Соблазны несвободы. Интеллектуалы во времена испытаний — страница 23 из 41

Затем начинаются перемены. От связи рассказчика с дочерью домохозяйки рождается сын Эрио. Мальчик растет в полном единстве с природой, водя особенно тесную дружбу с ланцетными гадюками; позже, когда к власти в этом краю приходит Старший лесничий со своими подручными, гадюки спасают героям жизнь. Сопровождая описание всевозможными сентенциями («когда человек теряет опору, им начинает управлять страх, и в его вихрях он двигается вслепую»), рассказчик вместе с братом Ото исследует мир, где правит Старший лесничий. Тот смог утвердить свою власть, поскольку «отмерял страх малыми дозами, которые постепенно увеличивал и целью которых был паралич сопротивления». Когда герои набредают на Кёппельсблеек, «место расправы», открывшееся им «в полном своем бесстыдстве», доза оказывается более чем ощутимой. Но даже открытие места пыток и казней почти не меняет тональности повествования. Правда, рассказчик признается, что «увидел там вещи, гнусность которых заставила [его] побледнеть», но это не мешает сообщить, что он, «прежде чем отойти ко сну, еще раз навестил золотистую лилию. Тонкие тычинки уже облетели, золотисто-зеленое дно чашечки покрылось пятнышками пурпурной пыльцы».

Так или иначе, Кёппельсблеек — предвестие беды. Повесть достигает кульминации в сцене бесконечно жестокого ночного сражения. Старший лесничий бросает в бой не только лесников, но и охотничьих псов. Им не в силах противостоять гибкие борзые, защищающие рассказчика и его друзей. В темном лесу разметаны лоскуты человеческой кожи и оторванные члены тела. Но, утверждает рассказчик, «среди нас встречаются еще благородные люди, в чьих сердцах живо и подтверждается знание великого порядка». Он приносит клятву перед отрубленной головой мужественного «князя», которую сохраняет в амфоре. «Лучше одиноко пасть со свободными, чем подниматься к триумфу с холопами». Рассказчик остается в живых. Его сын Эрио натравливает ланцетных гадюк на вражеских псов. Успев сжечь коллекцию трав, рассказчик вместе с братом Ото бежит из Рутового скита к морской гавани. Там они встречают старого знакомого Биденхорна, коменданта прибрежной крепости, которому рассказчик спас жизнь в Альта Плане. Пришла очередь Биденхорна платить услугой за услугу. На его корабле рассказчик спасается от резни и плывет обратно в Альта Плану. Конец повести: «Мы вошли через широко открытые ворота, словно в мир отчего дома».

Трудно объяснить, почему Дольф Штернбергер[212] — и с ним другие «писаки, виршеплеты и любомудры», как Юнгер называет интеллектуалов, — увидел в этой мрачной антиидиллии призыв к сопротивлению. Не лучше ли назвать повесть Юнгера грандиозной картиной Армагеддона, от которого удалось спастись только рассказчику? Юнгер родился в 1895 г. и по возрасту не может претендовать на место среди эразмийцев; Штернбергер же, родившийся в 1907 г., принадлежит к нашей когорте. Он тоже, как пишет Иоахим Фест, любил «использовать шифрованные сообщения, прибегал к символам, двусмысленным выражениям или притчам, как бы отправляя читателям политические послания бутылочной почтой». Штернбергер, однако, всегда оставался моралистом, в отличие от Юнгера или того же Феста, который называл своего предшественника на посту заведующего отделом фельетонов Frankfurter Allgemeine Zeitung[213] виртуозом этого «свифтовского искусства». В частности, Штернбергер не понимал, почему Фест посвятил несколько лет жизни написанию биографии Гитлера. «Скажите ради всего святого, как вы могли это вынести?» — спрашивал он Феста. Тот ссылался на «метод строгого следования теме», иначе говоря, на умение, вопреки «неодолимому отвращению», воздерживаться от оценок и целиком сосредоточиваться на изображении событий. При этом Фест считал полезным держаться на основательной — во всяком случае, эстетически преувеличенной — дистанции от предмета описания, словно взирая на него из стеклянной клетки.

Неудивительно, что Штернбергер и Фест разошлись в оценке еще одного франкфуртца, который особенно хорошо воплощает обсуждаемый тип поведения. Я говорю о Теодоре Визенгрунде-Адорно[214]. Штернбергер описывал этого модного тогда философа (согласно Фесту) как «человека с печальными глазами, всегда выражавшими несколько аффектированное отчаяние в судьбах мира». Адорно родился в 1903 г. в семье ассимилированного еврейского виноторговца и итальянской певицы. Он не без труда нашел для себя жизненное поприще на стыке музыки, литературы, философии и социологии. Композитора из Адорно не получилось, и он стал музыкальным критиком (мы подловили его в этой роли на небольшом промахе, допущенном в 1934 г.[215]), автором «Философии новой музыки»[216]. После периода блужданий он вышел наконец на прямой путь профессионального философа. Путь этот, как и у других, пролегал через Гуссерля. «Феноменология действует усматривающе-выясняюще, устанавливая смысл и распознавая смысл», — писал Гуссерль. Она совершает все «в чистом усмотрении»[217]. Это не самое плохое описание подхода Адорно к миру; точнее сказать, отсутствия у него такого подхода, замененного чистым созерцанием.

С приходом к власти нацистов Адорно, приват-доцент Франкфуртского университета, был лишен права преподавать, но и после этого, в сущности, не хотел покидать Германию. Во время первой эмиграции в Англию, где он чувствовал себя очень скверно, Адорно, используя отпускное время и всячески его растягивая, возвращался на родину; он даже писал: «В Германии я мог бы преспокойно поддерживать свое материальное положение и не сталкиваться с какими-либо политическими затруднениями». В конце концов заботливый Макс Хоркхаймер[218] уговорил друга перебраться в США, но и там Адорно чувствовал себя чужаком. Впрочем, он написал в США (в соавторстве с Хоркхаймером) свою важнейшую работу «Диалектика Просвещения», выдержанную в духе левоориентированного культурпессимизма[219]. Он участвовал также в социолого-психологическом исследовании, посвященном авторитарной личности[220]. Только по возвращении Адорно во Франкфурт в 1949 г. началась его, можно сказать, нормальная карьера профессора философии и социологии и директора Института социальных исследований.

Даты, отмечающие этапы жизни Адорно, скрывают больше, чем говорят. Он ассоциировался и ассоциируется с трудноопределимым понятием «критической теории Франкфуртской школы». Одну из граней его личности высвечивает упомянутое нами captatio benevolentiae, заискивание перед культурной бюрократией после событий 1933 г. Более поздние сочинения Адорно не чужды привкуса марксизма, хотя от экономики он был еще более далек, чем от общественно-политической реальности. Его чистое созерцание — взгляд из стеклянной клетки эстетической отстраненности — отчасти родственно Юнгеру, хотя последний при этом кокетливо посматривал в сторону правых, Адорно же, напротив, — в сторону левых.

Кинохроника: завоевание Марианских островов, в том числе Гуама. Впечатляют не военные действия, но безмерно наращиваемая стремительность предпринятых дорожно-строительных и взрывных работ, а также «выкуривания» насекомых, дезинсекции планетарного масштаба.

Эрнст Юнгер? Нет, Теодор Адорно в Minima Moralia, «Размышлениях об ущербной жизни», написанных в 1944–1945 гг. Приведенный фрагмент, впрочем, выделяется хотя бы тем, что в нем речь идет о конкретном событии — завоевании Гуама. В остальном Minima Moralia, созданные в годы драматических событий, почти никак эти события не отражают. Уже в начале книги Адорно делает странное признание, сообщая, что он писал ее по преимуществу в годы войны, «в условиях созерцания». Между частями фразы недостает лишь союза «то есть». Практическими вопросами занимались другие, в частности Хоркхаймер, тогда как он, Адорно, «располагал временем для поиска формулировок».

Когда Адорно все-таки говорит о кошмарной реальности, она сквозь его изощренные формулировки едва проглядывает. «Уточняемые изо дня в день сроки спасения отечества несли на себе с самого начала зримую печать катастрофы, каковая и была отрепетирована в концентрационных лагерях, в то время как дурные предчувствия заглушались торжествами на улицах». От ужасов концлагерей здесь остается не слишком много. Порой жертвы становятся даже предметом насмешки. Адорно пишет о помрачении, «заставлявшем вероятных жертв гитлеровского режима с какой-то спазматической алчностью покупать газеты, где объявлялось о мерах, предвещавших гибель им самим». Но что другое, спрашивается, должны были делать «вероятные жертвы»? Ждать своей участи в неведении?

Моральное в Minima Moralia оставляет в тексте еле заметные следы, давая о себе знать лишь минимально. Отличительная черта этого сочинения — как и всего творчества Адорно — безграничная негативность. Как пишет Хартмут Шайбле[221], «[с точки зрения Адорно] для обособленного интеллектуала условием приближения к истине становится непреодолимое одиночество». Может быть, так и есть, но Адорно уничтожает смысл своего тезиса, когда напоминает обособленным интеллектуалам, что они обречены «капитулировать, стоит лишь им угодить в тиски организации и террора». В «Негативной диалектике»[222] этот способ аргументации возведен в принцип.

Чистое созерцание, таким образом, принципиально отличается от неравнодушного наблюдения. В Адорно, конечно, есть эразмийские черты; по некоторым параметрам он вполне вписывается в категорию эразмийцев. Наиболее серьезным соблазнам эпохи он не уступил. Обладал он и мужеством в отстаивании собственной позиции, хотя ему (как, впрочем, другим эразмийцам) недоставало гражданской смелости. Определенный тип разума был его страстью: он охотно рассуждал о мировых конфликтах, несмотря на то что предпочел бы по-гегелевски эти конфликты «снять». Но вот этот его взгляд с расстояния, из стеклянной клетки, все же оставляет впечатление, что публичный интеллектуал Адорно — человек, в сущности, не от мира сего, даже когда мир переживает Армаггедон.