Через неделю братья Алчоба и Башрут с трудом пропихнули в салон самолета пьяного олененочка своего, молодого Ислама, свесившего чернокудрявую, с сизым отливом, голову на грудь. И трудно представить, чего это стоило Алчобе с Башрутом. Ислама в таком его бедственном виде никак не впускали ни в зал ожиданья, ни на территорию аэропорта. Алчоба с Башрутом, глотая скупые мужские слезинки, достали бумагу и стали совать ее в руки начальству. Бумагу для них написал дядя Миша:
«Товарищ начальник. Вчера схоронили невесту Ислама красавицу девушку Веру. Ислам помутился залил горе водкой. А так он непьющий. Везем его к маме и мамой клянемся что больше не будем. Экинджи Башрут и Экинджи Алчоба».
(Кроме того, что в бумаге почти отсутствовали знаки препинания, в ней было множество орфографических ошибок, воспроизводить которые показалось мне излишним.)
Глава IV
«По снегу, черному от подметок и желтому от испражнений, шли войска великой армии, неделю назад впервые испытавшей поражение. Самым страшным было то, что женщины перестали стесняться мужчин, а мужчины женщин. Теперь уже было и непонятно, зачем эти прежние герои, силу которых истощили азиатские варвары, вели за собою такое количество красивых, высоких, изысканных женщин, известных к тому же своею наивностью. Грубые солдаты начали поговаривать, что от этих женщин нужно как можно быстрее освободиться, поскольку они все дорогой помрут, и лучше пускай разбегутся сейчас и ищут себе пропитание сами. Полковник Левицкий пробовал пресечь эти разговоры, но солдаты перестали слушаться его. Плотские существа их, достигнув последней степени унижения и слабости, как будто забыли, что в каждом из них – живая душа, бестелесное облако…»
Роман приближался к концу. Один из приятелей Бородина, сотрудник толстого журнала, во главе которого стояла властная женщина с восковыми, аккуратно причесанными волосами, сказал, что можно предложить роман этому журналу, но добавил, что, хотя лично ему очень интересно, какой шедевр вышел из-под пера Андрея Андреича, он не ручается за успех, поскольку начальница столь своевольна, что может быть всякое. Сам Бородин нисколько не тревожился. Странная уверенность, что весь мир будет покорен этим романом, не покидала его. Единственный человек, который мог позволить себе красить ногти в то время, когда он читал только что написанные куски, была Вера, но и она, то и дело вытягивающая вперед растопыренные, пахнущие лаком пальчики, хвалила Бородина и говорила, что написанное им в сто раз лучше всей английской литературы. А он слушал то, что она говорила, как будто бы рыжая девочка эта, вся в красных следах от его поцелуев, могла отвечать за свои рассужденья. Она говорила ему: «Ты – писатель». И он соглашался, кивал: «Да, писатель. Неважно, что это мой первый роман. Ведь главное было начать. Правда, Вера?»
Он, однако, не сказал ей, что собственное его отношение к только что законченной работе оказалось странным: он чувствовал книгу свою так, как руку, когда ее, скажем, приблизишь к огню, но так же, как хочется руку отдернуть, забыть про нее, так его подмывало забыть о романе: что вышло, то вышло. Роман мой прекрасен, а что вы там скажете – какое мне дело? И кто мне судья?
Читатели, не удивляйтесь. Пока что герой наш наивен и неискушен. Он должен набить еще множество шишек, и кровоподтеков еще будет много, но он не похож на других и поэтому мне с ним не тоскливо, но очень тревожно.
Позвонили из редакции и сказали, что начальница не любит, когда произведение передают через третьи руки, и хочет сама познакомиться с автором. Утром одиннадцатого августа Бородин, не побеспокоившийся о том, чтобы надеть белую рубашку или вообще какую-нибудь рубашку, пусть даже и в клеточку, а оставшись в простой черной майке и джинсах, запихнул роман в портфель и хотел было уже застегнуть молнию, как вдруг странное желание остановило его. Оглянувшись по сторонам, словно боясь, что его кто-нибудь увидит, он быстро достал папку из портфеля и несколько раз поцеловал эту папку с такою отчаянной нежностью, с которой целуют ребенка, прощаясь.
«Вот так вот! – сказал он портфелю. – Боишься? Пошли продаваться».
В редакции его встретила молоденькая востроглазенькая секретарша и сообщила, что главный редактор разговаривает по телефону. Приятель Бородина, затылок которого он увидел в приоткрытую дверь, даже не оглянулся, хотя по движениям его робкой и напрягшейся спины Бородин понял, что приятель отлично знает о его приходе.
«Порядочки здесь! – подумал он быстро. – Гестапо какое-то».
Прошло минут сорок.
– Хотите воды? – спросила его востроглазая.
– Хотел бы оставить роман, – сказал он угрюмо. – Зачем я сижу здесь, не знаете?
Секретарша пожала худенькими плечиками. Через десять минут она сняла трубку зазвонившего телефона и радостно пропела в него:
– Сейчас!
Перевела дыхание, кивнула Бородину в сторону двери. Он вошел. За массивным письменным столом, на котором не было ни одного листочка, а только телефон и компьютер, сидела длинная, судя по всему, и худощавая женщина с сильно напудренным лицом и беспокойными глазами. На ней было строгое платье с большим гофрированным белым воротником, напоминающим костюмы Марии Стюарт.
– Садитесь, – сказала она с придыханьем, – о вас говорили.
«Ну чистый Булгаков!» – подумал он быстро.
Усмешка его явно не понравилась начальнице. Два розовых пятна зажглись на ее удлиненных щеках.
– Я разве смешное вам что-то сказала? – спросила она.
– Нет, это я мыслям своим.
Напудренная дама нервно протянула руку через весь стол.
– Давайте ваш текст.
– Мой текст?
– А у вас и еще что-то есть?
Голос ее стал металлическим.
– Да нет, ничего больше нет.
– Я вас не задерживаю, – сказала она.
Бородин пожал плечами и пошел к двери.
– А вас не учили прощаться, когда вы уходите?
Он удивленно оглянулся. Начальница стояла, выпрямившись, с раздутыми ноздрями, и ослепшими от ярости темными глазами смотрела на него.
– Прощайте, – сказал Бородин.
Дверь захлопнулась. Приятель ждал его внизу, на улице.
– Ну что?
– Не возьмет. – Бородин усмехнулся. – И как вы все это выносите?
– Выносим, и все. Кушать надо.
– Ну, это понятно, – сказал Бородин.
В метро он не испытывал ничего, кроме легкого раздражения, к этому нелепому походу, которое вскоре заменилось желанием прочесть свой роман самому. Только чтобы никто не мешал ему, не отрывал.
Вера сидела на качелях и грызла семечки.
– А что ты так быстро вернулся?
– Пойдем, я тебе почитаю роман, – сказал Бородин. – Это важно сейчас.
В лифте он губами снял прилипшую к ее верхней губе крохотную черную семечку. Она моментально закрыла глаза.
– Терпи, – прошептал Бородин, – сперва будем читать.
– Терплю, – прошептала она.
Пока Бородин искал ключи, а она мешала ему, щекотала его шею теплым носом и быстро целовала ухо, за дверью квартиры напротив слышалось какое-то движенье, как будто от двери отодвигали тяжелый предмет, и два резких голоса – женский с мужским – грубили друг другу. Бородин наконец отыскал ключи, Вера не успела отодвинуться от него, и в эту минуту открылась соседская дверь. Сосед Погребной стоял на пороге, опираясь на костыли, стопа правой ноги его, закованной в гипс, была неприятного мертвого цвета. А рядом, лохматая, в пестром халате, стояла жена, Погребная Евгения, которая, судя по ее раздосадованному лицу, проиграла сражение в коридоре и не сумела помешать своему мужу, Погребному Николаю Осиповичу, явиться сейчас перед этою парочкой, вконец потерявшей остатки стыда.
– Вы ногу сломали? – спросил Бородин. – А когда вы успели? Я только вчера вас здесь видел.
– Успел, – ответил ему Погребной. – Возвращался домой. Темно, свет они экономят, мерзавцы. Арбузная корка. Упал, и того… Но не перелом это, к счастью, а трещина.
– Ну, ладно, – небрежно сказал Бородин, – со всеми бывает.
Ответ его вызвал бешенство у инвалида и, нервный, как все инвалиды, он вспыхнул, себя не сдержал:
– А сколько гражданочке лет? – костылем он ткнул в серебристую юбочку Веры. – Мы тут вот поспорили как-то с женой… Она говорит, что тринадцать, а я два года накинул. И кто из нас прав?
У Бородина захватило дыханье. Ему ведь казалось: осталось немного! И – спасены! А вышло иначе: стоит сама смерть в очках на веревочке, в рваной рубашке, с ногой костяной, с серой пеной в углу дрожащего рта, и глядит на него своим немигающим взглядом, не дышит…
– Так кто из нас прав? – повторил Погребной.
Он вспомнил, как мать называла его «мальчишка-трусишка», и он с ней не спорил. Трусишка – и ладно. Таким уродился. Когда, еще в самом начале весны, они целовались во тьме подворотни, и там их застукали эти старухи, и он ощутил, как душа ушла в пятки, тогда он сказал себе: «Не приближайся!» – и слово сдержал, но потом, когда Вера пришла вдруг сама, с серым взглядом русалки, худая как щепка, и он одурел, не смог ее выгнать, а смог только сжать в объятьях и бросить ее на кровать, где вдруг оказалось, что эта русалка – уже и не «девочка», страх отступил.
– Пойдем, Николаша, пойдем! – сказала жена Погребного.
Она улыбнулась и всем показала свои желтоватые рыхлые десны. Его затошнило от них. Эти десны напомнили ряженку. В коридоре Вера обняла его. Она обняла его грустно, спокойно, похоже на то, как его обнимала когда-то жена, когда он волновался.
– Не бойся, – шепнула она.
– Нет, я не боюсь, – сказал он. – А вернее, не слишком боюсь. Но ты вот представь себе, что человека сажают в тюрьму. По ошибке сажают. И он сидит в камере вместе с убийцами. И каждую ночь ему снятся кошмары. Потом выясняют, что это ошибка, и он возвращается. Дети, семья. Но он ведь – другой человек. Или как?
– Не знаю, – произнесла она. – Я не знаю.
– Мне кажется, что раз все это случилось, его уже и наказали. Он разве забудет об этом? И разве к нему не вернутся все эти кошмары?