Собор — страница 120 из 126

— О, бедная! Как же она перенесла?! — с ужасом произнес Егорушка. — Ведь так внезапно! Мне она написала, что догадывалась, чувствовала, что болезнь неизлечима, и ждала такого конца. Но можно ли вообще этого ждать?

— Она заболела и почти месяц пролежала в постели, — грустно сказал Миша. — Потом, однако, поправилась. Хотела вернуться в Петербург, но передумала. И вот скоро уже пять лет, как все это приключилось, а она все мечется, не может успокоиться. Говорит: «Хочу домой, да не знаю, что скажу отцу». Я ей твержу, что отец наш умный и добрый человек, что он все поймет, да можно ведь и не говорить, он не спросит. А она все свое: «А вдруг ему стыдно будет? В жены ему не отдал, просто так пошла!»

— Глупо! — пожал плечами Егор. — Очень глупо, по-моему. Алексей Васильевич умен и благороден, а любовь всегда прекрасна, и раз она полюбила, то стыдиться нечего.

— Полюбила ли? — задумчиво проговорил Миша. — А у меня такое чувство, что это был порыв, это было то самое необычайное, которого она так жаждала, о котором много лет мечтала. Брюллов ведь гений, он во всем им был, верно, и в любви тоже. Он сумел воспламенить ее этой безумной предсмертной страстью. Он же знал, что вот-вот умрет!

— Как жаль, что она за него не вышла! — Егор нервным движением встряхнул свою трубку над бронзовой пепельницей, и пепел, не попав в нее, осыпался ему на панталоны. — Фу ты, черт! Да, зря твой отец отказал… А может, не зря… Бог его знает. Но неужто же ее там никто потом не звал выйти замуж, никто не пытался?

— Это уж многие пытались! — деланно весело воскликнул Михаил. — А то как же! Да вот нейдет… Там не хочет. А в Петербурге это довольно затруднительно. Она мне еще кое-что передавала, то есть просила кое о чем, да не знаю, как и сказать, то есть как и спросить это…

— Спросить у меня? — с живостью отозвался Егор. — А о чем? Ты не стесняйся. Слава богу, мы не чужие.

— Не чужие-то не чужие, да мне легче себе палец отрубить, чем тебя обидеть!

Это восклицание вырвалось у Миши против его воли. Он смешался, и взгляд его выдал глубокое, детское смущение и робость. Егор отложил трубку на подоконник и взял друга за локоть.

— Брось, малыш, это не по-нашему! Мы же понимаем друг друга. Ну, так что?

Михаил решился:

— Вот что… Елена много спрашивала меня о тебе. Но о том, что тебе писала, не говорила. Ты ей тогда ответил?

— Еще бы! Писал, что сочувствую ей безмерно. А что еще я мог написать?

— Ну да, она так и сказала: «Он мне друг, он меня всегда понимал и жалел» Будто ее раньше стоило жалеть! Ну а потом сказала… сказала, что теперь-де понимает, что ты любил ее, любил не как друг, а по-иному. Так вот, говорит, спроси, любит ли он меня еще и захочет ли на мне жениться, если я теперь приеду? Все, что у меня осталось, — это он. И портрет свой передать велела. Вот этот.

Он достал из внутреннего кармана и подал Егорушке маленькую миниатюрку в серебряной раме.

— Это он писал? — в голосе Егора лишь на миг послышалась ярость. — Он?

— Да нет, Егор, что ты. Это в прошлом году писано каким-то итальянцем.

Огонь, озаривший лицо молодого скульптора, погас. Он взял себя в руки. На его щеках проступила краска: он устыдился своего порыва. Некоторое время взгляд его не отрывался от портрета.

— Да, — прошептал он. — Да, это она… во всем она… Ах, говорил я еще мальчиком, что Амур глуп. Глуп он и есть!

— Ты обиделся? — тревожно спросил Миша и, подавшись вперед, ласково обнял Демина за плечи. — Прости меня.

— Ты тут ни причем, и обижаться не на что… Ты… ты с Элизой Эмильевной говорил об этом?

— Нет, — юноша вспыхнул. — Я… мне стыдно было про это с нею… А зачем говорить?

— Да так… Она ее лучше всех знает, лучше отца с матерью, пожалуй. Аленка ей всегда очень доверяла. Мне, видишь ли, совет нужен… А впрочем, разберусь, кажется, и сам!

С этими словами он поднялся, пожал Мише руку и, подхватив свою папку, свои шинель и фуражку, ушел.


Минуло Рождество. А через месяц в «дом каменщика» пришло письмо от Елены. Письмо было из Милана, и в нем она сообщала, что в марте надеется быть уже в Петербурге.

— Ты написал ей? — приступил Михаил с расспросами к Егорушке. — Ты позвал ее?

— А что я мог сделать, кроме этого? — со странной покорной улыбкой спросил скульптор. — Не могу же я ее теперь оставить! Ведь я ее всегда любил и ныне люблю для нее, а не для себя. Я ведь сразу потому и хотел спросить Элизу Эмильевну, что, понимаешь ли, сомневался. Она — единственный человек из тех, кого я знаю, который любит не для себя.

Алексей и Анна с нетерпением ожидали свою «блудную дочь». За семь лет ее отсутствия они надумались всякого и теперь готовы были на что угодно, лишь бы Елена вернулась к ним. Алексей был слишком умен, чтобы не догадаться, что в эти годы с Еленой приключилась какая-то беда, не то она возвратилась бы раньше. Но он никому не открывал этих своих мыслей, решив мудро выждать, чтобы все самому увидеть и понять.

В начале марта пришло письмо из Ревеля. «Божественная Элен» ехала домой северным путем, через Швецию, где дала несколько концертов, а в Ревеле ненадолго остановилась просто ради отдыха, но ее и там уговорили дать концерт. «Из Ревеля еду прямо в Петербург и скоро всех вас увижу и обниму», — писала Елена.

— Да уж из Ревеля в Петербург прямее некуда! — усмехнулся, прочитав письмо, Алексей Васильевич. — Не больно спешит, но едет, спасибо и на том!

Путешественницу ждали теперь со дня на день. Но вместо нее вдруг явился незнакомый вестовой, как оказалось, посланный в Петербург из Аренсбурга[86] со специальным сообщением, и потребовал «господина управляющего».

Алексея на беду не было дома, к вестовому вышла Анна и услышала новость, от которой едва не лишилась чувств: в имении Юрьевское неподалеку от Аренсбурга несколько дней назад обнаружилась чума. Завез ее вроде бы какой-то цыганский табор. В деревне и в усадьбе от нее погибло уже много народу, и поскольку Юрьевское находилось почти на самой дороге из Аренсбурга в Петербург, его немедленно окружили кордонами, перекрыв все дороги и установив карантинные посты.

— Выезжать оттуда никому не велено вплоть до особого распоряжения, — завершил вестовой свою пространную речь. — Меня направил господин комиссар, из Петербурга присланный, чтоб я доложил, как есть, и заезжать мне не велено было никуда, да вот уговорила барышня, дочь господина Самсонова… Она из Ревеля ехала в Петербург, а в Юрьевском у ней знакомый барин, хозяин то есть имения, она его, кажись, за границей встречала. Говорит, он ее зазвал денька два погостить, госпожу-то артистку. Ну, а тут как раз чума. Вот она там и оказалась взаперти… Сказала, что сама-то здорова, да очень боится заболеть — у нее уж лакей помер от чумы. Говорит, если сможет батюшка, то пускай ее оттудова выручает.

Вестовой удалился, а Анна в ужасе и тоске заметалась по дому, не зная, что делать. В доме не было ни хозяина, ни хозяйки, Михаил с утра ушел по делам, не у кого было даже спросить совета. Воображение рисовало Анне умирающую Елену, дроги с ее мертвым телом.

Бедная женщина уже собиралась бежать к собору, надеясь, что муж ее там вместе с хозяином, и на лестнице столкнулась с Егорушкой Деминым, он пришел к Монферрану за каким-то делом. Узнав о случившемся, Егор страшно переменился в лице и, пробормотав какие-то несвязные слова, кинулся на строительство. Алексея Васильевича он искать не стал, зная, что тот ничего сделать не сможет. Единственной мыслью скульптора было поскорее отыскать Монферрана. На свое счастье он нашел его почти сразу. Огюст уже собирался из собора ехать к кому-то из заказчиков.

Ни слова не говоря, молодой человек кинулся в ноги своему покровителю и в ответ на ошарашенное «Что это значит?!» закричал:

— Август Августович, вы жизнь мою можете спасти! Если только Елена умрет, не жить и мне на этом свете… А она вот-вот может погибнуть!!! Пропуск мне достаньте через кордон!

— Какой еще кордон?!

Путано и несвязно Егор рассказал архитектору о страшном происшествии. Выслушав все, Огюст только махнул рукою:

— Ах, было бы из-за чего с ума сходить. Не умерла же она и, думаю, не заболела, раз смогла вестового уговорить, да небось и сумму ему вручить немалую, не то бы он на Мойку заезжать не стал. Ладно же, не мечись, я достану пропуск, только тебя не пущу: ты натворишь бог весть чего… Сам поеду!

Выехать Монферрану удалось только около полудня следующего дня: добыть разрешение у генерал-губернатора оказалось не так просто. Впервые архитектор отправился в такую дальнюю дорогу без Алексея, а ведь именно в этот раз верный его слуга ни за что не хотел оставаться.

— Я тебе привезу ее, слово даю! — уверил Огюст Алексея. — А помощи от тебя мне не будет, одно беспокойство. С меня холеры твоей на всю жизнь хватит.

Кучер Яков гнал лошадей во всю прыть, и до кордона на дороге они добрались уже в начале седьмого часа. Оставив возле кордона свою карету, архитектор в сопровождении одного из солдат подошел к сторожке, где обосновался петербургский комиссар.

Прочитав выданный ему пропуск, чиновник, и без того завороженный мундиром статского советника и сиянием орденов (Огюст знал что делал, надевая их в дорогу), вскочил перед важным гостем навытяжку и осведомился: что их милости будет угодно узнать?

Когда архитектор рассказал, в чем дело, комиссар заулыбался и, весело покручивая перо пальцами, проговорил:

— Тут она, артистка, ваша милость! Приехала, как мне удалось выяснить, вместе с хозяином имения, помещиком Селивановым, как сказывали мне, знакомым ее давним. Будто бы она его в Париже знала и от приглашения заехать в его имение не отказалась. Ну, а тут такое вышло приключение. Уж, кажется, где бы стать чуме? На юге. А она вон на севере объявилась. Уже сейчас, смею вашей милости доложить, шестнадцать человек скончалось, восемь ныне в одной избе пребывают, для больных выделенной, то есть те, кто ныне болен. А помещик сам заперся в своей спальне, никого туда не пускает, разложил вокруг себя пистолеты и орет через окошко, что каждого, кто сунется, пристрелит.