– У меня абсолютная память. Я могу любую книгу запомнить от корки до корки, прочитав лишь единожды. И потом немалые усилия приходится прилагать, чтобы забыть ее. Случается и такое, что забыть невозможно…
Он вновь обратился к чтению, а Мария стояла, будто окаменевшая, ощущая лишь боль от этого мимоходом брошенного намека.
– Ну, вот и все, – проговорил наконец Корф, разнимая стекла. – Теперь я вставлю на место акварели, а вы уходите побыстрее. И постарайтесь появиться в зале незаметно, не привлекая к себе внимания. Затеряйтесь в толпе.
– Ну да, я постараюсь не сорвать с петель дверь или не уронить ненароком клавикорды, – огрызнулась Мария.
Корф, насупившись, склонился над акварелями.
Ох, ну почему, почему они должны разговаривать друг с другом в таком тоне?! Мария едва сдержала слезы.
Она сложила аккуратной стопочкой «чистые» листы, только сейчас сообразив, почему они были так немилосердно согнуты, – чтобы поместились в ридикюле. Затем поставила на место подсвечники и сунула ридикюль под подушку кресла.
– Идите же! – прошептал Корф, вешая акварели.
– Рада бы, да не могу, – усмехнулась Мария. – Мне предстоит закрыть за вами окно. Вам вряд ли удастся задвинуть изнутри задвижки, когда будете сидеть на дереве.
– О, черт! – Корф хлопнул себя ладонью по лбу.
«Жаль, что не кулаком, – мысленно усмехнулась Мария. – Глядишь, немного поотшибло бы твою абсолютную память!»
Тут она еще кое-что вспомнила и, подбежав к камину, сунула в уголья тот самый клочок с подписью Мунника. Исчезнувший было текст медленно проявился вновь.
– Что это вы делаете? – раздался голос Корфа, и Мария, оглянувшись, наконец-то нашла на его лице то самое выражение полнейшего недоумения, которое уж отчаялась увидать. Чувствуя себя за многое вознагражденной, она лишь презрительно передернула плечами, не удостоив барона ответом: хороши будут они оба, если баронесса, воротясь, найдет обрывок брошенного в огонь письма лежащим на столе!
– Ах, да! – снова хлопнул себя по лбу Корф, и Мария не удержалась от злорадного смешка.
На том они и расстались. Как два врага, временно заключившие перемирие, однако ни на миг не забывавшие, что находятся в состоянии войны.
Когда Мария подошла к двери, ведущей в гостиную, она с изумлением услыхала, что часы бьют восемь раз. Неужто всего двадцать минут назад она покинула гостиную? Господи, кажется, год, ну, месяц сомнений, мучений, терзаний миновал! И слава богу, что время имеет свойство растягиваться и сжиматься: есть надежда, что никто не заметит ее отсутствия…
Не тут-то было! Первым, кого увидела Мария, проскользнув в гостиную, был Сильвестр. Он только что усадил свою ослепительную сестру в золоченые кресла и намеревался присесть возле нее на столь же роскошный стул, как вдруг бросил нечаянный взор на дверь – и увидел Марию. Лицо его вспыхнуло полымем, он покачнулся – и плюхнулся мимо стула, который с грохотом рухнул рядом. Истошно залаяли три болонские собачки, доселе мирным пушистым клубком спавшие в уголке, а Сильвестр, сидя в нелепой позе на полу, все не сводил зачарованного взора с Марии, словно она была змеей, а он – загипнотизированной лягушкой. Всполошенная публика невольно проследила за направлением его страстного взгляда, и всяк увидел Марию, которая замерла на пороге, вцепившись в ручку двери, так что теперь только полнейший идиот не сообразил бы, что одна из гостий куда-то выходила… куда? И зачем?
Мария готова была убить Сильвестра – или сама сквозь землю провалиться, однако в сей момент затянутая в черное испанка у рояля пронзительно закричала о любви Орфея и Эвридики (опера Глюка была необычайно популярна в те времена!) – и любопытство общества несколько погасло.
Мария пробежала через залу и покорно села на тот самый злополучный стул, который придвинул ей Сильвестр, подскочивший с полу с проворством ваньки-встаньки. Окинула взором гостиную, намеренно и мстительно не ответив на обеспокоенный, вопросительный взгляд Симолина.
Ничего, пусть подождет, помучается неизвестностью! Это ничто в сравнении с теми мучениями, которые пришлось испытать ей в присутствии Корфа. Главное, посол ведь обещал!..
Обойдя взором Симолина, как пустое место, Мария продолжала оглядывать присутствующих. О счастье! Этты Палм нет! Она опять куда-то исчезла. Даст бог, уход и приход русской гостьи останется незамеченным.
Мария перевела дыхание. От сердца немножко отлегло, в голове прояснилось, и она с жалостью вспомнила, как Корф только что висел, цепляясь за подоконник, готовясь прыгнуть в сад с высоты второго этажа. «Осторожнее, ваше плечо!» – хотелось воскликнуть Марии, да, благодарение господу, хватило ума промолчать.
– Она появилась всего на минуту и почти тотчас опять ушла, так что успокойтесь, – сухая, смуглая рука Гизеллы д’Армонти стиснула запястье Марии. – И, ради всего святого, успокойте моего брата! У него такой вид, будто он собрался покончить с собой! Взгляните только…
Мария оглянулась.
Да, Сильвестр и впрямь выглядел плачевно: на бледном, вовсе белом лице глаза казались черными безднами, наполненными тоской и мукой.
– Он любит вас до беспамятства! – горячо прошептала Гизелла. – Я никогда его таким не видела, это же просто безумие, безумие!
– Вы так любите брата? – шепотом спросила Мария; она взглянула на мадьярку, и ее поразила страстная, прямо-таки фанатичная нежность, горевшая в прекрасных глазах графини д’Армонти.
– Люблю?! Мало сказать! Мы с ним родились в один день, с разницей в полчаса, хоть и неполные близнецы. Я ему жизнью обязана: еще в детстве он спас меня, когда я тонула в озере. И я за него жизнь отдам, пойду за него на преступление… – Голос Гизеллы оборвался коротким, сухим рыданием, и минуло какое-то мгновение, прежде чем она снова смогла заговорить.
– Будьте же милосердны, Мария! – взмолилась она. – Подарите ему хоть одну улыбку!
Ее острые ногти вонзились в руку Марии, и, повинуясь не столько милосердию, сколько желанию избавиться от боли, баронесса вновь повернулась к Сильвестру и с усилием растянула губы, изображая улыбку.
Лицо маркиза задрожало, и Мария испугалась, что темпераментный венгерец сейчас зальется слезами. Однако ничего страшного не произошло: он лишь улыбнулся в ответ, кивнул – и, резко повернувшись, вышел из залы.
Только теперь Мария смогла вздохнуть спокойно и, откинувшись на спинку, приготовилась наслаждаться музыкой, да не тут-то было. Взяв последнюю, неимоверно высокую ноту, испанская певица умолкла и принялась раскланиваться под вежливые аплодисменты слушателей.
Вечер, оказывается, закончился. Гости стали разъезжаться.
23. Au secret![102]
В конце 1786 года заговорили о государственном перевороте. Два неурожайных года разорили Францию; на народ обрушились новые налоги. В Париже дворянство с изумлением узнало, что в некоторых местностях крестьянам случается отведать мяса лишь три-четыре раза в год, а питаются они в основном хлебом, размоченным в подсоленной воде, да и того не вдосталь. В этой связи «очаровательная наивность» Марии-Антуанетты, посоветовавшей своему народу есть бриоши, то есть булочки, если не хватает хлеба, показалась уже не столь очаровательной.
Впервые королеве, жизнь которой прежде катилась по сверкающему кругу – Версаль, Трианон, Фонтенбло, Марли, Сен-Клу, Рамбулье, Лувр, Версаль и т. д., – сделалось неуютно и как бы даже жутковато. Ей казалось, все ее ненавидят… она была почти права. Ей казалось, все желают ее погибели… она была почти права и в этом, однако никто еще не знал, что те самые именитые дворяне, которые так старательно роют королеве яму, рано или поздно сами в нее попадут.
Но до этого еще оставалось время, и хотя первые зарницы будущей грозы уже вспыхивали на горизонте (по стране прокатилась волна «хлебных бунтов», когда голодные люди громили лавки, останавливали и грабили баржи с зерном и мукой), воздух по-прежнему оставался чист и мягок, а солнышко сияло, как в добрые старые времена. Впрочем, кое-что изменилось, однако никто не желал видеть изменений. Их и не видели.
Вот и в жизни Марии не изменилось ничего… кроме ее внутреннего состояния. Она вдруг ощутила в себе какой-то надлом – и никак не могла исцелить свою душевную рану. Она была женщина, она была дитя своего времени, она была воспитана в убеждении, что единственное предназначение женщины – быть верной служанкою супруга, а ежели супруг отвергает ее – следовало покорно сносить немилость судьбы. Впрочем, к чему лукавить: ее легкомысленный век предлагал некое единственное средство, способное скрасить жизнь с нелюбимым (или нелюбящим) мужем: чувственное увлечение, легкомысленное кокетство.
Сильвестр не был ею любим. Теперь ее вела к нему в постель какая-то особенная, на грани извращения, гордость: «Мой муж из-за своей выдуманной чести толкает меня в пучину порока, а вот любовник из страсти ко мне забыл и о чести, и о совести!»
Мария не очень-то интересовалась секретными симолинскими делами, однако хитрющий Иван Матвеевич позаботился довести до ее сведения, что маркиз Шалопаи, у коего была немалая должность во французском министерстве иностранных дел, сделался секретным агентом русского посла и теперь регулярно снабжает Симолина теми тайными, часто меняющимися шифрами, которыми пользовались в своей переписке министр иностранных дел Франции граф Монморен и французский поверенный в делах в России Жене, известный как чрезвычайно ловкий шпион, которого никому еще не удалось схватить за руку. Однако после того, как Симолин через особо доверенных своих курьеров, Литвинова и Константинова, начал пересылать в Россию шифры Монморена, французская дипломатическая переписка свободно прочитывалась в Санкт-Петербурге, и Безбородко удалось несколько раз весьма ощутимо воткнуть палки в колеса Жене, который терялся в догадках относительно такой сверхпроницательности русского министра. Во всем этом была, как выяснилось, немалая заслуга Марии…