Соблазнитель — страница 30 из 34

он искушал тебя, он. Простой русский бес, весьма мелкий к тому же, в засаленной кепочке, а не в берете, в протертых перчатках и клетчатом шарфе.

Именно так все и произошло с профессором Аксаковым. И если бы Валерия Петровна Курочкина не удивила его своим отказом, а сразу взялась помогать, да с охотой, с которой бралась за свои безобразия, то ангел, хранитель души его грешной, не стал бы бороться с ведьмачкой в то утро, когда просвещенный Иван Ипполитович отправился с целью убийства в деревню.

Постойте! О чем это я? Он сейчас летит в облаках, высоко-высоко, его ждет симпозиум, жгучие люди, готовые кто на костер, кто на плаху за правое дело бессильной науки, а он отвернулся и смотрит в окошко, и даже сосед его, крепкий старик, не видит лица его и выраженья его словно изголодавшихся глаз.

Профессора Аксакова жег стыд. И так сильно жег, что, усаживаясь в кресло и привычно улыбаясь окружающим, особенно стюардессе с голубоватыми, как у Мальвины, волосами, он поймал себя на мысли, что хорошо было бы грохнуться всему этому самолету, тогда бы и кончились разом все муки. Однако он тут же ужаснулся тому, что сверкнуло в голове, и, сжавшись внутри, как пружина, прикрыл ноги пледом, поскольку какой-то сквозняк шел из пола. Перед глазами Ивана Ипполитовича постоянно возникало одно и то же: он отстраняет Лину Борисовну, подходит к дивану, на котором, отвернувшись лицом к стене, лежит плотно завернувшаяся в простыню девочка, и только маленькие грязные ноги ее с красными ноготками упираются в валик, а рядом, на полу, сидит Лариса, которая поднимает лицо, и профессор Аксаков видит, что это и не ее лицо, а чье-то похожее, старше намного, – лет, может, на двадцать, – и боль в этом милом лице, боль такая, что он тут же сел с нею рядом на пыльный, в зеленых разводах и птицах, ковер.

– Ваня, – сказала Лара Поспелова. – Ванечка.

Соленый ком набух в горле профессора и надавил на нёбо.

– Смотри, – прошептала она. – Что наделала…

Она высвободила из простыни худую руку Веры, которая даже не пошевелилась. Профессор Аксаков увидел несколько свежих порезов на запястье.

– Кровь шла, – сказала Лариса. – Мы остановили.

Иван Ипполитович зашмыгал носом.

– Дай я погляжу, – он всмотрелся в неглубокие затянувшиеся ранки, – она только кожу порезала. Это пустяк.

– Какой же пустяк?

Лариса Генриховна тяжело поднялась с пола, поцеловала запястье своей дочки и снова осторожно накрыла ее руку простыней. Вера глубоко и ровно дышала.

– Заснула, – сказал Иван Ипполитович. – Ей сон сейчас важен.

– Пойдем, Ваня, – попросила Лариса Генриховна. – Боюсь, разбужу.

Они вышли на кухню, из которой сейчас же, как тень, с жалким серым пучком на затылке, выскользнула Лина Борисовна. Лара обеими руками обхватила Ивана Ипполитовича и с яростной силой вся вжалась в него, как будто бы он мог служить ей защитой, укрыть ее от урагана и ливня. Ее колотило, и кожа Аксакова вбирала в себя эту дрожь, а дыханья их будто ловили друг друга и вместе рождали глубокий раздвоенный звук.

Двадцать два года он тосковал по ее телу. Двадцать два года назад они попрощались на дачном перроне, а на следующий день ее заметил Переслени, затащил в кусты на Воробьевых горах и сделал своею законной женой. Тело Аксакова тут же вспомнило запах ее волос, горячую впадину между ключицами, оно наслаждалось и торжествовало так, как торжествует охотник, загнавший в капкан или сети желанного зверя. Но странно: душа его не разделяла восторженной жадности плоти, стыдилась. Сквозь тонкую ткань профессор Аксаков ощущал слегка царапающие соски и круглый упругий живот бедной Лары, которая, видимо, даже не думала о том, что прижалась к нему в своем легком, на голое тело надетом халате, и вскоре профессору стало неловко, что он в это время посмел ТАК использовать ее беззащитность.

Они продолжали стоять, слегка раскачиваясь под силой незатихающего рыдания, как будто два дерева соединились под силою ветра, и чем теснее она прижималась к нему, чем крепче они обнимали друг друга, тем острее разливалась по всему существу Ивана Ипполитовича и жалость, и страх за нее, как будто он был виноват перед нею. Он не произнес ни слова не только потому, что всякие слова были напрасны, но и потому, что любое, самое любящее слово разрушило бы единство, в котором им было обоим тепло и свободно.

Он просто любил ее, а эта ревность, горчайшая, темная, с кровью и слизью, куда-то пропала. Он освободился.

Они не услышали звонка в дверь и оторвались друг от друга только тогда, когда Переслени закашлял на кухне.

– Ну вот, я приехал, – сказал Переслени.

Иван Ипполитович оглянулся и словно бы даже его не узнал. Ничего плохого не было в этом невысоком, широкоплечем человеке с ясными и встревоженными глазами и небольшой бородкой, в которой сквозила слегка седина. У этого человека было такое же право любить Ларису, как и у профессора Аксакова, а то, что Лариса его предпочла, на то была воля их общей судьбы.

Встретившись глазами с вошедшим, Иван Ипполитович живо представил себе, как совсем недавно он вынашивал планы умертвить его, потому что существование ничем не провинившегося перед ним Марка Переслени казалось ему несовместимым с его собственным существованием.


Итак, он летел в облаках, облака его укрывали собою, своею слегка равнодушной, но светлой основой, они поглощали и стыд, и грехи, и мысли дурные, и грязные речи забившихся в эту железную птичку, такую неловкую и своевольную, на крылышке, еле заметном, которой синело «Swiss Air».

Полет был недолгим. От жизни до смерти еще меньше времени, если подумать.

Глава III

Ночью с двадцатого на двадцать первое августа Бородин не мог спать. Мысли его были, как ни странно, далеки не только от Веры, но даже от дочки, с которой он должен был свидеться утром. Заснул он на самое короткое время еще вечером и во сне увидел себя стариком. Старик был коричнево-смуглым и голым, стоял в очень теплой реке, наклонившись и словно пытаясь в ней что-то поймать. На берегу его ждала женщина, еле различимая в темноте. Сначала он сразу подумал: «Елена!» Но понял, что это была не она. У старика сильно болели ноги, теплая вода помогала ему, но женщина торопилась и объясняла, что не может больше ждать и он должен выйти скорее на берег. Тогда Бородин догадался во сне, что женщина эта и есть его смерть. Коричнево-смуглый и голый старик, которым он стал, опустился на корточки и медленно, тихо пополз к ней по дну, довольный, что долго ползти не придется и сил ему хватит.

От страха Бородин проснулся. На поверхности сознания дрожало изображение ползущего навстречу смерти старика, но реальность уже проступала из-под корки кошмара, как из-подо льда, разогретого солнцем, синеет вода. Он понял, что это был сон, вытер пот.

А ночь между тем навалилась на город. Погасли последние огни, и вдруг по всему небу побежали зарницы, эти фальшивые предвестники грозы, которая где-то идет, далеко, и где-то, за сто километров отсюда, грохочет и гром, рассыпаются молнии, а люди укрылись в дома и притихли. Зарницы, изо всех сил освещающие августовское небо своим жутковатым белесым огнем, показались Бородину отражением тех мыслей, которые так напугали его. Никогда прежде он не думал о смерти, потому что ему едва исполнилось тридцать лет и он не собирался умирать.

Андрей Андреич встал, плотно прижал руки к туловищу и, закрыв глаза, напрягшись и сильно побледнев от этого, сделал глубокий вдох, а после, сжав челюсть и словно слегка улыбаясь при этом, начал медленно и осторожно выталкивать воздух, до отказа забивший легкие. Спокойные до безучастности йоги так дышат всегда, оттого им не страшно. Круглое материнское зеркало отразило голого человека с нелепой гримасою рта и ноздрями, раздутыми, словно от сильного гнева.

Он плюнул на йогов и сел на кровать.

«А я написал ведь о смерти в романе! И, кажется, я хорошо написал. Особенно то, как он похолодел. Сначала холодным стал лоб, потом руки. Тепло уходило не сразу и медлило. Потом вдруг ушло за секунду».

Он вспомнил, что кто-то ему рассказал, как это бывает, и он очень ловко и очень уместно все вставил в роман.

«А может, и там пустота? – Голое тело Бородина покрылось холодным потом. – Я просто подслушивал, подсматривал за людьми, запоминал, потом изобрел прием, перепутал времена, наплевал на географию, на хронологию, на все наплевал и писал с такой легкостью только потому, что все эти три месяца она лежала на моей кровати и мы спали с ней. И сил было столько, что некуда было девать… А если всю эту любовь я просто придумал себе, то я и писать не смогу… Я думал, что кровью пишу, а писал, наверное, спермой».

И он засмеялся тем смехом, которого часто боялись Елена и теща. Смех этот всегда был внезапным и громким, всегда беспричинным и вдруг обрывался, как будто кончался в груди кислород.

В десять часов утра позвонила секретарша из журнала, в котором роман Бородина ждал своего приговора.

– Вас просят заехать сейчас, – испуганно сказала секретарша. – И лично.

– Так что? Не берет? – спросил он.

– Откуда я знаю? Нам разве докладывают?

Минут сорок он прождал в приемной главного редактора. Секретарша испуганно тюкала на компьютере и старалась сделать вид, что Бородина не замечает. Потом зазвонил телефон, и секретарша сказала:

– Сейчас. Я уже запускаю.

Бородин понял, что речь идет о нем, и усмехнулся: «Как в космос лечу: «запускают»!

В просторном кабинете начальницы пахло хорошими духами. Сама она стояла у окна спиной к Бородину во всем тускло-черном, и только ботинки спортивного вида блестели своей позолотой.

«Подагра, – подумал он мрачно. – Ей лет-то немало…»

– Садитесь, прошу вас, – сказала начальница мягко, но так, что ему захотелось уйти.

Он сел. Она обернулась. Лицо ее, скорее всего, очень миловидное в молодости, с маленьким лисьим подбородком и немного удлиненным носом, было без очков, и поэтому Бородин увидел, как прыгают под накрашенными ресницами ее расширенные яростью зрачки.