Собор — страница 108 из 126

— И ты поехал свататься? — спросил Федор, переводя дыхание.

— Поехал! И в тот же вечер… Застал, слава богу, Алексея Васильевича одного, хозяина дома не было, не то уж не знаю, как бы и решился… Ну, Алексей Васильевич меня к себе в комнату ввел, усадил, смотрит, а сам бледный, волнуется… Лицо у него, знаешь, Федя, как икона новгородская — никакой тебе красоты, а вся правда тут как тут. Я ему объяснил, зачем пришел, сказал, что прошу-де руки его старшей дочери. Он улыбнулся, потом в глаза мне посмотрел и говорит: «Ваше предложение для нас — великая честь. Однако прежде, чем ответить, хочу спросить: вы знаете, кто она такая, Елена моя? кто я? знаете, что я из крепостных?» Я, признаться, не знал, но виду не подал. Говорю: «Знаю. И какая разница?» Тут он дыхание перевел, усмехнулся. А потом сказал… Знаешь, не забуду его слов, Федя… Он сказал: «Я, Карл Павлович, рад был бы такому браку, чего же лучше нам желать? И, если Елена согласна, венчайтесь хоть завтра. Но только одно скажу вам: она выходит, коли так, не за вас, а за «великого Карла». Ее великое тянет, голову ей кружит. Она через вас славы хочет, восторгов. Хочет, чтоб вы ее в Италию привезли, чтоб сами ей концерты устроили. Тогда ей все поклонятся. Думаете, в семнадцать лет нельзя так рассчитать? Сознательно нельзя — это верно. А в душе-то можно… Меня вот мучает: с годами-то станет она лучше или такая и останется? И не злая она, а вот… вся для себя. Были бы вы мальчик, я бы подумал: ничего, время пройдет — видно будет. А вы — человек взрослый. Нет, нет, я ничего худого не думаю про то, а только раз вы видите, что ныне больны, что вам нужен будет там покой, отдых, так побойтесь ее… С нею не будет покоя! И не тот она верный друг, что в любой немощи поддержит. Может, если бы полюбила вас… Да только я вижу, пока что, сейчас, она никого не любит!» Так вот и сказал… Никогда не думал, что человек про свою же дочь так может… Ну, и я испугался, Федя… Мне пятьдесят, ей семнадцать. Какая там поддержка, в самом деле, да и куда мне на одной красоте жениться?.. Я сказал, что подумаю еще, что, верно, слишком смелое предложение сделал. А он вспыхнул и вскочил даже: «Вы только не думайте, ради бога, что я вам отказываю так вот! Я бы не отказал, раз она согласна, хотя, правду скажу вам, по мне лучше бы она за другого вышла… За кого, не скажу. Ну, это мне лучше, а ему, может, хуже: он из-за нее помучается…» Я сразу понял, что он говорит про скульптора этого своего, он же его обожает. Однако знаешь, брат, в эту минуту я почувствовал уже одну досаду. На себя, разумеется. И я ушел. Считай, что спас он меня, старого дурака!

И он натянуто рассмеялся, играя на ладони Елениным портретом.

Дверь скрипнула. В комнату просунулась золотистая головка Машеньки.

— Не пора, Федор Павлович?

— Сейчас, душенька, сейчас!

Головка исчезла.

Художник встал, подошел вновь к мольберту, отодвинул его от окна, так как солнце, поднимаясь выше, бросало в комнату все более длинные и яркие лучи. Лицо Федора Павловича было задумчиво и печально.

— Не Алексей Васильевич тебя спас, а сам господь бог, Карл, — заметил он. — Не дай бог бы ты на ней женился… Интересно, Монферрану они рассказали?

— Понятия не имею! Ежели да, то он, верно, меня на смех поднял! Да и куда ему понять…

— Тихо ты! — Федор опять резко обернулся к брату.

— А что? — Карл недоуменно огляделся, но в мастерской по-прежнему было пусто. — Что такое?

— Маша… Мария Андреевна услышать может… Ты ведь не знаешь, что она — жена Пуатье, первого помощника Августа Августовича.

— Помилуй! — ахнул Карл Павлович. — Это что же такое? Пуатье из любви к искусству отдал свою жену в натурщицы?!

— Как раз наоборот вышло, — рассмеялся Федор. — Машенька из бедной семьи, но приличной. Так уж вышло, что они, три сестры с матушкой, остались безо всякого содержания… Ее сюда, в Академию, привел один из студентов наших, друг семейства или родственник, уж не знаю. Она многим позировала, понравилась художникам. Даже студенты запищали: «Почему, мол, у нас не бывает женской натуры, одна мужская в натурном классе? Нельзя ли вот хотя бы Марию Андреевну?..» Ишь, чего захотели! Ну вот, месяца три тому назад ко мне в мастерскую заглянул Монферран, а с ним был Пуатье. Справились о тебе, как, мол, здоровье. А Маша тут стоит в красном и белом… Август Августович потихоньку говорит Пуатье на французском: «Смотрите, Андре, что за прелесть девушка!» Тот поддакнул. А Маша-то понимает, ее учили! Она и ответила чисто по-французски: «Спасибо за комплименты, господа!» Обиделась. Те оба — в краску, давай извиняться. Ну, вот так вот и началось. Раза три Пуатье за нею заходил. Потом предложение сделал. И так бывает! Я перепугался: ведь запретит позировать и все тут! Чуть не в ноги ему кланялся: «Позвольте, сударь, Магдалину закончить! Для вашего же собора стараюсь!» И знаешь, он и спорить не стал. Говорит: «Ради бога, если она не против». И краснеет отчего-то, как гимназист…

Дверь опять, на этот раз нарочито громко заскрипела.

— Мне там холодно, Федор Павлович! — уже почти капризным голоском воскликнула Маша.

Она определенно слышала окончание разговора и, почувствовав себя неловко, — ведь говорили-то о ней — решила прервать его.

— Заходите, голубушка! — воскликнул Федор.

Мария Андреевна грациозными шажками подошла к возвышению, сбросила на табурет шубку, поправила на плече покрывало, взошла по щербатым деревянным ступенькам и замерла, безошибочно приняв ту же позу, в какой Карл Павлович ее увидел, войдя в мастерскую.

«Везет ведь всяким Пуатье!» — подумал про себя Карл Павлович.

А вслух сказал:

— Света у тебя, Федя, в картине мало… Пропадет весь контраст. Тут для одних волос пропасть света нужна.

— Понял, добавлю, — усмехаясь, ответил Федор.

IX

Недели две спустя Алексей рассказал Монферрану о сватовстве Брюллова. Архитектор был изумлен.

— Однако, колдовство, да и только! Настоящая осада… Но ты, может, и прав, что отказал… Тридцать три года разницы, шутка ли!

— Дело даже не в летах, — заметил Алексей. — Да я и не отказывал, честное слово. Любила бы она его — пускай бы и шла. Но ни она ему, ни он ей счастья не дадут, даже просто радости не дадут, я же вижу. И она — капризный мотылек, и он себя любит без памяти. Такие-то смогут ли ужиться?

— А может, и смогли бы, — заметил задумчиво Огюст. — Ты в одном прав: для Елены блеск — главное. Она так и так отправится в Европу петь, это мне давно ясно. Вокруг нее уже сейчас музыканты вьются с предложениями, а ее учитель музыки, итальянец, уверяет, что такой голос не показать миру — преступление.

— Вот уж напасть, этот ее голос! — устало буркнул Алексей Васильевич. — Наградил господь… Ведь уедет, в самом-то деле!

— Пускай ее едет, Алеша. Не отпустишь сейчас, уедет через два года, когда ей двадцать один минет. Какая тебе разница?

— Да, а если она там бед наделает? — грустно проговорил управляющий.

— А если она наделает их здесь? Тебе легче будет? — пожал плечами архитектор. — Натура у нее отчаянная, она не уймется, сам же видишь. Стало быть, ей это нужно. Если у нее дара божьего нет и все только фантазии, то скоро она вернется. А если есть дар, то грех ей мешать. Пусть живет как знает. Или, по-твоему, у женщины такого права не бывает?

Алексей замахал руками:

— Да ну вас! Нет, я домостроя заводить не хочу. Видно, вы правы. Да ведь страшно же… Там, в Италии, во Франции, к примеру, войны, революции…

— А здесь холера! — Огюст болезненно сморщился и отвернулся. — Опять загуляла. Мало ей…

— Опять на строительстве болеют? — с тревогой спросил Алеша.

— Пока нет. Сегодня нет. А кто знает, что будет завтра? Ты последи-ка, чтобы в доме курился можжевельник и были лекарства. И скажи Мишелю, чтобы он из гимназии шел прямо домой каждый день. Не то его носит неведомо где, волнуйся за него!..

— А вы откуда знаете? — удивился Алексей. — Вас самого-то целый день нет дома.

— От него самого и знаю, — буркнул архитектор. — Он мне рассказывает, как болтается по улицам, бегает на ту сторону реки… Этот сорванец, видишь ли, архитектуру города изучает!

Управляющий рассмеялся:

— Ну, тут я с ним ничего поделать не могу. Архитектурой он бредит. А что за альбом у него появился, Август Августович? Старый такой, небольшой? Не вы ему подарили?

— Я. Это тот, с которым я ездил по Италии еще в восемьсот четвертом году. Всякие мои фантазии, зарисовки. Как-то я их показал Мише, он и стал выпрашивать. Я их ему отдал, пусть наслаждается. Сейчас ему двенадцать, он все воспринимает как некое волшебство, как священнодействие. Всю эту самую архитектуру. Посмотрим, что дальше будет.

— То же самое, — уверенно сказал Алексей. — Вы же и сами видите. Что я у бога просил, то и вышло, потому как просил от всего сердца! А бегать по городу я Мишке пока буду запрещать, вы правы. Раз опять пришла эта болезнь окаянная…

В эти месяцы, вообще в последние два с половиной года Огюст чаще обычного навещал Росси.

Прежде они виделись изредка, бывали друг у друга от случая к случаю, ибо оба были заняты выше головы и у одного была большая семья, требующая хлопот, а у другого — коллекции, научные труды, частое (особенно в последние годы) желание уединиться…

Но осенью восемьсот сорок шестого года произошло событие, заставившее обоих острее почувствовать необходимость общения…

В один из тех уже далеких теперь осенних дней Огюст случайно столкнулся с Росси на набережной Невы. Перед тем они не виделись чуть не год, и вид старого архитектора потряс Огюста. Росси за эти месяцы не просто постарел, он совершенно угас, превратился в иного человека. Запавшие щеки, тусклые глаза, согнутая спина и подрагивающие руки делали его похожим на призрак. Да он и был призраком прежнего Карла Ивановича.

Когда Монферран, подойдя к нему, поздоровался, старик долго в него всматривался, будто не узнавал. Потом со слабой улыбкой протянул дрожащую руку: