к элеватору, когда выскакивают на кряж, виден становится далекий, на горизонте, собор. Стоит, тянется к солнцу своими сверкающими полногрудыми куполами! Сухой степной воздух обтекает его, струится, и он выступает из того струящегося марева и сам будто марево. Певучий собор! — так о нем хотел бы сказать Баглай, о гармоничном соединении его глав, застывших — повыше и пониже — словно в беззвучном солнечном вечном танце…
Напарник Баглая, Геннадий, с факультета холодной обработки металлов, сквозь запыленные очки не очень-то приглядывается к собору, почти не проявляет к нему интереса. Темный человек! Ему в этом сооружении видится нечто малооригинальное, чувствуется, мол, отголосок собора св. Петра в Риме, подражание проекту Браманте. Но так мог бы рассуждать только какой-нибудь жалкий тип, воспитанный на «теориях влияния», а не современный интеллектуал, — уже волнуется Баглай. Как можно не почувствовать, что перед тобой совершенно самостоятельное творение архитектуры, достаточно только взглянуть на это нарастание куполов, на шатры глав, перехваченные внизу, словно крепко затянутые казацкими поясами! А сама тайна расположения глав — ведь все девять маковок увидишь отовсюду, с любой точки они возникают перед тобой, движутся, как живые! Как это достигнуто? Если и есть элемент западного барокко, то разве что в живописности и в порыве ввысь. К тому же известно, что казацкий архитектор собора личность исторически реальная, летописно засвидетельствованная, — казацкому подростку в плавнях во сне явился образ этого собора! В такой же, как сегодня, знойный летний день, богатый миражами, в коротком сновидении открылся он юному гению. Родился в его поэтическом воображении сразу, как единое совершенное целое… Баглай загорается, когда речь идет об истории возникновения собора и связанных с ним легендах, свидетелем выставляет, конечно же, академика Яворницкого, а Геннадий слушает улыбчиво-отвлеченно, о чем-то даже переспрашивает. Однако на обветренных губах его теплится ирония!
— Ты ведь современный хлопец, Микола, лев на курсе по теоретической физике, и я просто удивляюсь, как ты можешь увлекаться анахронизмом, поддаваться… миражам?
— Без миражей не было бы и виражей. Так, я думаю, мог бы ответить тебе на это всякий, кто разбирается в законах аэродинамики. А собор — это не только мираж. Высочайшая поэзия, мысль человеческая неминуемо стремится материализоваться, и тут именно это произошло, случилось когда-то. Взгляни, как плывет куполами в голубизне! Неужели он ничего тебе не говорит?
— Объясни мне, Микола, все-таки, в чем его смысл? Ну, пожалуй, в то далекое казацкое время подобные объекты имели значение для человека, но сегодня, лета божьего шестьдесят третьего?.. Процессу старения подлежит все. Даже металл стареет, как тебе известно.
— А это вот не стареет! Только искусству дано владеть тайной вечной молодости… Согласись, в человеческой натуре есть тяга к идеальной гармонии — свидетельством тому являются хотя бы математика, логика, музыка… Так вот и в этом творении соединилось все, — все слилось, и возникла великая, вечная поэзия. Неужели ты не чувствуешь, что в этой грозди соборных глав живет гордая, неувядаемая душа этой степи? Живет ее дума-мечта, дух народа, его эстетический идеал… Нас с тобой не станет, а девятиглавец этот будет стоять, должен стоять!
— Зачем? Растолкуй!
— А зачем я люблю? Зачем ты любишь?
— Ну, что касается меня, то это слишком смелое предположение…
— Мы говорим о соборе. Такой шедевр архитектуры, он принадлежит не мне, не тебе, вернее, не только нам. И не только нации, которая его создала. Он принадлежит всем людям планеты!
— Ого! Пошли-поехали!..
— Какое-то коллективное сознание народа, человечества — должно же оно передаваться в будущее? Должно же в памяти грядущих поколений сохраниться? Дикие степи здесь были с белыми лошадьми, дикие воды Волчьей, темные чащи Скарбного кишели зверьем… Одни раскидистые дубы стояли над водой, как храмы. И вот он явился, созидатель красоты, и своим духом, своим творением оживил, сделал, я бы сказал, одушевленным, этот пустынный простор. Не знаю, как кто, а я уже не представляю себе наших степей без силуэта этого собора-девятиглавца. Те, что строили его, думали о вечности, не иначе. Человеку свойственно стремиться к вечности, находить в ней для себя цель и вдохновение… Вряд ли есть вообще что-либо достойнее, чем стремление совершенствовать свой дух, увековечить себя в труде, в творениях своих. Или это, по-твоему, тоже миражи?
— А без них мне, скажем, обыкновенному, простому смертному, нельзя и прожить?
— Почему же, можно. Можно прожить и без собора, и без песни, и без Рафаэля. Без всего можно, на чем висят охранные доски и на чем их нет. Можно «Анну Каренину» читать в экстракте на полутора страницах текста. Но было ли бы тогда у нас право называться, людьми — в полном понимании этого слова, — вот вопрос… Не стали ли бы мы попросту юшкоедами, пожирателями шашлыков? Тяглом истории?
— Не учитываешь ты, дружок, одного обстоятельства: век наш не в рыцарских латах. Век наш в атомном шлеме, и с этим нельзя не считаться.
— Знаю, ты про всепланетный финал. Но ведь его может и не быть? Вместо той стадии бытия, которую библейные поэты называли Судным днем, может быть бесконечность, бессмертие?
— Бессмертие, какого оно цвета? Каково на вкус?
— Цвета неба, а вкус свободы! — так предпочитает выражаться Баглай, раскинувшись на ворохах пшеницы. Небо над ним — голубой купол этого планетарного собора, без ржавчины, без облачка, лишь где-то по небосклону реактивный, пройдя, слепящей тесьмой его опоясал. — И если уж говорить о бессмертии, то искусство стоит к нему ближе всего.
— Сейчас услышу, что человек — велик.
— Не всегда велик, но он бывает великим, это ведь факт.
— Когда же, если не секрет?
— Тогда я велик, когда я в труде, когда вместе с другими созидаю мир счастья людского, когда прекрасное творю…
— Творить — в этом весь смысл?
— По крайней мере — главный, несомненный. Античные мастера, зодчие более поздних веков… Разве они не оправдали свое бытие на земле? Человеку свойственно жить чувством целесообразности, которое может быть названо и чувством бесконечности. Человек стремится продлить свой путь в даль грядущего — разве это не естественно? Все живое в природе жаждет этого. Даже цветок цветет для того, чтобы оставить после себя семена, чтобы вновь воссоздать свой цвет в будущем… Даже тот, кто чучела вепрей понабивал, выставил их в соборе, и тот горел желанием хоть в таком виде… хоть чучелами, но все же увековечить себя. Это, конечно, нонсенс, смехотворность, уродливость, но я говорю о желании, о стремлении оставить след… Искусство же — это золотой век человечества, его взлеты, его вершины, на которых господствует дух победы над смертью, дух неистребимости жизни…
— Человеку будущего даже зубы будут не нужны — станет питаться из тюбиков, как младенец кашкой из соски. Сердце, не зная инфарктов, механическим насосом будет гнать по жилам кровь. Вечное сердце получишь, а? Но подумай: до искусства ли ему будет? Да и сегодня то, что называют искусством, порой на глазах вырождается… Почему, скажем, так много патологии в модерном искусстве? Чувство осиротелости современного человека становится, кажется, фактом. Сколько блуждающих циников развелось: тех «никаких людей», как с грустью говорит о них наш мудрый агроном… Что их объединяет? Не это ли чувство осиротелости, холод грядущих зим… Они спешат согреться под нынешним, еще реальным солнцем… К тому же — единым… Могло же быть в нашем небе, к примеру, два или три солнца? А почему-то одно, запасного колеса нет, и это единственное, к сожалению, тоже когда-то себя исчерпает. И мы с тобой это знаем. Нам, раздвинувшим границы познания, хочется теперь избежать холода, которым веет из будущего… Не этим ли объясняются и твои пристрастия? Чары искусства, магия художественной красоты… Может, все это только хмель, чтобы забыться?
— Нет, не хмель. Жажда, потребность. Сам воздух, которого требует душа. Неужели ты серьезно думаешь, что человек не преодолевает тот холод грядущих зим? Что душа высохнет, испарится, что останутся со временем лишь каркасы интеллекта? Впрочем, не от тебя первого слышу об исчезающих из жизни святынях, о том, что на их место все больше вдирается начало бездуховное, сугубо потребительское…
— Тогда скажи мне, откуда же берется браконьер? Браконьер разных рангов, в разных сферах, не становится ли он слишком заметной фигурой времени? Хочешь не хочешь, однако он заставляет поверить в себя.
— И все же я верю в зодчих. В перемены верю: разрушитель, вандал уже проклят нами, и будет проклят грядущими тоже. Вообрази себя катапультированным из этого зерновоза куда-то в далекое будущее, туда, где трудно было бы поверить, что ты жил в то время, когда только появлялись колумбы космоса, и ты еще вынужден был глотать вонючие дымы, чад заводов и считал это обычным, чуть ли не нормальным. Видел строителя жизни — и псевдостроителя тоже… И что был ты современником бюрократических рептилий, земноводных пресмыкающихся карьеризма, браконьеров, лишенных нерва, тупых, с холодной кровью, — собственными глазами видел их. Вот в той жизни, в которой уже не будет ни единого браконьера, ни малого, ни большого, где не пигмеев с тюбиками кашицы увидишь, а цветущих атлетов, людей, прекрасных душой и телом, тех, для кого чувство счастья стало нормой существования… Вообрази себя там! Каким оттуда явится тебе этот наш собор, и фрески Софии, и мадонны Рублева… Погляди оттуда на них. Оттуда определи им цену! Не такими ли глазами смотрим мы сейчас на художественные шедевры эллинов, этрусков, мастеров древнего Египта… Время будет уплотняться, века будут стареть, а искусству — молодеть вечно. Так-то, дорогой мой технократ!
Технократ считает, что из Баглая мог бы выйти хороший инженер, но для этого надо ему реже катапультироваться в область мечтаний, поменьше утопать в беспредметных иллюзиях, от которых вряд ли может улучшаться сортность будущей стали. Баглаю же кажется, что его товарищ излишне бравирует своим практицизмом, ибо каждому человеку присуще естественное желание заглянуть за грань веков, попытаться вообразить, какие движения души вызовет у потомка этот степной курган, этот мерцающий в солнечной дымке ландшафт плавней, и соловьиные трели весною на Скарбном, и эта девичья задумчивая песня, как раз долетевшая из огородной бригады сюда, на шлях… Как можно думать, что там уже не будет этого всего? А что же будет? Песни роботов? Картины, сделанные рукой электронных Рафаэлей? А как же с тем, что создала культура каждой нации? Как с собором, с Бортнянским, с народными обычаями и с неоценимыми находками Яворницкого?