едь здорово все-таки получилось! Пуститься вот так наобум в голубую неизвестность, к неизведанным тайнам! Погнал, погнал и переплыл! Запорожцы когда-то на байдаках по морю к туркам добирались в гости, ну а ты без визы по индийским озерам вплавь погонял. Взыщут? Непременно! Готовь затылок, бока подставляй, сам понимаешь, что тут не до шуток… Упился раздольем, померился силой со стихиями, а теперь, брат, получай, что по инструкции за такие вольности совьет-эксперту надлежит…
Ночь была долгая, казалось, что и солнце никогда не взойдет, а оно взошло! Такое же, как и у нас: ясное. Прямо из-за куста выкатилось кучею алого огня-жара, растет, растет, верхний край уже блеск приобретает… Раньше не приходилось замечать, а тут заметил, едва ли не впервые в жизни почувствовал, какое это событие — восход солнца, появление светила после ночи, после океана тьмы. Впервые понял, почему они молятся ему, почему кланяются на восток… Самому захотелось поклониться светилу, приветствовать день… Оставили мы свой дотлевший костер, ведут меня мои друзья в обход озера. Вожак старый шагает впереди меня, ноги длинные, худющий, ребра выпирают, кожа так пропечена, что шелушится, а он идет себе с привычной легкостью, ещё и сетку на ходу плетет и песенку мурлычет на своем хинди. Видывал я людей при всяких обстоятельствах, люблю смотреть на нашего брата металлурга, на какого-нибудь вальцовщика, который стоит на своем рабочем месте, на возвышении, в жесткой робе, черным потом блестит, а у ног его мчат раскаленные красные гадюки, и он их время от времени слегка, как бы забавляясь, своими щипцами рраз! и перекинул куда следует, будто какой-нибудь факир, укротитель змей. Знает металлург, каково там стоять. Нервы какие там нужны, какое зрение, слух какой музыкальный, чтобы достичь совершенства каждого движения, жеста, этой видимой легкости в работе. Десять, пятнадцать минут всего там стоишь, больше не выстоять, но как он стоит! Какое вырабатывается достоинство в каждом его рабочем жесте! Это человек, на которого можно заглядеться! Но и старый вожак этот голоногий, который вот сейчас вприпрыжку ступает рядом со мной и на ходу сетку плетет, при этом еще и напевает весело, — это человек, на которого тоже засмотришься…
Шли по заболоченной местности, и опять среди змеиного шипения, по высохшему илу, между огромных муравейников, — в жизни я не видывал таких!.. Протоки, ручейки вброд переходили, пока, наконец, не вышли к своим!
У кого радость, а у кого ярость на лицах.
— Вот он, явился, герой! Всю массовку нам испортил! — кричит на меня одна, с которой муж все время нянчился, возле каждого Будды на фотопленке увековечивал. — Всю ночь из-за него не спали, с факелами разыскивали…
— Да ты хоть знаешь, где ты был, куда тебя угораздило? — ужасался один из наших начальников. — Ты же забрался… к племенам! Там уже племена!
Я искренне переживал свою вину, просил прощения, как мог, — действительно, вышло так, что поступил я перед товарищами как последний эгоист… Ради меня был оставлен автобус, столько людей брошено на розыски, на работу опоздали, да и какая уж там работа, если такой случай, ЧП — человек пропал.
Долго не могли соотечественники раздражение свое унять. Собрание созвали: отправить в Союз, и крышка, — настаивал тот, что все кричал про племена. Как Таратуту, как того нашего отечественного бакшишника.
— Так то ж бакшишник! То ж хапуга! — стали возражать другие.
— А Иван укреплял дружбу с племенами, — пытался кто-то свести все в шутку.
Должен был перед собранием повиниться. Как ни хотелось домой, но чтобы с пятном возвращаться… нет!
Решающим оказалось то, что вступились за меня товарищи. Благодаря им остался я в коллективе.
И в тот же день у мартена стоял.
Думая о ночном своем приключении, открыл одну важную для себя истину: нельзя строить жизнь на подозрении, недоверии, нельзя жить по догмам ненависти. Живет в людях нечто высшее — потребность единства, поддержки, братства!
Правда, начальник мой, казенная душа, догматик несчастный, не удовлетворился тем, что я слово собранию дал, еще и в конторку к себе вызвал и при плотно, закрытых дверях прошипел:
— Пиши!
— Что писать?
— С какой целью попал к племенам… И еще напиши — что никогда это больше не повторится… Что все выполнять будешь от и до!
Не стал я писать. Да мог бы он и не требовать этого от меня, мог бы в совесть мою поверить, к тому же еще и земляк — наш, запорожский… Должен был бы понять, что и так я ту ночь никогда и ни перед кем не забуду — ни перед собой, ни перед товарищами, ни перед теми ночными людьми, которые приютили меня на озере и открыли мне нечто такое, что останется со мной на всю жизнь.
Посреди протоки, посреди звездного плеса челн темнеет, а в нем — ссутуленная фигура: дед Нечуйветер, старый металлург, сторожит свои вентеря. По документам, как и прежде, — Лобода Изот, а тут стал Нечуйветром. И в Доме металлургов, и приезжие горожане знают его под этим именем: дед Нечуйветер, гроза браконьеров, общественный смотритель Скарбного. Все эти урочища, плавни, угодья словно бы его владения, кем-то ему отписанные, завещанные. Каждый уголок здесь Нечуйветру знаком, хотя тот, кто впервые окажется в этих дебрях, будет блуждать, не зная, что перед ним — Скарбное или Самарчук, Волчья или другие протоки; новичка и чаруют и вместе с тем отпугивают все эти заводи с живописными берегами, таинственные, в белых лилиях, болотца, озера, защищенные камышами такими густыми, что и лодкой не пробьешься.
Нечуйветер привык вставать до рассвета, когда на этих водах еще стелются седые туманы и всюду по низинам роса, как вода, тогда самое время целебное зелье собирать. В Доме металлургов Нечуйветер не одному болящему помог, знает, где какие травы и коренья можно найти… Тайны природы, они повсюду, мол: умей только их распознавать. Но собирать их нужно непременно до восхода солнца, пока травы еще в росе, тогда они чистые, стерильные, как говорят медики… А вот корешки, — их выкапывай так, чтобы ни росы, ни солнца не видели. Выкопал — и сразу же в мешок да на темный чердак, и ни в коем разе не мыть. Перемоешь — вся сила с корня смоется, природа имеет свои законы, ведь и цыпленок не вылупится из яйца, если яйцо помыли… Глянешь — незавидная вроде бы травка, а в ней сила жизни. И название дано ей царь-дуб или царь-трава.
Ночью тихо-тихо в его, Нечуйветра, владениях. Где-то аж за третьим лесом послышится дробный стук моторки, простучит и затихнет; и только когда понаезжают горожане в субботу, тогда все плавни поют, — жизнь без песни, что же это за жизнь. Чуть касаясь веслом воды, плывешь медленно, и песня за тобой плывет, вот она, то взлетит ввысь, то, разлившись, далеко расстилается среди гулких вод, постепенно тает, гаснет…
Там, где непривычный заблудился бы, Нечуйветер и ночью пройдет, хоть с завязанными глазами. Нет для него здесь неизвестного, каждый изгиб речки, малейшую заводь в любое время суток узнает, каждое поваленное дерево в речке ему как приметный знак, как товарищ.
Какая-нибудь подгулявшая компания, прежде чем разбросать по лесу консервные банки или пустыми бутылками в ствол дерева швырять, все же оглянется, нет ли поблизости деда Нечуйветра, общественного смотрителя всех угодий Скарбного. Придет, накричит, пристыдит. И не столь по праву смотрителя, сколь по праву души, что болит, глядя, как варвар современный уничтожает, паскудит мир этакой красоты… Там, где во время оккупации была вырублена часть дубов, теперь насажен молодой дубняк, а возле дубочков акация в роли ускорителя роста. С «ускорителем» дубки хорошо поднялись, дед Нечуйветер собственноручно написал и поставил возле этих насаждений охранную табличку: «Кто посадит дерево, того и внуки вспомнят…»
Однако не только же браконьеры знают сюда дорогу. Приезжают и такие, как Баглаева компания, славные, дорогие ему люди. Напелись, наговорились вволю — и притихли, костер их пригас, и полуночные росы уже, наверное, упали на их рюкзаки. Поукладывались на ночлег, может, уже и уснули, только двое влюбленных еще виднеются на берегу. Сидят, голова к голове, прильнув друг к другу, над тихими водами Скарбного. Им, влюбленным, — ночь без сна, их звезды не спят.
Сидит в челне, посреди Скарбного, старый Нечуйветер, ждет улова в свои вентеря, а может, дремлет. Нет, не дремлет, мысли, как сны, окутывают старого. Молодым себя видит, парубком буйночубым на бронепоезде в степях. На одном из тех пролетарских бронепоездов, что рабочий класс сам себе выковал на территории завода. Какое солнце ему тогда светило, какой мир расстилался перед ним! Гонялся за теми, у которых Катратый Ягор кучером на тачанке был, — уже потом, позже, домна их помирила… Возводили вместе и третью, и четвертую, сколько металла дали стране… Когда была чистка на всех заводах, подбирались и к Ягору — Изот за него тогда вступился; за что же работягу прав лишать? Определились тогда их отношения на всю жизнь. Ягор, дружище, и теперь его не забывает, на днях проведал; посидели вместе в скарбнянском курене, поговорили о давнишнем (ох и хлюсты же были у Махна!.. А куда девались? Как дымом сошли!..), Прапирного еще вспомнили, в позапрошлом году умер он от той болезни, от которой никакой царь-травы нету, а если бы нашел кто — золотой памятник ему стоило бы при жизни поставить.
Снуют и снуют мысли всякие. Никто в наше сверхстремительное время, в суете будней с их темпами, с их вечным галопом не передумает столько дум, как ночные сторожа. Когда земля засыпает, и утихает буря дневных хлопот, и дипломированные философы уже спят, — сторожа, эти безвестные ночные мыслители, заступают на свои вахты, выходят в океаны своих раздумий, и звезды задают им вечные свои вопросы.
Молодые допытываются: в чем счастье? Какое оно, счастье? Требуют, как стипендии: счастья нам дайте! О, если бы его можно было выловить в эти вентеря да подать вам… Вспомнились Иван Баглай и его друзья, с которыми он, Нечуйветер, только что сидел у костра, — совестливые люди, такие становятся рыцарями жизни и труда. А какие рыцари из вас, молодые нытики да бездельники? Какие из вас мастера? Все, кто бывает на Скарбном, делятся для старого металлурга на мастеров и браконьеров. Тарасовым словом Нечуйветер их делит: «Той мурує, той руйнує…» К последним он причисляет и сына своего Володьку. Как же это вышло так, что труженик неусыпный да взлелеял пустозвона и браконьера? Послушай его, все-то он делает якобы для людей: Скарбное надо осушить, потому что комары там разводятся… Собор нужно снести, — мешает построить рынок для трудящихся… На все у него, разрушителя, готовое объяснение — да еще какое! Или все это неизбежно в жизни? Как на дерево — шашель, на металл — коррозия, на пшеницу — куколь; может, так против каждого мастера должен быть и антимастер свой, то есть браконьер? Неужели всюду, где идет созидатель, должен рядом, как тень, и разрушитель идти? В голове еще ветер, еще на копейку не сделал он полезного для общества, а уже спешит поскорей снести старое, раскорчевать, расчистить место под какой-то неведомый объект. «Жизнь такова, батя, что нужно на пробой идти, живохватом! Только тогда чего-то достигнешь…» И идет. Но все почему-то начинает с того, чтобы корчевать… А бросишь отцово наследие под ноги, так и твоя собственная жизнь бесплодно упадет, загл