Даже в окопах Уэрты[281] этот долговязый, тощий англичанин не совсем понимал, что же он там хочет найти. Так или иначе, Оруэлл, безоглядно ринувшийся в гущу сражений, смог вернуться в привычный, довольно благополучный мир:
И потом Англия — южная Англия, пожалуй, наиболее прилизанный уголок мира. Проезжая здесь, в особенности если вы спокойно приходите в себя после морской болезни, развалившись на мягких плюшевых диванах, трудно представить себе, что где-то действительно что-то происходит. Землетрясения в Японии, голод в Китае, революция в Мексике? Но вам-то беспокоиться нечего — завтра утром вы найдете на своем пороге молоко, а в пятницу, как обычно, выйдет свежий номер «Нью стейтсмена»[282].
И опять: «Нью стейтсмен»[283] (левый), а не «Спектейтор» (правый)! Цитата взята из самого конца «Памяти Каталонии». Поначалу текст кажется еще более сентиментальным («заливные луга, на которых задумчиво пощипывают траву большие холеные лошади, неторопливые ручьи, окаймленные ивняком…»), но Оруэлл не был бы Оруэллом, если бы, рисуя «глубокий, безмятежный сон» Англии, в финальной фразе не выразил — уже в 1938 г. — опасения, что «пробуждение наступит внезапно, от взрыва бомб». Со времен Оруэлла Англия и в самом деле изменилась. Возможно, ее больше нельзя называть безопасной эразмийской страной. Очередной прилив соблазнов несвободы может обрушить на Англию не менее жестокий удар, чем на остальную Европу; не исключено, что в настоящий момент это уже произошло.
22. На другом берегу Атлантики. Близкая даль
До сих пор мы упоминали Соединенные Штаты Америки главным образом как одну из стран, давших приют эмигрантам. Бегство многих эразмийцев, начавшееся в Париже или Лондоне, завершалось в Америке. Не все пускали корни; некоторые — Теодор В. Адорно, Чеслав Милош и другие — после освобождения их родины от тоталитарной власти возвращались домой. Но все знали, что в США они могут чувствовать себя в безопасности. Демократическая традиция, географическая недосягаемость и бесспорная мощь этой страны вселяли в гонимых европейцев уверенность в том, что они наконец спаслись от ужасов тоталитаризма.
Можно ли называть США эразмийской страной в том же смысле, в каком мы назвали Англию, — вопрос спорный. На континенте, простершемся между Атлантическим и Тихим океанами, установилась иная атмосфера взаимодействия между людьми, менее благоприятная для чужаков, чем на «царственно-могучем острове» в Северном море. Думаю, в Нью-Йорке или Лос-Анджелесе свободолюбивый, ранимый Эразм чувствовал бы себя не слишком хорошо. Важно и то, что Соединенные Штаты были далеко не чужды соблазнам несвободы. Мы уже цитировали Ричарда Райта, одного из авторов сборника «Бог, обманувший ожидания». Он расстался с коммунистической иллюзией после того, как подвергся прямой физической опасности[284]. Американский антисемитизм тоже был очень жестким, хотя не доходил до смертоубийства. Он начал приобретать характер эпидемии после Первой мировой войны, когда автомобильный король Генри Форд в своей «местной газете» Dearborn Independent[285] популяризовал фальшивые «Протоколы сионских мудрецов». И мы еще не касаемся собственно американской проблемы — расовой сегрегации.
Несмотря на это, Америка была и остается страной свободы, менее предрасположенной к идеологическим формам власти, чем большинство стран Европы. Почему в Соединенных Штатах нет социализма? Ответ дает одноименная классическая работа Вернера Зомбарта[286]/[287]: благодаря мобильности американцев, которым для жизненного успеха не нужны ни руководящая теория, ни коллективное действие. Кроме того, эта страна резистентна к любым притязаниям на неограниченную власть. Популярный президент Франклин Делано Рузвельт — партнер Черчилля и Сталина по антигитлеровской коалиции — переизбирался на свой пост трижды, но сам этот факт побудил законодателей внести в американскую конституцию 22-ю поправку, которая разрешает переизбирать действующего президента только один раз.
США — страна прагматичная, интеллектуалам в ней живется не очень легко. Показательно, что американским избирателям нравилось подтрунивание президента Эйзенхауэра над «так называемыми интеллектуалами с их умничаньем»: они, мол, только и делают, что «разглагольствуют, стараясь показать, как заблуждаются все, кто с ними не согласен»:
Кстати, я слышал очень интересное, на мой взгляд, определение интеллектуала: это человек, которому требуется больше слов, чем нужно, для того, чтобы сказать больше, чем он знает[288].
Известный историк Ричард Хофштадтер[289] проследил эту тенденцию в книге «Антиинтеллектуализм в американской жизни». Меткие наблюдения Хофштадтера относятся главным образом к 1950-м гг., когда антиинтеллектуализм в США достиг кульминации, не в последнюю очередь из-за кампании преследований, вдохновляемой сенатором Маккарти. Такой скверной ситуация была, конечно, не всегда. Кроме того, подобные эксцессы наблюдались не только в Америке: английские интеллектуалы тоже не раз оказывались чужими в собственной стране. Однако, пишет Хофштадтер, многие американцы действительно видели противоречие между их ценностями и характерными особенностями интеллектуала: в интеллектуалах нет настоящей сердечности; они живут только умом, никогда не поймешь, что это за люди; к реальным делам они непригодны, ни на что путное их теоретические мозги не способны; они плохо вписываются в демократию, потому что считают интеллект особым качеством, не согласующимся с принципами равенства.
В нашем контексте нужно прежде всего отметить, что американские эразмийцы — люди более практичного склада, чем их европейские собратья. Покажем это на примере двух незаурядных публичных интеллектуалов, которые родились в первом десятилетии XX в. и пережили 2000 г., — Джорджа Кеннана (1904–2005) и Джона Кеннета Гэлбрейта (1908)[290].
Джордж Кеннан был уроженцем города Милуоки на озере Мичиган, то есть Среднего Запада. Его (северо)ирландские предки перебрались в Америку в начале XVIII в. и занимались, как на родине, крестьянским трудом. Но уже в отрочестве воображением Джорджа завладел его многоопытный дядя, изъездивший мир, главным же образом — Россию. Джордж Кеннан без особенного энтузиазма учился в Принстонском университете (который так сильно полюбил позже) и по его окончании почти случайно поступил на дипломатическую службу, связав с ней всю свою жизнь. Еще ребенком, во время пребывания в Европе, он выучил немецкий, затем стал учить русский; позже работал в посольствах США в Берлине и Москве, а также, совсем недолго, в Праге и Белграде. В критические десятилетия XX в., между 1925 и 1950 гг., Кеннан провел так много времени в тогдашних болевых точках Европы, что порой признавался в «отчуждении» от собственной страны.
Это, конечно, было преувеличением. Он всегда оставался истинным американцем. Но в любом, даже самом практическом деле, которым Кенанну приходилось заниматься, ведущую роль играл его аналитический ум. Расположенность к критическому анализу — иначе говоря, к неравнодушному наблюдению — создала ему репутацию не самого сговорчивого дипломата, и он нажил немало противников в Государственном департаменте. Иногда Кеннан удивлялся, почему его начальник, посол в СССР Аверелл Гарриман[291], настоящий гранд дипломатии, который, в отличие от него, был «скорее человеком дела, чем наблюдателем», мирится с его привычкой «витать в философских эмпиреях». Однако Гарриман, как впоследствии госсекретарь Бирнс[292] и, в решающие моменты послевоенной истории, президент Трумэн, хорошо понимал, с кем он имеет дело в лице своего неравнодушного наблюдателя. «Длинная телеграмма» Кеннана[293], в которой тот, несмотря на еще не померкший блеск недавней военной коалиции, дал максимально четкий анализ причин силовой политики сталинского Советского Союза, определила, как никакой другой документ, проблематику начинавшейся холодной войны.
Но прежде всего истинно американская натура Кеннана проявлялась в его врожденном безразличии к тоталитарным соблазнам эпохи. Точнее говоря, для Кеннана тоталитарные идеи вообще не представляли соблазна, и поэтому он был не бóльшим — или, если угодно, не меньшим — эразмийцем, чем швейцарцы или англичане, о которых шла речь в предыдущих главах. «Мой случай, может быть, не совсем обычный, поскольку мне не пришлось преодолевать просоветские симпатии»[294], — пишет Кеннан. Иными словами, тут речь не шла о вере в бога, обманувшего ожидания. Взгляды Кеннана с самого начала определялись «решительным интеллектуальным неприятием» русского марксизма. Следствием («если читатель в состоянии понять эту противоречивую логику») был интерес Кеннана ко всему русскому, «одновременно страстный и бесстрастный». Уже «длинная телеграмма», как и опубликованная под псевдонимом Мистер Икс статья об агрессивных устремлениях Советского Союза и необходимости их «сдерживания»[295], свидетельствовала не о ненависти, а о способности проницательно анализировать факты.
Едва ли нужно упоминать, что критический ум Кеннана отвергал все версии фашизма. Он любил Германию, сохранив это чувство и после окончания войны. Его связывала глубокая дружба с графиней Марион Дёнхофф. Но к нацистам Кеннан не испытывал «даже тени симпатии» и всегда совершенно недвусмысленно отзывался о творимых ими преступлениях. Идеология Советов, считал он, имеет «хотя бы теоретические шансы» быть принятой другими народами; нацисты же подчиняли себе других только грубой силой.