Собор — страница 27 из 61

«Удирал от волка, а упал на медведя», — почему-то пришла на ум поговорка, совсем некстати.

Переводя дыхание, пригладив взмокшую паутинку чуба, Лобода двинулся по тропинке к шоссе.

12

На весь небосвод дымят заводы. Нет им выходных. День и ночь с эпическим спокойствием дымят. Мягким силуэтом проступает на фоне неба собор. Вырисовывается на далеком небосклоне, подернутый прозрачно-синей дымкой расстояния. Перспектива сместилась, купола собора и трубы заводов как бы сблизились между собой, слились в едином ансамбле сооружений старого и нового века.

Юноша-архитектор сидит за рулем, ведет машину по трассе с двусторонним движением; военком с женой на заднем сиденье чувствуют себя спокойно, когда сын за рулем: уверенно и ровно, даже элегантно ведет он машину. Не впервые военкому здесь проезжать, не один год в этих местах, хотя родом он издалека, из соловецких краев, где строгий Архангел взирает на все с монастырских ворот, где над вечными льдами чайки полярные кричат. В подземелье одной из башен монастырских царица двадцать пять лет гноила в яме закованного в цепи Калнышевского, последнего кошевого Сечи Запорожской. В цепях, в нечистотах, с ногтями, поотраставшими как на звере, в тоске и ненависти, дожил он до ста тринадцати лет, — так чем-то ведь держался в жизни тот узник царицын? Не одной же баландой, которую соловецкие монахи в эту яму зловонную подавали в сутки всего лишь раз? Может, ему, вскормленному степною волей, поверженному и закованному, как раз придавали там силы нескованные воспоминания про эту солнечную украинскую ширь?

Богатыри здесь вырастали, могучих духом людей лелеял этот край, живительный дух этой природы.

И сейчас есть на кого поглядеть военкому, когда проходят перед ним на медосмотре юноши рабочих предместий, — с развитыми легкими, сильные, с железными мускулами металлурги. Редко кого забракует комиссия, один к одному, как на подбор. Вспоенные Днепром сыновья края казацкого! Мощь! Надежда! И есть, видимо, частица заслуги Скарбного, плавней и Днепра в том, что, несмотря на задымленность этой зоны, такие высокорослые вымахивают, здоровьем крепкие. Есть с кем Отчизну защищать!.. А с каким обычаем народным провожают тут хлопцев в военкомат! Всю ночь накануне гуляет какая-нибудь Зачеплянка, справляя проводы, старики вспоминают, что когда-то запорожцы, возвращаясь с походов, привозили девушкам столько шелковых лент, что хватило бы их от шпиля собора до самой земли… Таковы были казацкие ленты. И теперь еще сохранился обычай провожать парней в армию в лентах ярких, с музыкой, песнями; с восходом солнца высыпает на Широкую вся родня, все друзья будущего воина, соцветие девчат, а он среди них идет рядом с гармонистом, одна из девчат под руку ведет его, как к венцу, с повязанным на рукаве платком, и он шагает какой-то необычный, только изредка с прощальной любовью поглядит на эту свою избранницу, что ведет его под руку уже как родного, на ту, что будет ждать его возвращения не один год. И поют, и пение их такое за душу берущее, как в прошлом у их молодых тогда матерей.

Придут во двор военкомата с тем металлургом-новобранцем, да еще и тут стекла оконные задрожат от их «Засвiт встали козаченьки», выйдешь на крыльцо, заслушаешься — душа жаждет бессмертия! Надежных воинов дают эти трудовые Зачеплянки, Черноземы, Баррикадные… И нигде потом не забыть молодому воину этих проводов, девичьих лент и походной, прощальной песни. Вот вам и обычаи, сами растут из устоев народа, из традиций его, из души, а то выдумывают, высасывают из пальца разные бездушные псевдообряды…

В свое время военкому довелось воевать в этих краях. Здесь отступал в окровавленной гимнастерке в сорок первом, вышло потом так, что на этом же направлении и наступал, выгоняя оккупантов за Днепр. Был помоложе, сердце не беспокоило, командовал артиллерией гвардейской дивизии. Тогда-то и увидел на горизонте впервые этот собор, — артиллеристы взяли его ориентиром. Осенним утром впервые увидел его, когда после погожего сентября небо висит, обваливается тяжелыми тучами-туманами, гнетет пасмурностью мир… Разоренные, сожженные села вокруг, черные скелеты заводских корпусов вдоль Днепра, и среди этого мира руин, бесприютности и боли, под свинцово-набрякшим небом осени забелел на холме перед войсками тот нерушимый казацкий собор. Ничего больше — только разорение, пустыня войны, и среди этого под тучами — собор. Округло вознесся чудом уцелевшими куполами — как видение, как невероятность. Начиная от Подмосковья, сколько он, дивизионный начарт, видел их, разбитых, не пощаженных войной, загаженных оккупантами различных церквей и соборов. Но тут впервые перед ним было зодческое творение уцелевшее, с сохранившимися куполами, спасенное случаем или неудержимым движением наших фронтов. Прекрасный был ориентир, прекрасная цель, но начарт твердо предостерег своих артиллеристов:

— По нему — не бить!

Почему он тогда так сказал? Откуда явилось это внезапное желание? Очарован был совершенством храма, дуновением древней, извечной красоты? Вряд ли. Скорее даже нет. Никогда прежде не был эстетом, и решительности ему тоже было не занимать. Разве что горе пережитых лет, жгучая ненависть к разрушителям, к губителям прояснила ему тогда рассудок, продиктовала приказ — сберечь! В молодости не мало видел он памятников старинного русского зодчества, памятников, которые, словно белые светильники, поставленные кем-то в правека, озаряли его суровый угрюмый Север. Но тогда он не знал, что это — зодчество, не знал, что тот свет творений, тот голос неведомых мастеров был послан из седой древности и для его души, и для нее тот голос предназначался. И разве виноват ты, что тогда смотрел на все глазами, не умевшими и не желавшими ничем дорожить, не понимавшими, что перед ними — сокровища? Только потом, со временем, почувствуешь это, пройдя полсвета дорогами руин и страданий. А тогда, во времена великого помрачения, разве что случай уберег тебя от того, чтобы вместе с такими же, как и ты сам, юными энтузиастами пойти разваливать соборы, наивным победителем стоять на грудах руин тех беззащитных ветхих своих северороссийских церквушек. Попадись на пути Рублев — не пощадил бы Рублева! Поверг бы и его с чувством правоты, в азарте разрушения, не подозревая даже, кто он такой. А что не пришлось принять участие в том слепом охмеленье, в пиршестве разрушений, то это только благодаря случайности: рано попал в артучилище.

После войны поселился в этом городе. Опять же по чистой случайности, по долгу военного человека. Хоть и не скажешь, что это было в разладе с его желанием. Во всяком случае, когда получил назначение сюда, первым, что возродилось в памяти, был собор на возвышенности, под осенними тучами, пощаженный когда-то в счастливое мгновение твоими дальнобойными. Приехал — и с тех пор тревожно-багровые негаснущие ночи Приднепровья стали военкому родными… Сына выучил на архитектора, после института работает в другом городе, но каждое лето к родителям приезжает, проведывает. Сыном военком доволен — мыслящий парень, горячо влюбленный в искусство. Увлекается, может, даже слишком: все эти Софии, Реймсы, Парфеноны — его стихия, его жизнь. Сам Парфенона пока еще не создал, но замыслами, смелыми проектами полна голова.

И военком и жена его уже привыкли, что с приездом сына в отпуск в их квартире открывается как бы клуб — каждый вечер приходят к сыну друзья, часами дискутируют… Когда речь заходит о какой-нибудь ризнице, восьмиграннике, о дивном том казацком барокко, сына не узнать, воодушевляется, глаза горят…

А сейчас задумавшийся, невеселый сидит он за рулем. Чтобы развлечь сына, военком принимается рассказывать жене всякие смешные истории, весело рассуждает о будущем, не так уж, мол, оно и мрачно, человек планеты растет даже в буквальном смысле слова, ученые заметили, что средний рост человека за последнее столетие увеличился на столько-то вершков — то бишь сантиметров, хотя ему, как военкому, и мелкота нужна, Тараса Бульбу в кабину реактивного не впихнешь… Жена сначала усомнилась, что люди увеличиваются в росте, потом с улыбкой окинула взглядом своего толстяка:

— Значит, есть надежда, что и ты у меня еще подрастешь?

— А как же. Особенно вширь…

Смеются. А сын невозмутим! Хмурость не проходит. Не всегда, правда, он такой. Чувства юмора не лишен, но сейчас только супится — угрюмость эту он с Карпат привез. Ездил недавно с товарищем изучать горную деревянную архитектуру, пешком исходил все Карпаты, все горы облазил, в одном горном селе собственными глазами видел, как местные ученики-старшеклассники старинную свою гуцульскую церковенку на дрова ломали. А учитель их, — учитель-наставник! — работой руководил.

От такого надолго помрачнеешь.

Сегодня сына и вовсе опечалило то, что услышал от приятеля на Скарбном: будто и над этим казацким собором занесен топор браконьера, по-воровски сняли ночью охранную доску… После такой новости Алексей подошел к родителям, пылая от возмущения:

— Лечу. Завтра лечу!

А куда полетит, к кому, — пожалуй, и сам толком не знает. Едва успокоили, отсоветовали, зачем же горячиться, нервничать.

— Всего не спасешь, — говорила мать.

— Ты хочешь, чтобы я — архитектор! — тоже стал соучастником разрушений?

— Глупости! Ничего ты не разрушал! — унимала мать.

— Все мы разрушаем, — кипел сын, — и я, и ты, и он, — показал на отца. — Уже тем, что в стороне стоим. Разрушаем своим равнодушием! Были такие, что Десятинную в Киеве взорвали, Михайловский златоверхий уничтожили у всех на глазах… А сейчас разве не сеем равнодушных? Плодим жестоких… Сами разрушителя вскармливаем! А разрушитель внутренне всегда пигмей, он хочет сделать так, чтобы все было меньше него.

Чувствовалось, что все те безымянные, безответственные — его личные враги. Он ничего не прощает им. Во всех подробностях может рассказать, как и кем был разрушен красавец Михайловский собор, со времен дотатарских сверкавший золотыми куполами на Киевских горах, как ломали Десятинную церковь, с каким упорством рвали динамитом кладку седых веков, и все вокруг содрогалось, а кладка не поддавалась… Однако же раскрошили и ту таинственно-спаянную, загадочно-крепкую кладку… Татары не смогли, а он, вандал XX века, современный Батый, осилил, смог… Особенно лютой ненавистью пылал молодой архитектор к тем, кто, будучи сам архитектором, сознательно обращался к методу «расчищения» площади, сносил памятники старины, лишь бы освободить место для своих бездарных бетонированных тумб… Непримиримостью своею Алексей даже родного отца порою удивляет. Старый армеец словно бы добрее становился на склоне лет, избавлялся от категоричности в суждениях, искал если не оправданий, то хотя бы объяснений чудовищным поступкам, — сын же не хотел знать никаких компромиссов.