Смешил? Насколько нужно дистанцироваться от происходящего, чтобы такая реакция была оправданной? Драматические события последующих лет волновали и других неравнодушных наблюдателей. Особенно привлекала носителей этой добродетели гражданская война в Испании. Многие из них сначала хотели только наблюдать, но были втянуты в противоборство; другие, наоборот, приехали, чтобы сражаться, но из-за раскола в рядах республиканцев оказались скорее в роли наблюдателей. Мы еще будем говорить о Джордже Оруэлле. Можно вспомнить Ханну Арендт, явно принадлежащую к кругу тех интеллектуалов, о которых здесь идет речь. Мы уже цитировали этого немецко-американского философа, обсуждая мужество одиноких борцов за истину. Принимать жизнь с ее противоречиями Ханне Арендт, наверное, было несколько труднее.
В 1963 г. Арендт написала книгу «Эйхман в Иерусалиме». Ее тезис о «банальности зла» был, видимо, ложным; она не проводила различия между банальностью личности Адольфа Эйхмана и далеко не банальными злодеяниями, за которые он нес ответственность. (Позже она и сама это поняла, как сообщает Иоахим Фест, ссылаясь на слова Арендт о том, что она «не хотела представить „банальным“ ни массовое уничтожение, ни тем более зло как таковое».) Но скандал, вызванный книгой, объяснялся не этим, а тем, что Арендт написала слишком сухой отчет о процессе, который, по мнению многих, требовал гораздо большей вовлеченности. Арендт, со своей стороны, иронизировала над «армией тех более или менее „свободно парящих“ интеллектуалов, для которых фактические обстоятельства — лишь повод для абстрактных построений». Сама она намеревалась написать, за исключением эпилога, «простой отчет». На процессе Эйхмана она была только наблюдательницей, несмотря на глубоко неравнодушное отношение к обсуждаемым проблемам.
Но что в таких условиях означает неравнодушие? Прежде всего — внутреннее сопереживание предмету наблюдения. Нам еще встретятся интеллектуалы, воспаряющие над действительностью так высоко, что предмет, о котором они рассказывают, становится им чужд и безразличен. Это внимательные наблюдатели, но, взирая на мир с мраморных утесов[121], они избегают любой вовлеченности или растворяют ее в чисто эстетических суждениях. Неравнодушное наблюдение, напротив, опирается на внутреннее участие, которое по интенсивности не слабее участия прямого. Не случайно Ханна Арендт решила быть репортером на процессе Эйхмана, а Раймон Арон и Голо Манн отправились туда, где сжигали книги.
Но эта простая вовлеченность — еще не все. Неравнодушное наблюдение предполагает высокую ответственность перед истиной. В этом его отличие от обычной ангажированной литературы, желающей убеждать, проповедовать. В этом его отличие и от безоглядного действия, готового, если ситуация позволяет, отбрасывать во имя поставленной цели любые колебания и сомнения. Истина всегда от нас ускользает, однако стремление к ней и вера в ее уникальность определяют поведение не только чистых наблюдателей — например, ученых, — но и наблюдателей неравнодушных. Ни модные поветрия, ни собственные интересы не вынуждают их отклониться от истины. Можно сказать, что за этот принцип умер Раймон Арон. Он защищал в суде Бертрана де Жувенеля, обвиненного одним еврейским автором в профашистских симпатиях[122]. Садясь в машину, которая должна была везти его из суда в редакцию L’Express, Арон успел заметить: Je crois avoir dit l’essentiel («По-моему, главное я сказал»). Это были его последние слова.
По убеждению неравнодушных наблюдателей, истина неотделима от свободы. Арон, назвав себя таким наблюдателем, заканчивает суждением об объективности: «Чем объективнее мы хотим быть, тем более необходимо знать, с какой точки зрения, с какой позиции мы высказываемся и смотрим на мир». Всем публичным интеллектуалам особого типа, о котором мы говорим, наряду с неравнодушием к истине было свойственно и неравнодушие к свободе — в том простейшем смысле, в каком следует понимать это слово.
Сколько бы мы ни объясняли понятие неравнодушного наблюдения, оно остается парадоксом, противоречием в себе. Неудивительно, что интеллектуалы, посвятившие себя этому занятию, то и дело оказываются между двух стульев. Ученые, с которыми они нередко трудятся в одних учреждениях, большей частью в университетах, считают их политиками, политики же, напротив, ставят им в вину чрезмерную «академичность». Те и другие склонны называть таких интеллектуалов журналистами, и это часто соответствует действительности. Что ж, неравнодушное наблюдение действительно нуждается в публичном интеллектуале, который живет печатным словом, распространяемым среди других людей. В современном обществе существуют организации, созданные специально для неравнодушного наблюдения, так называемые think tanks[123]. Там наблюдатели сидят на стульях, а не между ними. Они препарируют научную информацию, поступающую из университетов и исследовательских институтов, так, чтобы ее могли использовать политики, предприниматели — вообще все, кому нужно принимать решения. Это не что иное, как бюрократизированная версия личной позиции наблюдателя, которую мы анализируем. У Поппера и Берлина не было ни времени для политического консультирования, ни интереса к нему; даже для Арона, который (как и Ханна Арендт) его не всегда чуждался, высшим благом оставалась независимость. Всем этим ученым были присущи самоконтроль, дисциплина — фактически та же рассудительность в определении своего «интеллектуального маршрута».
10. Мудрость носителей страстного разума
Мудрость, четвертая кардинальная добродетель, может пониматься по-разному, и не все согласны с утверждением, что она означает в первую очередь правильное использование разума. В этике свободы, однако, мудрость получает именно этот смысл. По-разному может пониматься и разум. Даже в понимании просветителей и тех, на кого они повлияли, разум мог быть чем угодно — от божества, которому поклонялись якобинцы, до источника осмотрительного поведения в повседневной жизни. То понимание разума, которому следуем мы, лучше всего выразил Карл Поппер.
В предпоследней главе своего главного труда «Открытое общество и его враги» Поппер критикует явление, которое он называет «восстанием против разума». Как мы помним, эта книга была его «вкладом в военные усилия», под которым он понимал сопротивление натиску откровенного иррационализма, принявшего в те годы форму фашизма и национал-социализма, с одной стороны, и марксистского коммунизма, с другой. «Теснимому справа и слева рационалистическому подходу нелегко выстоять <…> Поэтому конфликт между рационализмом и иррационализмом оказывается наиболее важным интеллектуальным и даже, возможно, моральным предметом дискуссии в наши дни»[124].
Историческим контекстом объясняется не только содержание, но и прямолинейная, иногда жесткая манера аргументации Поппера. Он обстоятельно и с известной желчностью анализирует иррациональный рационализм Гегеля. «Государство как действительность субстанциальной воли, которой оно обладает в возведенном в свою всеобщность особенном самосознании, есть в себе и для себя разумное»[125]. Поппер усматривает плохо прикрытую связь между подобными безапелляционными декларациями, возвещаемыми «оракульским тоном», и идеями, на которые опираются современные тоталитарные режимы. Он не прослеживает детально историю философского осмысления понятия разума, не упоминает даже знаменитые критические сочинения своего любимца Иммануила Канта, где рассматриваются «чистый разум» и «практический разум». Путь через теоретико-философские дебри Поппер прокладывает особым способом, который помогает лучше понять обсуждаемую нами четвертую кардинальную добродетель.
Рационализм, пишет Поппер, — это «подход, который стремится разрешить как можно больше проблем, обращаясь скорее к разуму, то есть к отчетливому мышлению и опыту»[126]. Таким образом, Поппер — рационалист в узком смысле слова; основными слагаемыми разумного поведения он считает опыт и эксперимент. Весь спектр научных методов рационален и разумен. Еще важнее то, что в его понимании разум не представляет собой одно из человеческих качеств. Мы не обладаем разумом в том смысле, в каком обладаем телесными органами или интеллектуальными способностями. Разум — это скорее «расположенность выслушивать критические замечания и учиться на опыте». «Как и язык, разум есть продукт социальной жизни».
Это важный момент рассуждений Поппера, означающий, что в распределении разума среди людей нет заведомой неравномерности. Интеллект люди могут иметь более или менее сильный, но расположенностью к разумному поведению обладают, вообще говоря, все. Она не так далека от того, что в англосаксонской философии и в обиходном языке называется здравым смыслом, common sense. Поэтому можно говорить о «рациональном единстве человечества». Отсюда, согласно Попперу, следует вывод: «авторитаризм и рационализм непримиримы, поскольку основу рациональной деятельности составляет процесс аргументации, предполагающий взаимную критику, а также искусство прислушиваться к критике».
Вроде бы все гладко. Но Поппер тут же ставит вопрос: почему этот род рационализма нужно предпочитать любым формам иррационализма? Он не оставляет сомнения (если таковое в принципе может возникнуть) в том, что сам стоит «всецело на стороне рационализма». Но вынужден честно признать, что для его предпочтения не существует никакого неопровержимого рационального основания. Убежденность, отличающая рационалистов, в конечном счете иррациональна: ее можно назвать «верой в разум». В нашей воле избрать подобную «критическую форму рационализма, которая искренне признается, что ее источником является иррациональное решение», — это наш выбор, наше «моральное решение»