о, но напрасно…
Лобода в задумчивости постукивал по столу пальцами.
— Если тебя послушать, товарищ мыслитель, то мой труд ничего не стоит? Твой нужен людям, твой радостный, его ценят, а мой? Все идеи, инициативы — только показуха, выходит? Суетня пустопорожняя? Нет, извини: очковтирателем я никогда не был.
— Уже был у нас Потемкин, не тебе с ним тягаться, — улыбнулся Баглай. — То первейший наш очковтиратель. Гений показухи…
Выдвиженец отодвинул пиво, стоял понурый. Задал ему дум этот новоиспеченный зачеплянский мыслитель. Знал бы уж свою сталь, а то лезет в какие-то нирваны… Никто доселе не подвергал сомнению деятельность Владимира Лободы. Наоборот, ценили, поддерживали. Если когда и покритикуют, то не смертельно! Разве не видно, как отдается работе, себя не щадит… А этого послушай — оказывается, все впустую? По Баглаю выходит, что ты случайно сидишь на культуре, и все твои усилия — мыльные пузыри? Умрешь, и никакая собака по тебе не тявкнет?
— Задал, задал ты мне, Иван, думок своими нирванами, — вздохнул Лобода сокрушенно.
В это время показалась на горизонте Верунька. Издалека светится улыбкой, величаво несет свои перси, едва удерживаемые нейлоновой блузкой. Видно, только из-под душа: свежая, причесанная, белое тело просвечивает сквозь прозрачный нейлон. Верунька держится независимо и не без гордости: пусть все видят, что ей муж из Индии привез. И если даже городские модницы на проспекте будут зубы скалить, что эта габаритная молодица отстала со своим нейлоном по крайней мере года на три, — Верунька на это — ноль внимании, будет она выше этого, пусть себе говорят, а ей нравится — и все. Пусть кое в чем не хватает ей вкуса и элегантности, зато не занимать ей силы души и непростого умения владеть краном.
— Чем ты ему насолил? — кивнула Вера на Лободу, уловив сразу настроение обоих. — Только встретились и уже поцапались, понадувались, как сычи.
— Состоялся разговор на вольную тему, — сказал Верунькин сталевар.
Ас-машинист тоже пожелала кружку пива. Ей приятно было так вот постоять у столика со своим законным, — сразу видно, что не безмужняя она какая-нибудь, а почитаемая мужем заводчанка.
— Она вот тоже бегала жаловаться на меня в обком, — сделал кислую мину Лобода, обращаясь к Ивану. — Своя же, кума! И за что? За тот злосчастный собор!
И коротко пересказал историю стычки. Только теперь признался, что наверху был разговор неприятный, кое-что потерял он, Володька, в глазах начальства, но, будучи принципиальным, и сейчас стоит на своем. А как оно еще обернется, время покажет. Ибо на влиятельное начальство может найтись еще более влиятельное, такое, что займет правильную позицию. Поэтому рано радоваться, собор и сегодня еще — под вопросительным знаком!
— А кому он помехой стал? — удивился Баглай. — Наоборот, приезжим бы делегациям его показывать, как они свой Тадж-Махал да мечети разные. Когда их дива осматривал, мне и наш собор вспоминался… У нас тоже были мастера. Были чудотворцы.
Лобода взглянул на часы и, вспомнив, что у него еще дела, с холодной торопливостью распрощался с Баглаями. Вера острым взглядом проводила, его плотную, стремительно удалявшуюся фигуру.
— Ох и кум нам попался! — сказала она Ивану. — Компанейский, со всеми запанибрата, простых людей не чурается… Всегда наготове шутки, анекдотики, самолично корзины Шпачихе подает… Добрячок, да? А знаешь, какой он бывает злой? — И, чтобы не оставить у мужа сомнения, энергично добавила: — Злее, наверное, во всей Зачеплянке нету!
И рассказала, как однажды случайно была свидетелем необычной сцены (это в те дни, когда из-за соборной доски шум поднялся). Как раз напротив ее двора лицом к лицу встретились посреди Веселой двое: этот самый выдвиженец и бывший его учитель Фома Романович — так сказать, преуспевающий ученик с неуспевающим учителем своим.
— Что-то язвительное, видно, сказал учитель Володьке, — ты бы видел, какое у него, сделалось лицо… Как у разъяренной крысы! Ощерился, зашипел на старика: «Вижу теперь, что рано вас реабилитировали! Рано, — понимаете? Вот то-то же… Занимайтесь своей арифметикой да помалкивайте, если неохота вторично в тундре очутиться!..» Такой это добряк, — рассказывала, понизив голос, Верунька. — Если бы его власть, он завтра бы отправил старика назад в тундру, одним махом отменил бы реабилитацию. Не зря его и завкомовцы наши остерегаются: коварный и мстительный, говорят, у тебя кум! Ни перед какой подлостью не остановится…
— Пусть и страшный, а мы с тобой все равно его не боимся, — улыбнулся Веруньке муж. — Верно ведь?
И она согласилась: да, не те времена, чтобы бояться.
— А кумом его давай больше не считать.
— Разжаловала?
— Даже Шпачиха уже цену ему знает, — сердито сказала Вера.
Иван махнул рукой:
— Пустой человек, пустая жизнь… А ведь мог бы дело делать.
Хорошо здесь, в павильоне. Прохладный ветерок тянет с Днепра, приятно обвевает человека после трудов праведных. В парке людей еще мало, чертово колесо еще неподвижно, несколько пенсионеров дремлют на скамьях перед летней эстрадой… На карусельной размалеванной тачанке нашла себе пристанище веселая парочка — солдат с девушкой: посмеиваясь, грызут себе бублик, по очереди откусывая — раз он, раз она, а второй бублик, еще целый, девушка держит в руке про запас…
Гурьба заводской молодежи спешит к причалу, среди них двое подручных Ивана Баглая; завидев своего мастера, ребята одарили его широкими улыбками, долговязый Леня Бабич издали сообщил раскатистым голосом:
— На простор, на острова! Проверим, на месте ли они?
Удаляясь, ребята продолжают обсуждать что-то свое, молодое, хохочут.
— Смешным чем-то пообедали хлопцы, — заметила Верунька и вздохнула: — Ах, молодость…
Помолчав, она стала делиться с Иваном одной из своих забот, которая, впрочем, больше касалась Марии с восьмого крана. Сегодня была комиссия ее мужу, он у нее без руки еще с фронта. Целый день Мария нервничала, ее беспокойство даже крану передавалось. А как же быть ей спокойной? И Верунька тоже не возьмет в толк, для чего ежегодно на перекомиссию тащить этих безруких и безногих? Неужели у кого-нибудь из них рука или нога вырастет?
В аллее появились еще трое в синих спецовках, остановились у сатирической стенгазеты «Горячая прокатка». Один из них, тяжелоплечий, с крепким загривком, кого-то очень напоминал Баглаю… О, да ведь это Таратута!
Баглай окликнул его:
— Здорово, Семен!
Таратута обернулся на оклик, видимо, сразу узнал Баглая с женой и, что-то буркнув своим компаньонам, оставил их и тяжелым шагом направился к супружеской паре. Лицо его было серое, заросшее, глаза — с острым недобрым прищуром.
— Здоров, здоров, земляк, — обратился он к Баглаю. — Хинди-руси, бхай-бхай… Решил разгуляться на рупии. Ну, угощай тогда. Вы же мне так и не дали валюты заработать.
Иван сам нацедил Таратуте кружку пива, не реагируя на его явную недоброжелательность, придвинул; угощайся, мол, на здоровье… Сейчас у него не было желания возвращаться к той неприятной истории. Некоторое время этот Таратута тоже находился в Бхилаи, был, да не добыл до срока — так получилось… Рука Таратуты без излишних уговоров потянулась к кружке — тяжелая, набрякшая, с серебряным перстнем, врезавшимся в толстый палец.
Вера, не скрывая любопытства, разглядывала перстень.
— На колечко смотришь? — губы Таратуты дрогнули в кривой усмешке, а в погасших глазах промелькнул холодок. — Это и вся память о Бхилаи… Знаешь, Иван, какие после того в Союзе на меня начисления сделали? Собирался «Волгу» купить, — плакала моя «Волга». Зря на права сдавал.
— Ты где теперь?
— Был на заводе металлоконструкций. А сейчас опять на прокатку вернулся… Видишь, вон, с бутылкой в руках прокатили. Еще и подпись какую дали: «Гуляй-Губа». Ладно, пусть повеселятся. Хоть над своим потешатся… Вот такова жизнь. Червонцы лет размениваем на пятаки будней…
С тех пор как они расстались, Таратута заметно сдал, под глазами появились мешки, на одутловатом лице — усталость.
— С женой помирился, Семен?
— С которой? — оживляясь, глаза Таратуты лукаво блеснули из-под бровей.
— Законную имею в виду.
— Расколотили горшок окончательно… Родня пошла войной. Был Таратута нужен, пока рекорды ставил, или рекорды, как мы там, в Бхилаи, говорили. Пока премии носил. Тогда и совнархозовское начальство не стыдилось с Таратутой родниться, в зятья взяло, в Бхилаи послало. — Свою жалобу сейчас он больше адресовал Вере, которая, казалось, слушала его с сочувствием. — А когда вернулся без лавров победителя… Да что там говорить-рассказывать. Потолкла меня жизнь основательно. А теперь и свои работяги собираются из бригады отчислить: они, видишь ли, переросли Таратуту, уже он их позорит…
Похоже, и вправду нелегко живется этому заводчанину. Стриженная ежиком голова Семена искрится потом, немытая, неухоженная. После работы и под душ не ходил, — какой-то аж серый весь. Глядя на Таратуту, брошенного, запущенного, Баглай все больше пронимался сочувствием к товарищу. Порой бывает достаточно одного взгляда, одной какой-то нотки в голосе, и ты уже по-иному относишься к человеку, уже душа твоя заполняется добротой прощения.
— Хочешь, Семен, ко мне в бригаду? Переходи, возьму.
— К мартену? На переплавку? Больно жарко у вас. Если бы сторожем, скажем, на водной станции — там бы мне климат подошел.
— Туда много вас, желающих, — бросила Вера осуждающе. — А кто же металл будет выдавать? Или женщины пусть к мартенам становятся?
Таратута поднял указательный палец, сказал назидательно:
— Люди гибнут за металл, уважаемая женщина. Когда-то гибли за желтый, а у нас — за черный. Где еще так выжимают, как на металлургическом? Сколько ни давай, все мало, все гонят, все штурмовщина. Давай норму, давай две, а жить когда?
— Кому как, — заметил Баглай. — Для меня — это и есть жизнь.
— Ну да, знаем, для тебя жизнь металлурга — это гордость, почет, портреты в газетах, а по мне так лучше уж дрожжами на рынке из-под полы торговать… или лодки заводские стеречь. Выжмут из тебя все, а потом еще и в «Окно сатиры», на всеобщее осмеяние… А что они знают обо мне? — Таратута скривился в гримасе… — Может, я человек в себе? Может, я не по графикам жить хочу?