Соблазнитель — страница 26 из 34

– На дачу? Смеетесь вы, что ли?

Никто не смеялся, все слезы глотали. В двенадцать она быстро что-то съедала, потом долго красилась и уходила.

– Куда ты?

– Иду погулять.

– А куда?

– Какая вам разница?

– С кем ты идешь?

– Еще не решила.

– Ты хоть бы поплавала! Лето ведь, жарко.

– А я и поплаваю.

– Где?

– Где-нибудь.

И хлопала дверью. И все становилось беззвучным: таким, что только взмахнет вот крылом своим муха, и вы ее тотчас услышите. Страшно. Историй о том, как детей похищают, как целые баржи украденных девочек плывут далеко-далеко за границу, как в парках гуляют маньяки-садисты, как люди одни расчленяют других и, если им деньги нужны, то сдают изъятые органы темным делягам, а те их опять-таки переправляют куда-то в Америку или в Бразилию, – подобных историй вокруг было столько, что хоть к телевизору не подходи.

И Лина Борисовна не подходила. Ей очень хватало и без телевизора. Ребенок домой возвращался за полночь.

– Верунечка, где ты была, моя детка? – фальшивила бабушка.

– Ах, я не помню! Гуляла! Там так хорошо!

– Где, Веруся?

На это она пожимала плечами. Потом уходила в их старую ванную и долго плескалась, смеялась и пела. В четыре утра, наконец, засыпала. И так каждый день. Без покоя, без отдыха.

Итак, в ее дверь позвонили. Открыла. Стояли два турка, носы – как у коршунов.

– Ты – бабушка дэвушка Вера, скажи?

Она помертвела:

– Я бабушка… девушка… Что?

– Смотри на картина. Ислам на картина.

И в нос ей суют пару снимков. На снимках – Ислам, этот самый мальчишка.

– А Верочка где? Моя Вера жива?

Не поняли, переглянулись.

– Где Вера-а-а-а? – И ноги обмякли.

И тут подскочил – спасибо ему! – армянин дядя Миша. Как это ни странно, почти даже трезвый.

– Жива ана, очень жива! Нэ волнуйтесь! Они ее сватать пришли, вашу внучку! А русский язык – нэ радной их язык, нэ всо панимают, щто вы гаварите!

– Как сватать? Кого?

А турки кивают. Глаза их замаслились.

– Есть много картина. Смотри на картина.

Других пара снимков. Какая-то сакля. А может, не сакля. И рядом осел. Потом три горы, водопад и осел.

– Радное село, – объяснил дядя Миша. – Имэют хазяйства. Скот тоже имэют. Па нынешним-та врэменам и нэплохо. Зэмля людей может всегда пракармить.

– Вы что, все рехнулись? – И Лина Борисовна едва не захлопнула дверь.

– Пагади-и! – сказал дядя Миша и вдруг помрачнел. – Жила она с ним, твая внучка, жила!

– Как это… жила? Как вы смеете… Вы…

– Хател от тебя утаить. Нэ хател тебя агарчать! Если б дочка мая… Такое узнал… Я убил бы ее! А я нэ имею ни дочки, ни сына, семьи нэ имею, адин я савсэм!

И он горько всхлипнул. А Лина Борисовна схватилась рукою за сердце. Одни только турки остались стоять, ее прожигали своими глазами.

– Ты так нэ пугайся! Ты просто скажи: отдашь или нэт? Вот и вэс разгавор! Я думал, что раз уж такое случилось, так лучше па-честному. Ты нэ сагласна?

Тут Лина Борисовна все же опомнилась.

– Скажи им: спасибо за честь. Молода. Учиться ей нужно. Успеет ослов-то пасти. Обождем.

Отзывчивый Миша махнул рукой так, что братья все поняли. Глаза их потухли. Не оглядываясь на Лину Борисовну, Алчоба с Башрутом сбежали по лестнице, стуча каблуками турецких ботинок.

– Желаю вам, дама, харощива вэчэра, – сказал дядя Миша.


Слезами и криком закончился вечер. Неделю назад Лариса Генриховна уехала на дачу и увезла с собою Переслени, который опять все не спал по ночам, стоял у окна и глядел на луну, горящую белым огнем. Луна его мучила и изводила. Вот, кажется, что человеку луна? Где он, а где этот загадочный лик с провалами глаз, с лысым лбом, полузастланный каким-нибудь дымным, разорванным облаком?

А Марк Переслени стоял и смотрел. Бедная, ко многому привыкшая жена его, чувствуя, что прежнее веселое и энергичное состояние драматурга меняется, хотела, чтобы эти дачные розы и пение птиц, до того заполнявших задумчивый лес, что их крылья сливались с пятнистой листвою и часто казалось, что листья поют, а не птицы, – хотела несчастная Лара Поспелова помочь ему с помощью летней природы, поэтому даже и дочь свою Веру забыла на время и вся устремилась душою и телом к больному супругу.

Однажды, когда они оба сидели под вишней на клетчатом пледе и Лара с тревогой следила за тем, как мрачнеют глаза драматурга, раздался звонок.

– Лариса, ты знала, что Вера… – и голос родной ее матери дрогнул, – что Вера спит с турком? Ты знала об этом? И то, что ей только пятнадцать, ты помнишь?

Лариса Генриховна, ахнув, быстро зажала трубку ладонью и, вырвавшись из рук своего мужа, перебежала к другой вишне, осыпанной недозревшими ягодами.

– Молчи, мама! Я ничему не поверю!

Лина Борисовна подышала в трубку.

– Такое, – сказала она, – я не только что и ожидать от тебя не могла… такое случается раз в тыщу лет… Тебе говорят, а ты слушать не хочешь. Я руки свои умываю, ты слышишь?

Лариса заплакала.

– Лара, ты плачешь? – спросил Переслени, – опять тебя теща достала, Лариса?

– Ты можешь сейчас объяснить, что случилось? – спросила жена Переслени у матери. – Тебе кто сказал? Сама Вера сказала?

– Я Веру почти и не вижу, Лариса! – воскликнула мать, – она возвращается ночью! Глубокой! С последним метро! И все что угодно с ней может случиться! Ты думаешь, что? Я шучу или как?

– Сейчас я приеду, – сказала Лариса и вытерла слезы. – Мы вместе обсудим.

Легкими шагами она подошла к своему мужу, опрокинувшемуся навзничь в густой траве и сбившему клетчатый плед к корням вишни, и тихо сказала:

– Мне нужно уехать.

– Что? Вера опять? – спросил он, но даже движенья не сделал навстречу.

– Тебе безразлично? – она побледнела.

– А я тебе так объясню, дорогая: вот если мы даже с тобой сейчас прыгнем на это, вон, круглое облачко, видишь? Ничем мы с тобой не поможем ни Вере, ни маме твоей, ни учителю этому… Никто никому никогда не поможет. И каждый из нас проживет свою жизнь так, как предначертано. Да, это так.

– Ты, значит, считаешь, что можно о детях и не беспокоиться? Так ты считаешь?

Он снова уставил свой взгляд в небеса.

– Их нужно кормить. Обнимать. Остальное – не наших рук дело. Пускай сами учатся разным премудростям.

– Я брошу тебя. Ты чудовище, Марк.

– Бросай. Будет плохо.

Слегка помрачнев, он закрыл лоб руками, и локти его забелели, как мрамор, на фоне здоровой зеленой травы. Жена легла рядом. Нелепое дело – такая вот власть над душой слабой женщины, такая вот власть над ее слабым телом. И ладно бы был он каким-нибудь летчиком! А то ведь – пустейшее место, писатель. Она тихо плакала, – тихо, беззвучно, – уткнувшись лицом в перегретую землю, дыша ее запахом свежих цветов, телами живущих внутри насекомых, жуков деловитых, холодных червей, которые даже имен не имеют, и думала: «Господи! Как я устала!»


Поздно вечером состоялся бурный разговор между Линой Борисовной и Ларисой Генриховной. Выглядели обе они так, что если бы их встретил на улице недоброжелатель или, что еще правдоподобнее, недоброжелательница, то сердце того, кто их встретил бы, сразу наполнилось счастием и ликованьем. Лариса Генриховна, прорыдавшая всю дорогу в электричке, была ярко-красной, распухшей от слез, а Лина Борисовна вдруг превратилась из женщины немолодой, но приятной и благообразной наружности почти в старика. Была она в старых пижамных штанах и признаки женского пола утратила. Ее низкий голос стал басом, а волосы, зачесанные на затылок, повылезли. И та и другая кричали, как будто хотели лопнуть от этого крика, при этом хватали друг друга за пальцы, и пальцы хрустели.

– Ты знала, что дочь твоя спит с мужиком! И ты промолчала! Ты кто после этого?!

– Я знала? Откуда я знала? Я разве когда-нибудь что-нибудь знаю? Она вся в тебя! Ты ее воспитала! И ты научила ее этой скрытности! Она рассказала отцу! По секрету!

– Какому отцу? Переслени? Ну, знаешь…

– Да, он ей – отец! И ему она верит!

– Когда он опять будет вешаться, Лара, пускай она это увидит! Пускай!

– Но я ведь тебе запретила о Марке…

– Ох, я испугалась! Сейчас закричу! Она «запретила»! Скажите на милость! Какая ты мать? Ты ей мачеха, Лара! Родные родители разве бросают детей в малолетстве! И ради мерзавцев!

– Не смей! Я тебе запрещаю! Он – муж мой!

– Черт с ним! Не о нем разговор! Растереть! – плевала на пол и плевок растирала, – она, моя деточка, спит с проходимцем! Он может ее заразить даже СПИДом! Он может ей сделать ребеночка! Лара! Тогда вот вы что запоете, родители?! Сегодня пришли ко мне два диких парня, носы, как у ястребов! Черные ногти! И стали ее – что ты думаешь? – сватать!

– Как сватать? – спросила распухшая дочь.

– А как в деревнях у них сватают, в Турции? И карточки мне показали! На каждой стоит по ослу! «Давайте ее, – говорят, – вашу внучку! Пускай они женятся и уезжают!»

– А ты что?

– А я что? Я благословила, а как же? «Спасибо за честь, – говорю, – осчастливили!»

Но тут вошла Вера. Худая, веселая, с копной всклокоченных желтых волос.

– Ну вот и пришла наша Красная Шапочка! – И Лина Борисовна вся затряслась. – Пока твоя мать не вмешалась, ответь мне: зачем ты спишь с турком?

– С каким еще турком? – ответила дерзкая Красная Шапочка.

– Я – завтра в милицию. Пусть разбираются. Пускай забирают его в Интерпол! Я так и скажу: моя внучка – ребенок, ее соблазнил иностранный товарищ…

– Молчи, мама! Доченька! – У Лары Поспеловой дрожало лицо так, что Вера смутилась. – Я знаю, что я виновата! Я знаю. Прости меня, доченька…

Она подошла к ней и крепко прижалась к ее молодому, счастливому телу и, сразу почувствовав, сколько в нем силы, и сколько в нем терпких разбуженных соков, и как оно пахнет – не детским, а женским, – отпрянула, все поняла и без слов.

Потом они плакали. Громче всех Вера. Стояли, обнявшись, мать, дочка и внучка. Сплетались руками, как дерево ветками, шептали, давясь от рыданий, пытаясь укрыться своей общей плотью от этой, всегда угрожающей жизни, которой никто из нас не господин, которая так норовит всех изранить и сделать всех жестче, грубей, подозрительней, чем и приближает нас к смерти быстрее, чем нам бы хотелось, чем мы ожидали.