Собор — страница 122 из 126

оеду, даже если меня и темнота застанет.

Елена уехала. Ее убедил его безмятежный голос, и потом ей теперь так мучительно хотелось домой.

Проводив ее, Огюст дошел до сторожки, кликнул сторожа и велел ему согреть себе чаю. Архитектора мучила жажда. Он испытывал все более сильную дурноту и стал уже бранить себя за безумную неосторожность. Как мог он отпустить карету?! Надо было оставить здесь Елену и ее спутницу, а самому ехать… Оставить эту взбалмошную женщину в таком волнении? Бог весть, что бы она натворила! Но ведь поселок вокруг пуст, дачи еще не заселены, а те, кто живут здесь постоянно, люди малознакомые. Попросить у кого-нибудь лошадь и повозку? Ну, а если они заподозрят, в чем дело? Ведь слух о чуме не мог сюда не дойти, комиссар и вестовые проезжали мимо Гатчины. Спятив от страха, какой-нибудь осёл еще вызовет полицию, и тогда до Петербурга ему не добраться. А спасти его сможет только Деламье, если сможет и он…

— Полно, все может еще обойтись! — твердил себе Огюст. — Может быть, я действительно сильно простудился.

Но сознание его между тем начало мутиться и, напившись чаю, он сделал вторую глупость, на этот раз уже ничем не объяснимую: боясь потерять способность двигаться, он отправился пройтись и сам не заметил, как оказался возле озера, которое они с Элизой часто навещали, приезжая на дачу.

В тот год была ранняя весна. Снег таял, кое-где на крутом склоне берега обнажая черные мокрые бугры, покрытые рыжими космами старой, мертвой травы. Лес за озером стоял торжественный, прозрачный, но уже не унылой зимней прозрачностью. Он словно весь светился, застыв в ожидании волшебства пробуждения.

Не понимая, для чего он это делает, Огюст медленным шагом обогнул озерцо, вошел в лес. Здесь снег еще не таял, лишь стал оседать, теряя белизну и искристость, тускнея, постепенно, незаметно умирая.

Проблески сознания подсказывали Огюсту, что он ведет себя, как сумасшедший. Ему делалось все хуже и хуже, а он уходил все дальше от дома, от последней надежды получить помощь.

Но точно некая неодолимая сила вела его вперед, он будто искал спасения именно в этом светящемся весеннем лесу, чей упоительно чистый воздух мог, казалось, сокрушить черную силу болезни.

Силы архитектора иссякли. Он отыскал одинокую старую ель с оттаявшими, высоко приподнятыми над снегом корнями и присел в их развилку, спиной привалившись к корявому стволу. Переведя дыхание, он вдруг ощутил жжение и боль в левом предплечье. Морщась, Огюст закатал рукав пальто, затем рукав мундира и рубашки и глухо охнул, увидев то, что ожидал увидеть: страшный багровый нарыв. Это было последнее доказательство.

— Я погиб! — вскрикнул Огюст. — Все кончено!

Он испугался в эту минуту даже не самой смерти, а момента, в который она могла наступить. До самого последнего дня строительства, до его великого торжества, оставалось не более года. Через год ему предстоит испытать то ни с чем не сравнимое чувство, которое достается лишь тому, кто до конца приносит себя в жертву Победе, отрекается от достижения малых вершин ради одной, высочайшей, и к этой вершине идет всю жизнь. И вот случилось так, что судьба вырывает у него его заслуженную победу, не дает ему увидеть открытие собора, осуществление своей мечты…

— За что?! — простонал он, закрывая лицо руками. — Господи, смилуйся! Еще год, еще один год!

Но приступ отчаяния прошел, и волевая натура Огюста толкнула его к действию.

— Вставай! — приказал он самому себе. — Немедленно назад, в поселок! Надо кого-нибудь послать в Петербург, чтобы поторопили присылку кареты… Чушь! Карета, верно, вот-вот уже отправится, Элиза сама поторопит Яшку, либо второго кучера пошлет. Значит, надо поскорее выпить можжевеловой настойки, если у садовника найдется, и ждать. Или все же послать кого-то в город, чтоб привезли сюда Деламье, ведь я могу до него и не доехать. А где уверенность, что он успеет доехать сюда? Получается одно и то же… В любом случае назад, к жилью!

Он сделал над собою неимоверное усилие и встал. Тут же его скрутили судороги и бросили ничком на снег. Он будто захлебнулся крутым кипятком, жар охватил все его тело, проник в легкие, в мозг, вызвав обморок и бред.

Но, придя в себя, он снова поднялся и, шатаясь, хватаясь за ветви деревьев, побрел вперед. Некоторое время он почти ничего не видел, все расплывалось перед его глазами, в них плясали какие-то серые и красные полосы. Потом пелена рассеялась, и архитектор увидел темный сырой скат с клочьями тающего снега, но то был не берег озера, а обочина дороги.

«Я пошел не в ту сторону! — подумал Огюст уже не с отчаянием, а лишь с тупой, мучительной обидой. — Не к дому, а к дороге… Назад мне не дойти!»

Однако какая-то неистовая сила заставила его напрячься в последний раз и взойти, вернее говоря, всползти по крутому скату, цепляясь непослушными пальцами за траву, за выступающие из земли скользкие, влажные камни. Наконец он достиг дороги.

Она была еще покрыта снегом, лишь в глубоких колеях стояли лужицы и темнели полоски земли. Дорога была прямая, она уходила и назад и вперед длинными светлыми крыльями, и Огюст понял, что за каждым ее концом начинается Бесконечность.

По обе стороны дороги стоял черно-белый лес. Он молчал.

Вдруг издали, то ли с той, то ли с другой стороны, донесся слабый шум. Вслушавшись, Монферран понял, что это полозья. «Повозка… Кто-то едет! — мелькнула у него мысль, тут же озарившая сознание слабой надеждой: — А вдруг это спасение?..»

Его опять замутило, зашатало, новый приступ судорог грозил новым обмороком. Но архитектор, поспешно приподняв левый рукав, пальцами что есть силы стиснул горевший огнем бубон, и жесточайшая боль не дала ему потерять сознание.

Темное пятно показалось вдали, потом стало расти, постепенно превращаясь в облако снежной пыли и брызг, из которого затем вырвались бешено скачущие лошади, показался кузов кареты, летящей во весь опор. Сделав еще два неверных шага, Огюст заступил ей дорогу, в эту минуту уже не сознавая, что она может не успеть остановиться.

Но одновременно с этим его движением прозвучал пронзительный окрик:

— Сто-о-о-ой!!!

Лошади всхрапнули, почуяв железный рывок узды; заскрипели, взвизгнули полозья, плащ снежной пыли рассыпался, и вспененные лошадиные морды нависли над самой головой архитектора, который тут же, обессиленный, свалился на дорогу.

В глазах его опять заклубился туман, но он еще успел увидеть, как с двух сторон кареты распахнулись дверцы, как на дорогу выскочили мужчина и женщина и разом кинулись к нему.

— Не прикасайтесь ко мне! — успел он то ли крикнуть, то ли прохрипеть. — У меня — чума… Ради бога, сообщите в город! Я живу на Мойке. Дом тридцать шестой. Скажите… моей жене…

— Я здесь, Анри! Я здесь, любимый!

Туман прорвался, но то, что он теперь увидел, уже не могло быть реальностью. К нему склонились два лица, дороже которых он не знал — лица Элизы и Алексея. Жена и верный слуга подхватили его под руки, приподняли.

— Август Августович, держитесь, бога ради! — шептал, дрожа как в лихорадке, Алеша. — Сейчас… сейчас…

У Элизы с головы соскользнул капюшон, и растрепанные пряди седеющих волос некрасиво свесились по обе стороны измученного горем лица. Но ее глаза, полные трепета, исполненные надежды, были прекрасны, как никогда.

Из кареты между тем вывалился еще один человек, таща за собою маленький, но тяжелый саквояж и на ходу что-то из него вытаскивая. Он подбежал, кинул саквояж на дорогу, зубами вырвал тугую пробку из какой-то склянки и тоже наклонился к упавшему.

— Пейте немедленно! — произнес хорошо знакомый голос. — Ну! Потом падайте в обморок, делайте что хотите, но это извольте выпить! Слышите, мсье?!

— Деламье?..

— А вы за кого меня приняли? Пейте, черт возьми, не то волью силой! Помогите мне, мадам.

Огюст уже не верил в происходящее. Это был бред, предсмертный бред, и ничего больше. Но руки Элизы, ее добрые, нежные, ласковые пальцы, их прикосновения к горящим вискам… Может ли это казаться? Эти глаза ее, полные вечной, негаснущей любви… Ее голос…

К его губам прикоснулось горлышко склянки, кисло-сладкий травяной настой обжег язык и гортань.

— Не вздумайте сплюнуть! Глотайте!

Деламье, убедившись, что склянка пуста, с облегчением отшвырнул ее в сторону, выпрямился, вытер сразу вспотевший лоб, едва не скинув с головы шапку.

— Так… А теперь в карету! И скорее, скорее, к дому! Какой добрый ангел вывел вас, мсье, на дорогу? Мы бы ехали до имения еще минут двадцать.

Огюст не ответил. Он потерял сознание и очнулся минут пять спустя. Карету трясло и качало, и он сначала подумал, что ему действительно все привиделось, а трясет его лишь от нового приступа. Но сознание стало яснее, и он увидел себя на коленях у Алеши, бережно охватившего его обмякшее тело. Голова его покоилась на плече вжавшейся в угол кареты Элизы. Деламье сидел напротив, не выпуская из своих пальцев запястья больного и пытаясь сквозь толчки и тарахтение кареты уловить биение его пульса.

— Лучше тебе? — спросила Элиза.

— Да… Как вы узнали?

— Да мы не узнавали, Август Августович, — за Элизу ответил Алексей. — Мы ведь вашу карету встретили уже далеко за Нарвской заставой, на дороге уже. Елена как сказала нам, что вы ее отправили одну, так нам стало сразу все понятно. А до того мы не знали… Только Элиза Эмильевна с утра была сама не своя а часов в девять утра говорит мне: «Алеша, вели запрягать! Едем навстречу им! Я не выдержу…» А как выехали уже, так она вдруг решила обязательно доктора взять с собою.

— Да, и мне пришлось, не закончив завтрака, спешно собрать этот саквояж и отправиться с ними! — усмехаясь, проговорил Деламье. — Я пытался объяснить мадам, что ее поведение совершенно неразумно и выходит за всякие рамки человеческого поведения, что нельзя доверять инстинктам и предчувствиям, что современная наука отрицает значение таких импульсивных побуждений, но мадам де Монферран повела себя еще неразумнее, мне даже стыдно сказать, как…