Собор — страница 15 из 61

— «I знову днi, pyдi та 6ypi, такi щасливi та сумнi..»

— Что ж, неплохо сказано, — одобряет Ромчик. — Надо бы запомнить, процитирую при случае нашей врачихе — новенькая в заводской амбулатории появилась. Сегодня захожу к ней, говорю: «Жучок в ухо залез. Сможете вытащить?» — «Я не отоляринголог». — «А кто же вы?» — «Прочтите, там написано на двери… С той стороны!» Вот какая! «Вытащите, — говорю, — или бюллетень дайте. Буду бюллетенить, пока жучок сам из уха не вылезет…» Думаешь, пошла навстречу, поверила в жучка?..

К подобным историям Ромчика Микола привык, так же как и к навязчивой его идее о моторной лодке. В последнее время приятель только этим и озабочен — лодкой и коллекционированием пластинок.

— Надо быть реалистом, — поучает он Миколу. — Возьми любого из наших работяг. Дай ему телевизор, моторку да еще путевку на Черное море в санаторий «Красный металлург», и он тебе побоку все то, что ты называешь духовным. Ты вот о соборе переживаешь. Думаешь, все за него болеют, как ты? Вон Шпачиха всю жизнь ходит возле него, а очень ей нужны его купола? Да она на них никогда и не глянет! Корзины гнут ее к земле, ей монету подавай! Предложи ей на выбор — собор или крытый рынок? — обеими руками будет за рынок. Что тот собор для нее в жизни? Или для Федора-прокатчика? Ты скажешь — дух… Одним духом, брат, сыт не будешь! «Материя — первична…»

— Так, наверное, рассуждают и те юшкоеды, те ходячие желудки…

— В конце концов, люди долго подтягивали ремешки, по карточкам перебивались, и если они сейчас создают себе культ… ну, назови его культом желудка, культом жареного поросенка с хреном… Неужели же ты станешь осуждать их за это?

— Желудки есть у всех земных созданий, человек в этом не оригинален. Но залюбоваться этой сферической гроздью куполов, вынырнувшей откуда-то из сумрака веков, а тем более возвести их в небо, как образ и дополнение неба… на это способен лишь человек.

— Ах, я забыл, что здесь — поэт! — иронизирует Ромчик. — Однако я не завидую тебе, о великий, никому не ведомый поэт Зачеплянки! Знаю, что не только лавры ждут тебя на твоем пути. История учит, что впереди лавров частенько идет увесистый бук, шпицрутен идет!..

— «I знову днi, pyдi та 6ypi…» — произнес Микола в ответ.

А Ромчик стал рассказывать новую историю о какой-то хорошенькой из шлакоблочного, с которой он танцевал в прошлую субботу, но прижал невзначай, а она, наивнячка, оскорбилась. Хоть и слабое создание, а вредное… «Ну, будем танцевать по-пионерски», — сказал и после того водил ее только по-пионерски, на расстоянии вытянутой руки.

— Нечто подобное я уже слышал, — замечает Микола. — Казус вульгарис…

— Ах, прошу прощения, — опять иронизирует Орлянченко. — Для тебя ведь наши Маруси — это лучшая половина человечества… Мадонны, недотроги!.. А по-моему, они и сами не любят, чтобы их идеализировали, их больше устраивает, когда мы смотрим на них по-земному… Идеалы Идеаловичи нынче не в моде.

— В этом я за модой не гонюсь, — спокойно возразил Баглай. — А вот задумывался ли ты, почему величайшие поэты всех времен именно ее воспевали, женщину? С нее, обыкновенной, земной, творили своих небесных мадонн…

— А тебе тоже одну оставили: у Катратого огород поливает.

— На эту тему лучше помолчи.

— Почему?

— Да потому.

— Неужели? — Орлянченко от удивления даже свистнул. И сразу же в окне появилась взлохмаченная спросонок Верунька.

— Еще свистунов мне тут среди ночи не хватало, — бросила она сердито.

— Вера Филипповна, имею же я право хоть на улице свистеть? Или и это по разрешению? — и Ромчик застрочил скороговоркой, как докучают человеку всяческие указания, на каждом шагу ты их слышишь, а закончил афоризмом из польских «непричесанных мыслей»: — Всегда найдется эскимос, который даст указание жителям тропиков, как им вести себя в палящий зной…

— Что ты мелешь, скептик ты несчастный? — ничего не разобрав спросонок, набросилась на Орлянченко Верунька. — При чем тут эскимосы? При чем тут тропики?

— А Иван ваш где? Он же сейчас в тропиках…

В самом воспоминании об Иване в такую пору да еще из уст Орлянченко почудилось Веруньке нечто кощунственное.

— Как твою болтовню понимать? — высунулась она всей своей взлохмаченностью из окна. — Кто обо мне Ивану хоть слово накриво скажет? Чести не запятнала, это вся Зачеплянка знает! А ты мигом скамейки освободи и валяй отсюда, пока скалкой по спине не огрела!

— За что, Вера Филипповна? — живо вскочил на ноги Ромчик при упоминании о скалке.

— А за то! Всех по себе не равняй! Сегодня с одной, завтра с другой.

— А что ж, когда они скучны и пусты, как осенние пляжи.

— Сам ты пустой. Под носом взошло, а в голове еще и не вспахано… Попал бы ты к нам в бригаду, мы бы тебя перевоспитали.

— Знаете, сколько времени нужно, чтобы перевоспитать нас? Тысячу лет! Смешны мне те, что верят, будто через двадцать лет все станут вдруг образцово-показательными, исчезнут эгоисты, хапуги, бюрократы… Нет, тысячу лет — и не меньше!

— Зачем ты водишься с ним, с этим пустобрехом, Микола? — уже спокойнее обратилась Верунька к Баглаю. — Ты же серьезный хлопец, мысли у тебя стоящие, а он, этот перекошенный… Что у вас общего?

Ничуть этим не задетый, Орлянченко послал Веруньке улыбку:

— Без меня и Микола пригас бы: с кем бы он дискуссии вел на тему о смысле жизни и вечной любви?

— Не тебе бы пустозвонить о любви, — словно бы с сожалением вымолвила Верунька. — Что ты о ней знаешь?

— Если не игроком на поле, то судьей разве не могу быть?

— Истинная любовь сама себе судья.

Орлянченко, изумленный ответом, толкнул Миколу в плечо:

— Слышишь, какими афоризмами заговорила наша Вера Филипповна? Вот что значит — два года без Ивана!

— Она имеет право на такие афоризмы, — сказал Микола серьезно.

Верунька же, какое-то время помолчав, опять принялась за Ромчика:

— Хорошим наждаком тереть тебя надо, хлопец… Чубчик на лоб начесал, перстень носишь, а что из тебя в жизни? Мало еще ты нашего квасу выпил…

Это она имеет в виду витаминизированный квас металлургов, которым они в цеху жажду утоляют.

Орлянченко и на это хихикает:

— Знаю тот квас! Крепкий такой, что и глаз одному пробкой вышибло.

— Если такому лодырю…

Перебив Веруньку, Микола решительно вступился за товарища:

— Не забудь, Верунька, что перед тобой рабочий высшего разряда. Можно сказать, элита!

— Вот именно. Смену отработал — и пошел ветер по улицам гонять. На уме только танцы да комфорт…

— Такие, как я, тоже нужны, — не обиделся Ромчик. — Без таких, как я, жизнь стала бы пресной… Пресной, как дистиллированная вода.

Верунька не захотела больше слушать:

— Довольно, уходите, хватит вам тут околачиваться. — И, прикрыв окно, исчезла в темноте.

Друзья разошлись. Орлянченко свернул к себе, кинув Миколе на прощанье: «Чао!» А Микола побрел дальше улочкой до самой саги. Чувствовал какую-то правду в словах Ромчика о пресности жизни, чувствовал, что течение его зачеплянских дней без укусов и приперчиваний Ромчика было бы менее интересным, или, как тот говорит, пресным… Иногда его раздражал цинизм Ромчика, невзыскательность, но в то же время он и не представлял себя без этих выбрыков Ромчика, его острот, скепсиса и въедливых парадоксов. Была в этом как бы потребность организма, ищущего определенного противоядия от однообразных будней, от стандартных представлений тех, кому хотелось бы сделать из тебя человека-кирпичину, видеть в тебе лишь податливый, нищий духом строительный материал… Ромчик считает, что он имеет право на некоторую расхристанность души, в конце концов, почему он в своем поведении должен быть подогнанным под стандарт? И даже если он сейчас, по мнению Веруньки, несколько и перекошенный, то… Даже дерево в росте выпрямляет себя.

Где бы ни оказался, блуждая, в эту ночь Баглай, то ли возле саги, в которой месяц расплавленный плавал, или на соборной площади, всюду невидимо была с ним и юная мадонна с загорелыми крепкими руками, с лицом задумчивым, на котором загар сарматский так и горит! Один только раз удалось Миколе увидеть ее вблизи, — у самого штакетника поливала. Стояла грустная со шлангом в руке, а исподлобья — взгляд на Баглая глубокий, тяжелый, недоверчивый… Густая смуглость лица резко оттеняла зеленоватую голубизну очей, настороженно-грустных, затаившихся. Недоверие и глубокая грусть — они поразили всего более. Губы сжаты, а во взгляде и во всей осанке что-то упрямое, смелое, угадывалась внутренняя сила, страстность, надежность души. Волосы темно-русые свободно распущены по плечам, их в колечки завивающиеся кончики золотились на солнце, словно слегка пригоревшие, припаленные иным — степным солнцем. Скорбная глубина очей была как бы с прозеленью, какую, наверное, в давние века только в очах у лесных русалок можно было подглядеть где-нибудь на Волчьих Водах. Совсем ненадолго встретились тогда их глаза, он поздоровался, она ответила ему негромко: «Здравствуйте». И весь разговор. А тревогу и волнение от того взгляда Баглай и сейчас ощущает, блуждая, как тень, по ночной Зачеплянке. Почему-то именно ей, человеку почти незнакомому, хотел бы поведать свою жизнь, все свое самое заветное…

Когда тебе скоро двадцать два, а дымы текут, а слава поэта еще только грезится, есть над чем призадуматься. Двадцать и два, а ничего еще не сделано для бессмертия! Нечто подобное будто бы воскликнул Юлий Цезарь в дни своей молодости. И хоть было то в суровом Риме, а не в этой ласковой поэтичной Зачеплянке, но возникают, видно, у людей и через тысячелетия подобные настроения, которые уже когда-то, — были и кого-то беспокоили. Действительно, что он успел сделать? Что успел постичь в своем двадцатидвухлетнем мире? Где же поэма твоей жизни? «Спасители Титана» — может, так она будет называться? О металлургах, о тех, кто среди разгула смерти спас свой черный миф — чугунного, с разорванными цепями Трударя, в котором так неповторимо молодо отлился бессмертный дух революции! Поэма о таких, как легендарная Майя Прапирная из Колонии, как твой отец Никодим Баглай, который добровольцем пошел в сорок первом на фронт и безвозвратно исчез в первые же дни в заднепровских бурых холмах… Поэма трагизма, поэма непобедимости духа, но какими словами ее вычеканить? Чтобы она, как