Собор — страница 112 из 126

Мастерам, смотрителям и помощникам художников он отдал распоряжение: получив деньги, отрядить посыльных от каждой артели за водкой и, распив ее за обедом, все работы немедленно прекратить.

— Отдыхайте сегодня, черти! — сказал он рабочим. — Раз уж вам пришла охота меня поздравлять…

Сам он, как всегда, проверил все сделанное накануне, спустился в подвал, чтобы взглянуть на установку калориферов, потом распрощался со всеми и вместе с Алексеем укатил в Академию, чтобы навестить мозаичные мастерские.

Домой он вернулся в шестом часу и увидел в гостиной две корзины с цветами и несколько разбросанных по столу конвертов.

— Цветы от Академии и от Комиссии построения, — пояснила Элиза. — А писем я еще не смотрела, мой дорогой, все время что-то мешает сегодня. То кто-нибудь приходит и тебя требует, то вдруг явился учитель из гимназии жаловаться на Мишу: он подрался там с кем-то из учеников. Ни Алеши, ни Ани дома не было — пришлось мне говорить с ним… Ты поговори с Мишей, он раньше никогда ведь не дрался.

— Поговорю, — пообещал Огюст. — А письма давай мне. Я сейчас сам посмотрю их, а ты последи, чтобы ужин не запоздал.

Он собрал конверты и прошел с ними в кабинет. Поздравлений было много. Последним Огюст взял узкий голубой конверт с итальянским штемпелем и, глянув на него, удивленно подумал: «Это еще кто?» И тут же нахмурился. Он узнал знакомый ему почерк Карла Брюллова. С чего вдруг Брюллов написал ему?

Архитектор вскрыл конверт. К его удивлению, письмо было написано по-русски.


Милостивый государь Август Августович! Примите мой нижайший поклон и мои самые искренние поздравления по случаю дня Вашего рождения!»


Пораженный этими словами, Монферран дважды их перечитал. Брюллов его поздравляет?! Помнит день его рождения?! Он стал читать дальше.


«С глубоким огорчением вспоминаю я наше с Вами холодное прощание и думаю: как жаль, что наше примирение не было полным и мы расстались, питая друг к другу неприязнь.

Ныне, спокойно вспоминая и оценивая все произошедшее, я чувствую себя виноватым перед Вами и прошу прощения за ту дикость, что произошла шесть лет тому назад. Иным, словом не могу означить происшедшего. Будьте же великодушны, не вспоминайте зла. Я был ослеплен ненужной яростью и обуреваем упрямством, а чувства сии — плохие советчики.

Не усмотрите фальши и корысти и в еще одном моем признании: я понимаю теперь, что был неправ и в оценке Вашего собора.

Оказавшись вновь в Италии, многое пережив и перечувствовав и как человек, и как художник, я многое переоценил и в итальянском искусстве и сумел теперь связать его с искусством нашим и понять, сколь мало мы еще достигли высоких тайн наших предшественников. Но постижение оных — в вечном стремлении вперед. Санкт-Петербург — город, которому предстоит долгие столетия быть одним из прекраснейших городов мира, таковым он стал и останется, ибо его облик, его архитектура не похожи ни на какие другие. И строить в нем по-старому нельзя, а по-новому можно лишь лучше, чем по-старому. Ваш собор более всех других подходит к суровым, гордым и изысканным чертам этого города, европейского города русских. Я закрываю глаза и вижу над светлым сиянием и мощью Невы золотое сияние и мощь его купола. Он прекрасен. И я горд оттого, что участвовал в его создании, хотя тогда и не сумел его правильно оценить. Благодарю Вас!

Ах, Август Августович, как хочется мне приехать на его открытие, поздравить Вас, пожать Вам руку. Но, наверное, не судьба. Здоровье мое неважно, я становлюсь совсем плох и боюсь, что мне уж не видать Петербурга…

Напишите же мне, если пожелаете, как идет строительство, вернее, уж не строительство, а оформление; как там дела?

Мне здесь работается хорошо, замыслил я одну грандиозную картину, но сумею ли закончить, бог весть: все дело портит никудышное мое здоровье[83].

Желаю в день Вашего рождения, чтобы мечты Ваши исполнились, чтобы друзья были Вам верны, а враги Вас боялись.

Еще раз кланяюсь Вам низко и остаюсь с самым глубоким почтением и преклонением перед Вашим гением.

Карл Брюллов»


Дочитав, Монферран положил письмо на стол и медленно закрыл лицо руками. Он ясно увидел в этот миг красивое, тонкое лицо художника со спустившейся на лоб кудрявой прядью и надменным изломом бровей.

Ему вспомнились слова, случайно сказанные в его присутствии Федором Брюлловым несколько месяцев тому назад: «Из Италии пишут, что брат безнадежен». Безнадежен…

Огюст вскочил из-за стола, кинулся к двери, распахнул ее.

— Элиза! — закричал он изо всех сил. — Элиза!

Она прибежала, спотыкаясь, хватаясь за грудь.

— Анри, ты что? Что с тобой? Ты побледнел…

Глазами он указал ей на стол:

— Прочитай.

Она прочла письмо.

— Почему тебя это так взволновало? — проговорила она, подходя к мужу. — Это же хорошо, что он вот так написал тебе.

Монферран покачал головой:

— Он умирает.

Элиза ахнула:

— Перекрестись! Да что ты… Он поправится.

— Он умирает, Лиз. Я знаю. И я тоже в этом виноват. Я видел, что он заболевает, и не останавливал его. Он работал, как сумасшедший, а я, как сумасшедший, его торопил. Мне плевать было на его здоровье, лишь бы он мне плафон дописал! Понимаешь, Лиз?

Огюст отошел от двери кабинета, упал в кресло, и Элиза, подойдя к нему, по своему обыкновению обняла его голову и прижала к себе, окунув пальцы в его волосы, по-прежнему густые, еще заметно вьющиеся, но уже полные серебра.

— Анри, мой маленький! Не вини себя в том, в чем ты не виноват. Ты не мог запретить ему работать. Ведь никто же не может запретить работать тебе. Успокойся. И завтра напиши ему ответ.

— Да, я напишу! Напишу, конечно… Пусти меня, Лиз. У меня напомажены волосы, а ты мне их уже все взъерошила… Я пойду надену мундир. Там уже пришел кто-нибудь?

Элиза улыбнулась:

— Почти все. Штакеншнейдер здесь. Пуатье со своей очаровательной женой тоже явился. Барон Кёне только что пришел. Ефимов днем прислал записку, что придет, но его нет пока. Переодевайся скорее. И не забудь надеть свои ордена.

Когда Огюст отворил дверь гостиной, навстречу ему хлынула волна смеха.

Элиза, Алексей, Джованни, Миша в своей гимназической форме, маленькая Сабина в желто-зеленом кружевном платьице, все без исключения гости столпились вокруг стола, разглядывая салинскую деревянную фигурку. От смеха, казалось, дрожала люстра под потолком.

— Какая прелесть! — Элиза обернулась к мужу. — Ну что за умница этот Салин! Прелесть, да и только!

— Это ты у меня прелесть, — любуясь женой, сказал Монферран.

Элиза была в платье из темно-серого тяжелого атласа, сшитом просто и изящно. Оно очень шло к ее посеребренным на висках волосам, уложенным слегка игриво. Она рискнула даже обнажить шею, но такая отвага была оправдана: ее шеей еще можно было залюбоваться. Правда, самое опасное место над ключицами Элиза спрятала под аметистовое колье.

Когда все уже уселись и кухарка принесла вместе с лакеем дымящиеся блюда, а второй лакей стал разливать вино, явился архитектор Ефимов с букетом хризантем и с извинениями, которые были приняты тотчас: настроение у всех было наилучшее.

Однако едва была откупорена первая бутылка старого портвейна, едва были произнесены первые тосты, как внизу послышался шум. Кто-то бранился с дворником и чего-то настойчиво требовал.

Огюст резко встал из-за стола и, кинув гостям короткое: «Простите, господа», вышел на лестницу. Внизу, в слабо освещенном вестибюле, топтался Егорушка Демин. Завидев на лестнице главного архитектора, он попятился, словно ожидал от этой встречи только самого наихудшего.

— Что произошло, Егор? — с верхней площадки спросил Монферран. — Ты из собора?

— Оттуда, Август Августович… — заикаясь, проговорил юноша.

— Что там такое?

Не замечая тупой боли, тут же возникшей в правом бедре, Огюст сбежал по ступеням и остановился напротив растрепанного мастера.

Егор опустил голову и ответил:

— Мы работу прекратили днем еще, как вы велели. Только вот я с мастерами заприметил, что у алтаря слева мрамор отошел в одном месте. Пирон[84] ломаный попался… Ну, а там же леса… Мы решили быстренько подправить мрамор. Две опоры и сняли из-под лесов-то: они загораживали нам место. Кто ж знал, что он полезет…

— Кто полез?! Что произошло?! — бледнея, вскричал главный архитектор.

— Леса упали, Август Августович, — чуть слышно шепнул Егорушка. — Балюстраду у иконостаса попортили…

— К черту балюстраду! Люди были на них?

— Были, — одними губами ответил Демин.

— Ах вы, мерзавцы! Кто-нибудь разбился? Пострадал?!

— Господина профессора Алексеева, художника… убило, кажется.

Монферран пошатнулся:

— Что значит «кажется»?!! Алеша, шубу! А, черт, не до шубы тут!

Оттолкнув Егора, пытавшегося ему еще что-то сказать, Огюст выскочил из парадного, спотыкаясь, скользя по утоптанному снегу, проскочил дворик, выбежал на набережную. Мороз был жестокий, могучий, но архитектор его даже не почувствовал. Как сумасшедший, он пробежал по набережной, миновал мост, кинулся через площадь напрямую, и его едва не сшиб летящий вовсю мочь рысак.

— Одурел, что ли, старый олух?! — загремело ему вслед напутствие кучера, но он не обратил на него внимания.

За ним, тоже скользя и спотыкаясь, бежали Егорка, Карлони и Алеша с шубой в руках, но догнать его не удалось даже Демину.

Задыхаясь, хватаясь руками за воздух, он вбежал в пустой и холодный собор, освещенный лишь несколькими смоляными факелами.

Прямо перед ним, в дальнем конце восточного трансепта, возвышалась безобразная груда расползшихся досок и бревен, возле которой неловко сновали несколько человеческих фигур. Пол вокруг развалившихся лесов был чем-то залит и забрызган…