Соболя — страница 7 из 14

Он слышал, как по вечерам Небываев назначал дежурных, которые засыпали так же скоро, как и все. Боясь, что их накажут, Олешек вползал в палатку, едва только забрезжит, и тихо звал:

— Дежурный!

Он не понимал, почему им запрещают спать, но слово «дежурный» ему нравилось. Полюбил он еще говорить: «как же», и, когда Небываев спрашивал его: «Скоро ли придем в Аян?», он отвечал с улыбкой: «Как же!»

Перешли реку Киран, перешли реку Жеголь, и пошел дождь. Днем он шумел в траве и в хвое. Ночью лил из необъятного мрака. Иногда он не надолго стихал, чтобы снова стеной упасть на землю.

Два дня сидели в палатке, слушая, как работает вода. Беспрерывно топили железную походную печку. В палатке стоял пар. Когда же печка остывала, с парусины над головой свисали капли. Десюков иногда касался их пальцем, и струйка воды стекала за рукав. Он ежился и говорил со скрытой тоской:

— Нанялся к нам дождичек грызть галеты.

Небываев тоже думал о припасах. Задержка была некстати. Мясные консервы подходили к концу. Муки и галет оставалось дня на три.

— Олешек, скоро ли мы будем в Аяне? — спрашивал снова Небываев.

— Как же, как же! — отвечал с улыбкой Олешек.

Тайга просыхала медленно. Душно пахло корой. В траве стояли лужи. Целый день шлепали по ним олени. Итти было тяжело. Партизаны не видели больше тропы. Олешек стал осторожней и улыбался реже. Он теперь последним уходил с привала, осматривал вьюки и насухо вытирал мокрые спины оленей. Он подбирал с земли брошенные жестянки из-под консервов и вешал их на ветки.

— Трава, как вода, все скрывает, — говорил он с укоризной русским, — а дерево все открывает. Может быть, охотник напьется из этой жестянки и сварит себе мясо.

На следующий день перешли Немуй, потеряв на переправе оленя. Река гремела, переполненная вчерашним дождем. Вода была белеса, как глаза трахомного. По перекату тащились черные стволы.

— Я никогда ее такой не видел, — сказал с тревогой Олешек. — Спустимся к морю: там песок и мелко, и всего лишь день пути.

— Нет, — ответили партизаны. — Дорог день.

Каждый взял оленя за повод и вошел в воду. Ледяная струя ударила под колени, точно плеснула свинцом. А впереди гудел перекат. Маленький Ким вскрикнул и выскочил обратно на берег. Устинкин качался, не трогаясь с места. Ему подали палку, чтобы помочь. Тогда Олешек срубил длинный шест, сел верхом на оленя и погнал его в реку. Он задирал оленю голову, чтобы тот не смотрел в быстрину. Шест, упертый в дно, придавал устойчивость.

Партизаны последовали за Олешеком.

Небываев ехал последним на олене, навьюченном мукой и галетами. Он боялся за вьюки и слишком часто натягивал повод. Голенастые ноги оленя расходились врозь, дрожали. Тяжел седок, скользки камни, сильна вода.

Было уж близко от берега. И вдруг олень начал падать набок. Засинели белки в расширенных глазах. Вода коснулась языка, прикушенного от боли. Олень тонул. У него был сломан хребет.

С замершим сердцем Небываев стоял, крепко схватившись за вьюк. Он взял поводья в зубы. Он уперся шестом в камень. Реку словно тащило вперед вместе с дном. Небываев закрыл глаза, чтобы не смотреть вниз. Только бы не снесло вьюки, только бы тело оленя не сшибло его с ног!

Близко звенели камни. Вода колотила по бедрам. Небываев открыл глаза и увидел шест, протянутый ему Десюковым. Партизаны цепью стояли в воде, держась за руки. Олешек накинул аркан на рога оленя и потащил его к берегу.

Олень был мертв. Олешек тут же отрезал ему голову и начал свежевать.

В этот вечер ночевали у подножья Джуг-Джура и ели много мяса.

Устинкин из подмоченной муки сделал пирожки с олениной. Он любил поесть и за стряпней мог проводить ночи. Несколько раз Небываев просыпался от гнуса и все видел Устинкина у костра. Он пек пирожки на раскаленной земле, засыпая их горячей золой, потом жарил мясо, коптил язык, вываривал из костей мозг.

Он как бы предчувствовал голод.

Утром партизаны были сыты в последний раз. От муки и оленя ничего не осталось. Целый день потом скрипела на зубах зола.

А впереди был Джуг-Джур, лысые гольцы под небом.

Безлесная долина лежала у самого подножья. И здесь, внизу, было хорошо. Трава поднялась после ливня. В траве качались лиловые ирисы и огромные, без запаха, ландыши. Было солнечно. Гудела пчела над багульником. И партизаны немного помечтали о пасеках, о дворах и скоте.

Три ущелья выходили на эту долину, давая начало ручьям, стекающим в Немуй. Ни тропы, ни следа. Только трава и ирисы. В какое же ущелье войти? Разделенные узкими кряжами, они одинаково шумели мелколесьем.

Олешек смотрел вдаль, на гольцы и сопки. Он ездил в Аян только по зимней тропе, летом же был здесь впервые. Сомнение на минуту овладело им. Сомнение и стыд, ибо какой же тунгус ищет тропу, когда охотится за зверем? Он, как птица, находит дорогу домой.

И Олешек вошел в среднее ущелье. Здесь он увидел след и обрадовался. На берегу ручья валялись обугленные сучья, а на камне рядом лежал заржавленный топор. Олешек присел на корточки, задумался. Топорище глядело на запад, значит, охотник ушел на восток, в это ущелье. Тропа должна быть там. Тунгус садится лицом туда, куда идут его ноги, и никогда не кладет топора топорищем вперед. Олешек не сомневался в том, что это был тунгус. Ни якут, ни русский не прилаживают такой длинной ручки к своему топору. Одно только смущало Олешека: почему так торопился охотник?

Подошли партизаны. Небываев спросил:

— Что ты увидел?

Олешек показал ему топор.

— А топорик-то хорош! — сказал Устинкин. Он взял его, помахал им и сунул за пояс.

Олешек с изумлением взглянул на него.

— Нельзя, — сказал он, протягивая руку к топору.

— Вот чудак! — в свою очередь удивился Устинкин. — Ведь не украл же ты его — нашел!

— Нельзя, — повторил настойчиво Олешек. — Мы, овены, думаем о тех, кто идет впереди нас. Может быть, охотник вернется. Он будет рад. Никто не возьмет его топора.

И Олешек воткнул топор в толстую осину и пошел прочь, больше не глядя под ноги.

Ему нечего было искать, когда путь найден. Но если бы он смотрел, если бы не был так молод и беспечен, то увидел бы новый след человека и положенный через след сучок[6].

…………………………………………………

Три дня шли партизаны в горах.

Небо с синим блеском, камни цвета голубиного помета, кедровый сланец на склонах. Последний след человека исчез.

И чем выше поднимались, тем угрюмей становилось на сердце Небываева.

За один переход стоптали тунгусские олочи. Многие снова обулись в сапоги.

Галеты были съедены.

На ночлег останавливались рано, чтобы найти для оленей хоть немного белого мха.

На третью ночь легли спать голодными, но спали крепко. Только Небываев, вдруг проснувшись, сел на шкуру, схватился за винтовку и подумал: «Плохо!» Стояла тишина. Он выглянул из палатки. Над ущельем висел месяц. Блестела железная ложка, забытая Устинкиным у костра. Огонь погас. Олешека не было.

Небываев пощупал золу. Она была холодная. «Давно, значит, сбежал». Небываев лег на камни у потухшего костра. Страшно было подумать, что отряд остался без проводника.

— Вот тебе и враг! — сказал он еле слышно.

И другой голос ответил ему так же тихо:

— Неладно что-то, товарищ комиссар.

Небываев поднял голову. Десюков стоял рядом на коленях. Лицо у него было землистое, глаза блестели при луне.

— Я за этим чортом доглядаю. И вчера он куда-то уходил. В голову не пришло. Думал — по своей нужде человек отлучился. Расстрелять бы этого человека.

— Расстрелять.

Больше они ничего не сказали. Долго сидели молча, не разжигая костра. И все блестела ложка на камне у холодных углей. Ущелье наполнялось синим предрассветным дымом. Вдруг такая же синяя тень легла у ног Небываева. Он поднял винтовку!

К костру подошел Олешек. Он был мокрый до пояса и тяжело дышал. Небываев и Десюков переглянулись, но ни о чем не спросили. Олешек присел рядом с ними, выбил огонь из огнива, долго закуривал. Трубочка его не горела. Сердце его не выносило тяжести лжи.

— Убей Олешека, — сказал он Небываеву.

— Мы думали, ты совсем ушел и нас оставил.

Странными показались Олешеку слова комиссара. Он вздохнул, поднял блестевшую ложку, положил на вьюк.

— Луна светла, — сказал он, — а следа нет. Я искал его две ночи и буду искать, пока не найду. Десять раз я пересек ущелье. След должен быть внизу, у воды. И вернуться нам тоже нельзя. Нет мха для оленей. Они съели его. Надо итти вперед.

Небываев прислушался к молчанию рассвета. Не было слышно ни ветра, ни птиц.

— Пойдем вперед, — сказал он. — Но почему ты ищешь след ночью?

— Пусть люди спят и не думают о потерянном следе. Тогда днем их ноги будут крепче.

Небываев тихо рассмеялся, протянул руку к Олешеку, прижал его к плечу, как друга.

От Олешека пахло кабарожьей шкурой, туманом и табаком.

— Ищи, браток, мы тебе верим. Мы идем не за золотом, не за шкурами. Мы идем за советской властью. Понимаешь?

— Как же! — серьезно ответил Олешек.

Еще реже стал попадаться ягельник. Олени шли медленно. Глаза их гноились, трескались копыта. И когда Олешек не находил белого мха, он солил для них камни. Они слизывали с солью розовый лишайник и казались сытыми. Но все же каждый вечер Олешек выбирал среди них самого печального и показывал на него партизанам.

Те кричали: «Закрой ему глаза!», и Олешек вонзал свой якутский нож в затылок оленя. Но и после этого глаза оставались открытыми. Пламя костра отражалось в них, и долго на их стеклянной поверхности держалось выражение муки.

Олешек высасывал мозг из голеней, вешал кости и шкуру на дерево. А Устинкин варил в бидоне мясо. Он теперь не делал пирожков, и тоска прочно сидела в его огромном теле. Оленина была жестка и, даже изрядно посоленная, не давала без хлеба ни сытости, ни вкуса.

Страна становилась обширней и пустынней. Ошеломляла глушь, бесптичье, тысячи и тысячи километров на запад, на север, на юг.