Соблазны несвободы. Интеллектуалы во времена испытаний — страница 19 из 41

В следующих главах, помещая либеральный образ мыслей на испытательный стенд, мы не стремимся приурочить изложение к историческому ходу событий, хотя и не забываем о том, насколько важен этот фон. Нас интересуют скорее показательные реакции публичных интеллектуалов. В поле нашего зрения попадут прежде всего эразмийцы, а также те, кто мог бы быть эразмийцем, или те, кто был эразмийцем не всегда. Речь пойдет не об «интеллектуальной элите» из «асессорского детсада», выпестованной эсэсовским начальством. И не о таких интеллектуалах, как Эрнст Блох или Георг Лукач, которые не смогли окончательно выйти из заколдованного круга обольщения коммунизмом и в любом случае не были представителями либерального образа мыслей. (Кроме того, оба названных интеллектуала принадлежат к более старшему поколению: они родились в 1885 г.) Нас будут интересовать те, кто хоть в малой мере вкусил от древа либерального познания, даже если сделал это с опозданием или по каким-то причинам отвернулся впоследствии от плодов деятельной свободы.

Первоначально я хотел дать этой части исследования другой заголовок: «О разных способах уступать соблазнам несвободы». Это было бы точной характеристикой некоторых упомянутых нами интеллектуалов, не в последнюю очередь Эрнста Глезера, автора романа «Год рождения: 1902». После войны Манес Шпербер, в ту пору французский чиновник по делам культуры, встретившись с Глезером в Майнце, был вынужден признать, что тот опробовал не один способ. Глезеру было тогда 44 года, он «очень много пил и курил», стараясь взбодрить себя после пережитого на запутанном жизненном пути. Успех раннего романа привел писателя в левый лагерь. Он ездил в Советский Союз и восхвалял эту страну в своих репортажах. Затем, однако, Глезер эмигрировал в Швейцарию. Перед войной он все же вернулся в Германию, «помирился с Третьим рейхом», стал военным репортером и писал пропагандистские газетные статьи. Теперь ему нужно было заручиться поддержкой представителей французских оккупационных властей, включая Шпербера, но прежде всего Мальро, — и он ее получил.

Это краткая и очень невеселая биография публичного интеллектуала, которого не хочется обвинять свыше меры. Говоря о тоталитарных соблазнах, не следует оценивать слишком сурово тех, кто им подвергался. Дело даже не в том, что поведение многих людей, описываемое в дальнейшем, отнюдь не свидетельствует об их личном отказе от добродетелей свободы. Разве можно назвать таким отказом вынужденную эмиграцию и тем более сопротивление режиму — несмотря на угрозу ареста, пыток и смерти? Я всегда сознавал, что легко — может быть, чересчур легко, — находясь в безопасном убежище нормального времени, судить о поведении приспособленцев или внутренних эмигрантов. Да и симпатия молодых интеллектуалов к идеологии, обещавшей, как им казалось, помощь беднякам и обездоленным, заслуживает более пристального рассмотрения, нежели взгляд свысока, особенно если впоследствии — лучше раньше, чем позже — они поняли, в чем заключаются либеральные добродетели.

Стереоскопичность этого исследования объясняется и личными причинами. Мой собственный жизненный опыт слишком многогранен и сложен, чтобы я позволил себе быть манихеем. Добро и зло существуют не только в чистом виде, и даже совершенные эразмийцы не входят в число праведников нашего мира. Может быть, под праведниками лучше понимать всех друзей свободы? Тот, кто, как мы, защищает понятие свободы в строгом смысле слова, способен сочувственно относиться к широкому спектру либерально мыслящих людей — от «либеральных либералов» типа Хайека до «либеральных социалистов» типа Боббио.

Моя мать родилась как раз в 1902 г. В моей памяти до сих пор не стерлись ее рассказы о «брюквенной зиме», пережитой во время Первой мировой войны, о послевоенной инфляции, когда она в считаные минуты тратила свое секретарское жалованье, чтобы не дать ему вконец обесцениться. Еще лучше я запомнил истории о том, как в тревожном 1933 г. в окна нашего дома часто летели камни и как родители гадали, кто их швырял в этот раз: нацисты или коммунисты?

Мой отец, родившийся в 1901 г., политик, социал-демократ, был заметной публичной фигурой в своем родном Гамбурге, но он не был интеллектуалом. Правда, учеба в народной школе для рабочих пробудила в нем любовь к чтению; позже, став молодым журналистом, он ежедневно писал довольно объемные газетные статьи; но его руководящим жизненным принципом было неравнодушие, а не наблюдение. И в молодости он, видимо, отдавал предпочтение справедливости, а не свободе. Только когда свобода оказалась под угрозой, он понял, что без нее грош цена всему остальному. Он участвовал в сопротивлении: при нацистах это означало преследования, в конечном счете — лагерь и тюремное заключение. Он выступал за свободу: при коммунистах, в послевоенной Германии, это также означало преследования; угроза нависла над ним после того, как он отверг принудительное объединение социал-демократической партии с коммунистической[183].

Все это, естественно, не могло пройти для меня бесследно. В 15-летнем возрасте я узнал на собственном опыте, чем грозит ослушникам тоталитаризм[184]. В Берлине, где меня застал май 1945 г., я наблюдал начало холодной войны и понял, что свобода по-прежнему находится под угрозой, а значит — требует деятельной защиты. В то же время мне стало ясно, что деятельной свободе нужно учиться и что в этой учебе, как в любой другой, пробы часто неотделимы от ошибок[185].

14. Простительный грех приспособленчества

В начале 1930-х мир реального советского коммунизма (большевизма) оставался для европейских публичных интеллектуалов, как правило, чем-то очень далеким. Для некоторых он был предметом вдохновляющих фантазий или, в лучшем случае, местом для недолгой ознакомительной поездки, но не требовал каждодневного выбора позиции, не принуждал к самоопределению, изменяющему жизнь. Ситуация принципиально изменилась лишь спустя 15 лет, когда после Второй мировой войны коммунистические режимы завладели половиной Европы и начали угрожать остальной половине. Иначе было с фашизмом: в 1930 г. он стучался в двери. Уже в 1922 г. чернорубашечники Муссолини захватили власть в Италии. В Германии национал-социалисты целеустремленно продвигались по пути к власти, а 30 января 1933 г. прибрали ее к рукам по всей форме. То, что подобное может произойти и в других странах, было очевидной и повсеместной опасностью. Для интеллектуалов это означало, что, находясь за пределами Советского Союза, они могли со всей откровенностью высказываться о коммунизме, а там, где утвердился фашизм, были вынуждены приспосабливаться к новым реалиям. Прежде всего — в Германии и Италии. Тот, кто оставался в этих странах, должен был так или иначе строить отношения с правящим режимом.

По этой причине мы часто затрудняемся определить, были ли те, кто соблазнился фашизмом, его убежденными приверженцами или только оппортунистами. Конечно, с точки зрения либерала, коллаборационизм по убеждению — непростительный грех; но судить о попутчиках, желавших себя обезопасить, а иногда и просто физически уцелеть, более сложно. Это ясно иллюстрирует опыт Норберто Боббио[186]. Почти никто не сомневается, что Боббио не был фашистом. Уже в 23-летнем возрасте он примкнул в Турине к одной из групп движения «Справедливость и свобода»[187]. В 1936 г. она была разгромлена полицией и ее руководителей заключили в тюрьму, но Боббио повезло — его приговорили лишь к домашнему аресту. Неудивительно, что много лет спустя, в 1993 г., итальянские интеллектуалы, включая самого Боббио, испытали шок, когда на свет вышло обнаруженное в архиве письмо, которое туринский философ права давным-давно написал Муссолини.

Письмо датировано 8 июля 1935 г. В это время Боббио, 25-летний университетский преподаватель, подозреваемый в содействии антифашистам, понимал, что его жизненные планы находятся под угрозой. «Ваше превосходительство, — писал он дуче, — я с 1928 года, самого начала моей учебы, состою членом фашистской партии и фашистской университетской группы»; более того, «я вырос в патриотической и фашистской семье». Боббио уверял, что он вел в университете активную фашистскую работу: издавал студенческую газету, а также занимался организацией поездок и лекций, посвященных маршу на Рим. Учеба, писал Боббио, позволила «упрочить мои политические взгляды и углубить мои фашистские убеждения». Поэтому обвинение в антифашизме, продолжал он, ссылаясь в подтверждение своих слов на друзей в фашистском движении, «меня глубоко ранит и оскорбляет мое сознание фашиста».

Благодаря этому письму или, может быть, по другим причинам карьера Боббио не пострадала, причем его антифашистская деятельность стала, судя по всему, еще более активной. Но теперь, в 1993 г., его глубоко потрясла публикация забытого письма. «Диктатура разлагает души людей, — писал он. — Она вынуждает лицемерить, лгать и пресмыкаться». Боббио, правда, преувеличивал значение своего «свидетельства о причастности к фашизму», но, в сущности, не лгал. Ему нечем было себя оправдать.

Чтобы уберечь себя в условиях диктатуры, нужен сильный характер, душевное благородство и мужество, и надо признать, что в свое время, когда я писал письмо, у меня таких качеств не было. Это без колебаний подтверждает моя совесть, с которой я советовался не раз и не два.

Мнения общественности разделились. Многие призывали учитывать исторический контекст и положение молодых интеллектуалов, остававшихся в стране: даже если они «приватно» ненавидели режим и, более того, участвовали в нелегальной деятельности, «приходилось лукавить и вести себя так, чтобы не терять возможности заниматься собственным делом и дальше».

Было ли письмо Боббио (за ним последовало еще несколько объяснительных записок министру и, скорее всего, другие аналогичные заявления) простительным грехом? Я думаю, да. Никто в окружении Боббио не сомневался в его убеждениях. Своими высказываниями он никому не нанес ущерба. Он не затворился в кел