвод, они еще долго гуляли по улицам. Она была родом из Брюгге. В конце концов, Брюгге – ведь тоже деревня, и это их сразу сроднило и сблизило. Она его и пригласила к себе. Сказала «на кофе». Он кофе любил. И даже, к стыду своему, он любил их эти румяные пышные вафли с малиной, клубникой и сбитыми сливками. И братья любили, хотя эти вафли недешево стоили.

Они пришли к ней, в ее комнату. Вся мебель была в кружевах. Так красиво! Слюна у Ислама вдруг стала на вкус, как будто он выпил воды из корыта, стоящего рядом с понурым ослом. И Марта его обняла очень нежно, ресницами защекотав его ухо. А он не ответил ей, словно был сделан из твердых, искристых и горных пород.

Она покраснела, но не отступила.

– Ты, бедный, устал, – прошептала она, – садись на диван, дорогой мой Ислам.

Он сел на диван, и она села рядом.

– Не нужно бояться, – сказала она.

Взяла розоватого цвета салфетку и нежно отерла Исламу лицо. А он все дрожал, как дрожит жеребенок, который минут только пять как родился.

– Я нравлюсь тебе? – прошептала она. – И вдруг расстегнула на кофточке молнию. – Ну? Нравлюсь? – И всем своим телом вздохнула.

Тогда он погладил рабочей рукою ее шелковистую шею. А Марта легла на диван и раздвинула ноги. Вот тут он и начал терять свою девственность. Теряя, кричал и потом еще долго не мог отдышаться. Представил, как будет стоять перед братьями:

– Простите меня, недостойного, братья!

Ему стало страшно, но Марта, веселая, с ее по-бельгийски открытым лицом, уже напевала на кухне, варила Исламу обещанный кофе.

Через две недели она уехала в Париж, а в самом конце лета молодой Ислам вернулся к себе в Анатолию. Но вскоре пришел человек из агентства, сказал, что нужны очень люди в России. И платят неплохо, хотя там и холодно. Ислам вмиг собрался, за пару часов.

После поцелуев с Бородиным в подворотне Вера Переслени пошла домой, чувствуя себя раздавленной и несчастной. Долго стояла перед дверью родной квартиры, безучастно прислушиваясь к резкому голосу поющей в одиночестве Лины Борисовны.

Ночь напролет солове-е-е-е-й

нам насвисты-ы-ы-ы-вал!

А-а-а-а! А-а-а! А-а-а!

Белой чере-е-е-ему-хи гроздья ду-ши-стые

Ночь напроет нас сво-о-о-дили с ума-а-а![2]

Вера сердито постучала кулаком по обивке, но Лина Борисовна заливалась и не слышала. Тогда мрачная и кусающая губы школьница вывалила на пол все содержимое рюкзака, пытаясь найти ключ, и тут же дробные сильные шаги приковали к себе ее рассеянное внимание. Ислам не терпел узколобого лифта – взлетел к ней на пятый этаж, словно птица. Взлетев же, как вкопанный остановился. Вера заметила это и перестала кусать губы, напротив, слегка оттопырила их, поскольку вот так, оттопыривши губы, она становилась еще привлекательней.

– Привэт тэбэ, дэвушка, – выдохнул он, – пажаласта, нэ уходи.

– А что? Здесь стоять? – усмехнулась она.

Душа нарывала от горя, но в теле заложены были все эти инстинкты, которые и защищают нас, женщин, а всех остальных на земле укрощают.

– Не здесь же стоять, – повторила она. – Я ключ потеряла. Не знаю, что делать.

– Гулять тада нада, – сказал ей Ислам. – Ты, дэвушка, любишь гулять или нэт?

Она повела в удивлении плечами, но взгляд ее вспыхнул:

– Гулять так гулять!


Они спустились вниз по лестнице, не глядя друг на друга, и вышли на улицу. В эту же минуту поющая, как канарейка на воле, суровая бабушка Лина Борисовна потянулась к форточке, желая захлопнуть ее, ибо ветер, небесный и чистый, был все же холодным. Она потянулась, увидела внучку, которая, хлопнувши дверью подъезда, куда-то направилась вместе с мужчиной, а лучше сказать, с этим парнем турецким, который недавно покрасил все стены.

– Вера-а-а! – пронзительно крикнула Лина Борисовна. – Куда-а-а ты? Ве-е-ернись!


Вера задрала голову. Влюбленный Ислам с восхищеньем заметил, насколько прозрачным вдруг стало на солнце ее очень тонкое девичье горло.


– Ну что ты орешь! Все равно не вернусь! – сказала она, помахав ей ладонью. – Приду ночевать я, приду, не волнуйся!

И не обманула: пришла ночевать. Они ждали обе: и мама, и бабушка. И обе сидели на стульях, как куклы. Она посмотрела сухими глазами. Пошла сразу в ванную и затаилась.


– Лариса! – сказала вдруг Лина Борисовна. – Ведь ты Переслени не вылечишь! Хватит. Увы, медицина бессильна, Лариса. Светила – и те от него отказались. Мы сделали все, что могли. Мы пытались. Его пора бросить! Как тряпку. Да, тряпку.


Лариса Генриховна вздрогнула всем телом.


– Пора, Лара, время не ждет. Мы ведь Верку вдвоем не поднимем. Нет сил. Да и средств на то, чтобы Верку поднять, тоже нету. Тебе нужен сильный и добрый мужик. Тебе нужен, доченька, Ванька Аксаков.


– Зачем он мне нужен? – спросила Лариса.


– За тем же, за чем Переслени. Ты, Лара, похожа на драную кошку. Куда красота твоя делась? Не знаю. Наверное, твой вурдалак ее выпил. Один только Ванька и не замечает. Пока не прозрел, нужно брать за рога.


– О чем ты сейчас? – прошептала Лариса. – Какие рога? Речь идет о ребенке.

– Ей нужен отец. Без отца не подымем. А твой Переслени? Какой он отец?


Лариса молчала, сидела, понурившись.


– Ведь я наблюдаю, – сказала ей мать. – Ты даже сейчас об одном беспокоишься! «Как там Переслени? Где мой Переслени? С кем мой Переслени?» А что до ребенка, так ты же…


Она замолчала. Ребенок, предмет их тяжелого спора, явился из ванной в махровом халате и белом, с полосочками, полотенце, намотанном на голову, как тюрбан. Она появилась да так и застыла: высокая ростом, не ниже, чем взрослая, со взрослым лицом, искаженным гримасой не то сильной боли, не то раздражения.

– О чем вы тут шепчетесь? Ищете маме опять жениха? Или, может, нашли?

– Какого еще жениха? Не груби мне, – сказала Лариса. – Ты все-таки думай. Аксаков сказал, что пришли результаты. И мозг твой в порядке, и нет отклонений. Аксаков сказал: «Никаких отклонений».

Вера громко фыркнула:

– Ну, дядя Ваня! Надел ведро на голову, опозорил, теперь говорит: «Никаких отклонений». Тогда я пойду.

– Что-о-о? Куда ты пойдешь? – И Лина Борисовна встала со стула. – Куда это ты, не спросившись, пойдешь?

– Сиди, мама! Сядь! Ты же сделаешь хуже! Да сядь же ты, мама!

Лариса хотела ее оттолкнуть, но мать не владела собой.

– Любуйся! Вот он – результат! – И, схватившись рукою за левою грудь так, как будто желая себя подоить, как козу, вскричала она и заплакала хрипло: – Сто раз объясняли тебе, идиотке: «Смотри, дочь упустишь!» А ты – к мужику! Отец твой, покойник, тебя умолял…

– А! Ты о дедуле, бабуля? – спросила вдруг Вера. – А знаешь, что он ведь тебя не любил? Он мне говорил, когда мы с ним гуляли…

Зрачки у бабули расширились сразу.

– Что он говорил?

– Говорил: «Не люблю». «Бабулю твою не люблю», – говорил.

Лина Борисовна опустилась на стул и закачалась из стороны в сторону, как дерево, сломленное грозой, качается, прежде чем рухнуть на землю.

– Поплачь, легче будет, – сказала ей внучка. – И ты поплачь, мама. И ты натерпелась.

Она смотрела на них насмешливо, но голос ее потеплел, словно эти родные ей женщины были детьми, и ей, взрослой, умной, всего нахлебавшейся, сейчас было жаль их.

– Ты только не ври, – прошептала Лариса. – Не ври мне сейчас. Ты скажи, что с тобой?

– Со мной? Ничего. Спать ужасно хочу, – ответила Вера. – Контрольная в школе была. А потом я гуляла.

– Что значит: гуляла? И с кем ты гуляла?

– Гуляла, и все. Мне ведь скоро пятнадцать. Сегодня какое? Ну, да: через пару недель. Справлять-то мы будем? Давайте у папы. Пусть он мне дубленку подарит, а то…

– Я знала, что ты вся в него! Вся в него! Теперь вы меня мучить будете оба!

– Кому ты нужна, мама, чтоб тебя мучить? – устало вздохнула строптивая Вера. – Ведь я говорю, что мне лучше уйти…

Потная и растрепанная Лина Борисовна, которая вот уже лет сорок пять учила, как жить, всех подруг и племянниц, соседок племянниц, подруг их соседок и даже четвертую злую жену племянника Коли, который все время менял своих женщин, – потная и растрепанная Лина Борисовна вдруг изо всей силы обхватила Веру худыми руками и намертво, так, что сама задохнулась, прижала к груди.

– Сказала тебе: не пущу! Хоть убей! В ногах твоих буду валяться, топчи! Растила тебя и ночей не спала! И что? И сейчас спать не буду! Вот сяду у двери, и ты не уйдешь! А то, что дедуля меня не любил, так чем ты меня удивила-то, чем? Я знаю, что он не любил, ну и что?

Читатель, конечно, уже догадался, что и Лина Борисовна, и Лариса Генриховна, и не достигшая еще пятнадцатилетнего возраста Вера Переслени принадлежали к той породе женщин, которые склонны к истерическому проявлению накопившихся в душе чувств. Им, этим женщинам, ничего не стоит взять и упасть на колени, например, или так схватить человека и сжать его в объятиях, что у этого человека потемнеет в глазах, или, скажем, положить целую жизнь на достижение какой-нибудь одной, совершенно, кстати, и не нужной цели. У Лины Борисовны все ее силы ушли на одно – скрыть постыдную правду. Не лучше ли было сказать: «Подруги мои дорогие! Племянницы! Ты, Коля! И Колина злая жена! Покойник нисколько меня не любил. И жили мы так же, как все вы живете: молчали неделями, злились, орали, потом затихали и снова орали».