Собор — страница 103 из 126

Рана Пуатье не только не была смертельна, но не представляла вообще никакой опасности. От надбровной дуги к виску тянулась алая ссадина, то был след пули, скользнувшей вдоль головы и только разорвавшей и опалившей кожу незадачливого самоубийцы. Однако пуля угодила затем в мочку его левого уха, почти начисто ее оторвала и, продолжая свой путь, пробила также ворот фрака, но плеча не задела.

 По опыту Монферран знал, что ушная мочка кровоточит, пожалуй, обильнее любого другого уязвленного места, потому на полу и на одежде Пуатье и оказалось за такое короткое время так много кровавых пятен.

Оправившись от испуга, архитектор в первое мгновение подумал, что это «самоубийство» было лишь ловко рассчитанным ходом, что, решившись нарочно на эту театральную выходку, Пуатье понадеялся убедить его в своем раскаянии, показать глубину отчаяния и этим смягчить его гнев.

Но Монферран слишком хорошо знал людей, чтобы долго оставаться в таком заблуждении. Так ловко выстрелить мог лишь человек абсолютно хладнокровный и мужественный, ведь любая оплошность, случайное дрожание руки могли сделать выстрел смертельным. У Андре Пуатье не было ни хладнокровия, ни мужества, это Огюст знал давно. Да и теперь смятенное и жалкое лицо, глаза, полные слез, выражали такое искреннее отчаяние, такой неподдельный страх смерти, что усомниться было невозможно. Пуля, лишь царапнув висок, все же сильно оглушила Пуатье, а раненое ухо причинило сразу сильнейшую боль — все это в соединении с убежденностью, будто он попал прямо в висок, породило и ужас, и мучительные судороги агонии…

— Мсье! — простонал Пуатье, окровавленной рукой хватая руку архитектора. — О, мсье Монферран, пощадите меня! Я… я хотел умереть, чтобы не испытывать позора, но… но… это слишком страшно! Ради всего святого, позовите врача!

— Сначала надо остановить кровь!

С этими словами архитектор вытащил из кармана платок, плеснул на него водой из кувшина для умывания, промыл обе ранки, затем решительно оторвал полосу от одной из простыней, скомканных на постели, и, сложив ее пополам, обвязав голову Пуатье, прихватив повязкой и ухо, и ссадину на виске.

— Вот так! — бросил он, выпрямляясь и снова, теперь уже глубоко, переводя дыхание. — Во всяком случае, течь она перестанет. И полно вам, мсье, трястись и стонать: это не опаснее укуса пчелы.

Расширенные глаза Пуатье совсем вылезли из орбит.

— Вы… Вы говорите… Но я был уверен, что пуля попала в голову…

— Вон она, ваша пуля! — Огюст пальцем указал на отверстие, темнеющее в светлой спинке кровати. — Рука у вас дрожала, и голову вы со страха слишком запрокинули, вот и смазали вдоль головы. Ни черта вы не умеете, даже застрелиться не можете! Трус! Тряпка! Грязный мошенник! Замарали мое имя перед целым Петербургом, выставили меня подлецом вымогателем… А теперь я из-за вас едва шею себе не свернул — была охота в шестьдесят лет по окнам скакать! Какого черта вы не открывали дверь? Я думал, вам не доползти до нее!

— Я ключа не мог найти, я его выронил… — голос молодого человека дрожал, рукой он лихорадочно ощупывал повязку на голове, надавливая пальцами то на лоб, то на висок, будто ища свою воображаемую смертельную рану. — О, господи! Господи… Я погиб!

— А я вам говорю: это пустое. Подумаешь, ухо себе порвали… Кисейная барышня!

Говоря это, он широкими шагами обошел вдоль и поперек всю небольшую спальню и вскоре обнаружил ключ, завалившийся между каминным экраном и стеной. Подняв его, архитектор решительно шагнул к двери.

— Куда вы, мсье? — тихо спросил Пуатье.

Он в это время привстал на постели, должно быть еще испытывая сильное головокружение, но начиная приходить в себя.

— Как куда? — Монферран вставил ключ в скважину и повернул его. — Иду послать моего кучера за хирургом: мочку-то вашу надо, верно, зашивать.

— И никого больше вы не позовете?..

— А кто еще вам нужен? Священник, полагаю, вам не понадобится, разве что вы жениться собрались. Впрочем, как видите, вторая комната пуста: ваша прелестная подруга исчезла. А теперь представьте, что вы застрелились бы по-настоящему. Что было бы со мной, а? Я вхожу к вам в дом, раздается выстрел, и вы мертвы… Прелестно! Одна надежда на свидетельство мадемуазель Дюсьер… Уф!

— Простите меня!

Движимый отчаянием, Пуатье вскочил с постели, шатаясь, обхватив голову обеими руками, дошел до двери и рухнул на колени перед застывшим на ее пороге архитектором.

— Умоляю вас… если это возможно!.. Мне… у меня были долги… Проклятый карточный клуб… Эта женщина, которой все было мало, мало… Я был на пороге тюрьмы! Боже мой, у кого я только не просил денег, и все мне отказывали… Не знаю, как я решился на это: взять вашу печать, подделать ваш почерк.

— А кстати, хорошо подделали! — вдруг усмехнулся Монферран. — Не отличишь. Вот ведь можете что-то, когда захотите. Чтоб вы и рисунки так же делали!.. И… послушайте, будет вам разыгрывать корнелевские сцены! Встаньте немедленно!

— Нет! — вскрикнул, задыхаясь, Пуатье. — Я сцен не разыгрываю. Я… Хотите, я пойду к мсье Брюллову и сознаюсь?

— Вы с ума сошли! — архитектор пожал плечами. — Он же на вас в суд подаст.

— А вы… не подадите?

— Да нет, теперь, пожалуй, не подам. Ну вас ко всем чертям!

И не хватайтесь за мой сюртук, он и так уже весь в крови. Вставайте и ступайте в постель, покуда врач не приедет.

Но Андре вместо этого закрыл лицо руками и отчаянно разрыдался. Он плакал, содрогаясь всем телом, по-детски мучительно всхлипывая, и от этих рыданий у Огюста вдруг что-то защипало в глазах. Наклонившись, он опять, на этот раз мягко, даже ласково подхватил раненого под руки.

— Полно вам. Ну, полно… Надо лечь, не то наживете лихорадку и проваляетесь месяц-два. А мне нужны здоровые помощники.

Андре вскинул на него изумленные, заплаканные глаза:

— Как?! Вы меня не уволите?!

— А куда вы пойдете, если я вас уволю? — Монферран нахмурился. — Что, опять в карточный клуб?

— Нет, нет! Клянусь спасением души!

— О спасении души не говорят, когда только что стрелялись! Ну, послушайте, долго мне вас поднимать? Не хотите в постель, сядьте хотя бы вон в кресло. Вот так. И погодите минуту.

Растворив окно, Огюст окликнул своего кучера Якова и велел ему поскорее привезти врача.

— Скажешь, что человек заряжал пистолет да нечаянно выпалил себе в ухо! Понял?

— Понял! — кивнул кучер. — Мигом слетаем… А и горазды же вы, Август Августович, прыгать! У меня аж дух занялся, когда вы с балкона-то — на подоконник…

— Пошел, куда тебя посылают! — вспылил архитектор, заливаясь краской. — Разболтался!

Он захлопнул окно и опять повернулся к Пуатье:

— У вас вино есть какое-нибудь?

Молодой человек слабо мотнул головой вправо:

— Там, в шкафчике…

Минуту спустя, наполнив два стеклянных бокала мадерой, Монферран уселся на стул и протянул один из бокалов Андре:

— Выпейте. Станет легче. И, пожалуйста, выслушайте меня. Я хочу, чтобы мы отныне понимали друг друга. Нет, не прерывайте, слушайте. Это очень важно. Видите ли… я теперь понимаю, что вы виноваты меньше, чем я думал. Вы, верно, действительно думали, что я беру комиссионные с художников, ну и решили этим воспользоваться… Был бы я нечист на руку, так уж промолчал бы, возмущаться бы не стал. Должно быть, вы меня не любите за мой скверный характер, ну и думаете обо мне плохо.

— Я просто не знал вас! — прошептал Пуатье. — Но, если…

— Да помолчите же! — рассердился архитектор. — Дослушайте до конца. Я знаю: со мною трудно работать, я человек тяжелый, я со всех требую, как с самого себя, то есть работы на пределе сил. Да, мне нужна только такая работа, иначе замысла моего не осуществить. Я надеюсь на вас, Андре… Вы можете мне очень помочь. Я ведь без малого тридцать лет везу эту ношу почти один, и я начинаю уставать. А вам тридцать два года, вы понятливы, знаете свое дело, и у вас прекрасная рука и точный глаз, как я сегодня убедился… Так вот вам мои условия: деньги Брюллову я верну и, даю вам честное слово, никому ничего не расскажу относительно этих денег. Вы отдадите мне долг, когда сможете. Но с вашим жалованием это нелегко, поэтому я вам найду один-два выгодных заказа. А там посмотрим. Справитесь — найду и еще. Я помогу вам добиться успеха, но и вы мне помогите. Поможете?

Глаза Пуатье блеснули:

— Мсье, поверьте мне в последний раз!

— Кажется, верю, — Огюст улыбнулся устало и отчего-то смущенно. — Да… черт возьми, как же вы меня все-таки напугали!

VI

— Уберите эту подставку, она мне сейчас не нужна! А эту передвиньте вправо! Ага… так… Краски давайте. Черт возьми! Это что, по-вашему, голубой тон? Это цвет кислого молока, сударь! У вас что, кончилась берлинская лазурь? Вот эту давайте палитру… И поменяйте мне кто-нибудь кисть. Я уже все лицо себе залил, так же ослепнуть можно.

Карл Павлович говорил все это поспешно, иногда сердито, но не злобно, а с каким-то мальчишеским азартом, какого давно не видели в нем ученики и помощники.

Художник стоял на одной из бесчисленных раздвижных лестниц, подставленных к крутому изгибу свода, запрокинув голову, выпрямившись, почти ни на миг не опуская глаз. Его рыжеватые кудри растрепались, щеки горели пунцовыми пятнами, широкая полотняная блуза на груди и плечах взмокла от пота. И все: лицо, руки художника, его одежду — покрывали брызги красок, золотых, голубых, белых.

Над ним вздыбился огромной чашей плафон Исаакиева купола, исчерченный углем и на четверть уже расписанный его кистью. Под ним, в широких люках деревянного помоста, зияла пропасть-колодец шестидесятиметровой глубины, вся опутанная паутиной деревянных лесов, по которым черными букашками двигались фигурки людей.

Полгода назад, впервые поднявшись сюда, Брюллов и сам показался себе маленьким нахальным муравьем, забравшимся в необъятную сферу, возомнившим себя величайшим из великих и вдруг увидевшим свою истинную величину среди отданного ему во власть пространства. Гигантская чаша, тогда еще снежно-белая, невозмутимо чистая, опрокидывалась на него, ожидая его прикосновения. Ему стало страшно. Отчаянная мысль: «Нет, нет, не могу… не смогу! Я же никогда не писал таких… громадин, я не монументалист! Боже! За что я взялся?!» — больно поразила сознание.