Три носителя кардинальных добродетелей, которых мы до сих пор приводили в пример, были далеко не простыми людьми. У всех троих были адепты (правда, при отсутствии учеников), но были и антагонисты: они, может быть, не хватались за кочергу при виде наших героев, однако отзывались о них без особого восторга. Поппер, сам не склонный миндальничать с теми, кого критиковал, вскоре после появления своей книги был вынужден проглотить ехидную формулу, пущенную в оборот его (прежними) сторонниками: «Открытое общество с точки зрения одного из его врагов». Как всегда, в нападках были смешаны объективное и личное. Исайю Берлина с его концепцией «негативной свободы» левые (Чарльз Тейлор) объявили социально безответственным, более того — подголоском истеблишмента. Правые (Роджер Скрутон), со своей стороны, критиковали Берлина за то, что он не сумел защитить либеральные принципы от врагов свободы из левого лагеря и в целом показал себя очень поверхностным мыслителем. Точно так же подвергался атакам слева и справа Раймон Арон — но больше всего ему вменяли в вину то, что он «слишком бесстрастен», что он «рафинированный оппортунист, квелая рыбина».
Все трое сносили критику терпеливо; они действительно обладали мужеством одиноких борцов за истину. К этому типу интеллектуалов принадлежали, впрочем, не они одни; в дальнейшем нам встретятся и другие. Кроме того, эти поборники истины следовали древней традиции, насчитывавшей по меньшей мере пять веков. Из тени может наконец выйти таинственный посторонний, чье скрытое присутствие ощущалось уже на первых страницах этой книги, — Эразм Роттердамский. Эразм — предвестник этики свободы. Был ли он ее идеальным олицетворением? Его жизнь и деятельность как бы резюмируют наши соображения, изложенные выше. На примере Эразма мы видим сильные и слабые стороны людей, невосприимчивых к соблазнам эпохи, особенно же — к соблазнам несвободы[141].
Эразм был классическим публичным интеллектуалом. Он родился в 1469 г. (по другим данным, в 1467) в Роттердаме от связи известного священника и дочери врача, а следовательно, был во всех смыслах незаконным ребенком, лишенным нормальных привязанностей к семье, родине и жизненному окружению. Как пишет его биограф Йохан Хёйзинга, даже в отношении местного — голландского — языка Эразм рано почувствовал «отчужденность». «У Эразма, который по-латыни мог изъясняться так же хорошо, а то и лучше, чем на своем родном языке, не было ощущения, что чувствовать себя дома и выразить себя можно в конечном счете лишь среди соотечественников»[142]. Так или иначе, ему с детских лет были в равной мере знакомы и привилегии, и опыт неустойчивого существования маргинала. Монахи воспитали Эразма и придали огранку его таланту, сделавшему «бродячего студента» знаменитостью. В 1492 г. он был рукоположен в сан священника, однако сумел ускользнуть от дисциплины своего ордена (августинцев), ведя жизнь неутомимого мыслителя, критика, полемиста и, во все большей степени, советника влиятельных деятелей церкви и государства.
Был ли Эразм отцом Реформации? Поговорка гласит, что «Эразм снес яйцо, а Лютер высидел», — однако сам зачинатель не хотел иметь ничего общего с тем, что в результате получилось. Последствия этого отречения, как мы увидим, можно назвать трагическими. Вплоть до своей смерти (1536) Эразм беспорядочно скитался по странам Европы, жил в Париже, Лёвене и Базеле, какое-то время провел в Италии и много лет в Англии, хотя никогда не удалялся на чрезмерное расстояние от своих любимых издателей — Альда, Фробена[143] и других. Многочисленные трактаты и памфлеты, переводы и комментарии, антологии и диалоги Эразма, не говоря уже о практически бесконечном потоке писем (как правило, предназначенных для публикации), сделали его самым популярным автором раннего периода книгопечатания. Более высокими тиражами печаталась только Библия, изданию которой Эразм посвятил значительную часть своей эрудиции.
Эти сведения дают лишь самое общее представление о человеке, чьи взгляды при жизни яростно оспаривались, но слава пережила века. Благодаря рисункам и портретам Альбрехта Дюрера и Ганса Гольбейна Младшего облик Эразма стал привычным символом эпохи модерна, о наступлении которой возвестили его сочинения. Силуэтное изображение головы Эразма, вытканное золотым шелком, в наши дни украшает сувенирные галстуки, вручаемые приглашенным лекторам администрацией Университета Эразма в Роттердаме. Сотней километров южнее, в Брюсселе, именем Эразма назвали европейскую систему студенческого обмена (программа Erasmus), а также профессорские позиции (кафедры Erasmus), созданные в университетах посткоммунистических стран.
Мы, однако, пишем не биографию Эразма и даже не биографию образцового публичного интеллектуала. Предмет нашего исследования — добродетели свободы, дающие иммунитет к соблазнам несвободы. Поэтому сразу заметим, что испытания, которым подвергались интеллектуалы в бурные времена Реформации, принципиально отличались от тех, что знакомы нам по XX веку. Речь о свободе и несвободе тогда, в сущности, не шла, во всяком случае — напрямую (хотя и Эразм, и Лютер использовали эти понятия). Речь шла скорее о практически неизбежном выборе той или другой стороны в обострявшемся экзистенциальном противостоянии. По мере того как критика церкви вела к расколу, публичные интеллектуалы должны были принимать решение. Начало этой критике положил в свойственной ему иронической манере сам Эразм. Неудивительно, что мятежные или, может быть, попросту более последовательные умы вроде Мартина Лютера рассчитывали найти в нем верного старшего друга, хотя на деле Эразм испытывал дружеские чувства не к бунтарям, а к Томасу Мору[144], мужественному защитнику институций. Решая эту дилемму, Эразм словом и делом — а также молчанием и бездействием — защищал добродетели, о которых мы говорим, со всеми их преимуществами и недостатками.
Эти слова звучат загадочно: стоит пояснить их на примерах. Томас Мор был интеллектуалом «по совместительству». Хотя Мор написал «Утопию», его, вопреки мнению Каутского, нельзя считать «первым из великих коммунистических утопистов»[145]; он, напротив, был правоведом, государственным деятелем и защитником институций. Завершая восхваление гипотетического равенства, изображенного в «Утопии», он не оставляет у читателя сомнений в том, что сам отдает предпочтение иерархии и порядку. Эразм познакомился с Мором, который был моложе на 10 лет, во время первого посещения Англии в 1499 г. Тот представил гостя будущему королю Генриху VIII, впоследствии сыгравшему в жизни Мора роковую роль. Эразм и Мор часто виделись и вели долгие беседы, расставаясь лишь поздно ночью. Эразм посвятил другу «Похвалу глупости», лучшую из написанных им книг, которая уже своим латинским названием — Moriae Encomium — намекает на его имя.
В этой книге Эразм прячется за Стультицией (Глупостью), отпускающей всевозможные дерзкие сентенции. Скажем, такую:
Христианская вера, по-видимому, сродни некоему виду глупости и с мудростью совершенно несовместна[146].
Мору, хотя он разделял критический взгляд Эразма на застой, царивший в церкви, подобные изречения едва ли нравились. Эразм был вынужден объяснять своим критикам, что сказанное им — «сатира», «шутка» и вообще мнение Стультиции. После чего он стал в большинстве случаев вести себя гораздо осторожнее — настолько, что заслужил комплимент Мора:
Когда тебя вызывают на бой, ты ищешь примирения и сдерживаешь перо, не оставляя, впрочем, истину без защиты. Ты сам укрощаешь противника, почему его гнев и не сбрасывает узду.
Возможно, в миролюбии Эразма кроется причина, по которой он не раз призывал друга к сдержанности во время конфликта с Генрихом VIII. Мор, будучи королевским лорд-канцлером (премьер-министром), защищал старинные институции и отказался присягать королю, отдалившемуся от римской церкви. В результате он был арестован, обвинен, приговорен к смерти и обезглавлен; позже церковь канонизировала его под именем святого Томаса Мора[147].
А что же Эразм? Сохранилась всего одна письменная реплика Эразма, относящаяся к периоду опалы Мора: «Если бы только Мор не ввязывался в это опасное дело и оставил теологические вопросы теологам!»[148] Биографы Эразма комментируют этот факт не без смущения. Хёйзинга спрашивает, не могли ли «от нас ускользнуть» высказывания, свидетельствующие о более чутком отношении Эразма к Мору. Очень по-английски звучит комментарий Питера Акройда[149]: «Возможно, эти слова менее сочувственны, чем требовали обстоятельства, но они показывают, сколь велика на деле была дистанция, разделявшая Мора и его старинного друга-гуманиста».
Прежде всего они показывают, что Эразм прислушивался к тому, что говорил мозг, а не сердце, — и еще раз ставят проблему страсти и разума. Проблему эту, кстати, поставил сам Эразм — точнее, Стультиция. «Юпитер» пожелал сделать унылую жизнь людей более светлой и поэтому «в гораздо большей мере одарил их чувством, нежели разумом: можно сказать, что первое относится ко второму, как унция к грану. Сверх того, он заточил разум в тесном закутке черепа, а все остальное тело обрек волнению страстей. Далее, он подчинил его двум жесточайшим тиранам: во-первых, гневу, засевшему, словно в крепости, в груди человека, в самом сердце, источнике нашей жизни, и, во-вторых, похоти, которая самовластно правит нижней половиной»[150]. Здесь мы как будто слышим предшественника критического рационализма. В одном из своих диалогов Эразм прямо рекомендует полагаться на разум, а не на чувства. «Что постановит страсть, то непродолжительно, мимолетно; что определит разум, в том век не раскаешься»