Собор — страница 54 из 61

охнет у твоих же ног… Калека тот, кто неспособен наследием отцов дорожить. Человеку дана память, уходящая в глубь веков, потому он и человек…

Дошел слух до Нечуйветра, будто сын его вскорости пойдет на повышение. Бывает, что такие в самом деле продвигаются… «Не берите его, — губы сами шепчут, словно предостерегают кого-то. — Не берите, хоть он и из моего рода!..» И не замечает старик, как уже обращается он к берегам, к темным глубинам, где рыба дремлет. — «Не то, как возьмете, он вам еще не один собор снесет, не одно такое смердящее море построит, с которым потом и не справитесь…» И все же хотелось бы ему повидать сына. Хотел бы, чтобы дитятком ласковым прильнул к нему или юношей, веселым заводским Володькой вернулся, каким знали его на металлургическом… Пришел бы и внуков привел: «Знакомьтесь с внуками, тату… Теперь вы к нам перейдете жить, заберу вас отсюда…» Может, и придет, может, и заберет когда-нибудь? И снова сами губы шепчут, обращаясь к берегам, к темным урочищам Скарбного: «Дорожите днем, — вот что я вам скажу, молодые! Дорожите мгновением, секундой! Живите, молодые, так, чтобы успели оставить после себя след толковый. Живет не тот, кто чадит… Живет — кто искрит. Знайте, что все мы станем перед судом будущего, а перед тем судом никакой Чингисхан, ни Тамерлан, никакой знаменитый разрушитель не перевесит последнего каменщика… Оставьте же след… Не банку из-под шпрот, брошенную на Скарбном, и не кучу мусора, а такое оставьте, что радовало бы людей — близких и далеких… Дорожите, дорожите мгновением, сыночки! Потому что ГЭСы планируются, все на свете планируется — не планируется только смерть!»

Склонив голову на грудь, он точно спит, но он не спит. В его возрасте люди уже мало спят. Надвигается небытие, вечная разлука, а все же ему, Нечуйветру, порой кажется, что и оттуда он, напрягши последние силы, когда-нибудь опять вернется в эту действительность, к этому Скарбному, к травам, к водам, возвратится, чтобы гонять браконьеров подлых да чтобы поглядеть хоть разок еще, хоть издалека на своего Титана заводского, на собор зачеплянский, на домны и мартены, которые он оставил, — металла выплавил реки-лиманы не меньшие, чем это Скарбное. И если настанет время навсегда попрощаться, сказать всем: оставляю вам и Скарбное и домны в наследство, — то в завещании волю изъявит, чтобы похоронили его не там, где их богадельне место отведено, а на высочайшем степном кургане, пусть с одной стороны дубравы Скарбного зелено шумят, а с берегов Днепра очертания родных труб заводских устремляются, в небо… Чтобы и оттуда их видеть мог… А что будет там? И будет ли? Или тот мир небытия, та бесконечность, к которым он приобщится, это только холод, холод и тьма?

Машина прогрохотала в лесу и стихла, — кто-то поздний приехал. Месяц из-за леса поднялся рогатый, пригасший, и светит как из прошлого. Степные царства видел, коней татарских… Сколько веков струится над плавнями его призрачный свет… Дубы, наполненные тьмой, стоят не шелохнутся, в молчании, в каком-то благородном величии.

А те двое влюбленных все еще сидят на берегу, слышен росистый Елькин смех, верно, что-то веселое рассказывает девушке Баглай-младший.

В мыслях Нечуйветра проносится услышанный сегодня от Баглая-студента рассказ об удивительном обычае далеких островитян. В Океании, на каком-то острове происходило… Когда высадились колонизаторы на остров, то их силы неравны были с силами туземцев, оружие давало преимущество пришельцам: у них огнестрельное, а у островитян старинные бамбуковые копья… И вот, когда стало ясно защитникам цветущего острова, что гибель их неминуема, они нашли в себе могущество духа, позвавшее их на последний подвиг, — всем племенем вышли на свой предсмертный бой, — священным он по-ихнему называется… Завоеватели увидели перед собой зрелище трагически-яркое, буйное, как солнечный праздник весны: навстречу их мушкетам и пушкам двигалась с одними копьями, с песнями шла по цветущей долине празднично одетая толпа мужчин, женщин, детей, все они были в живописных одеждах, поблескивали украшениями, шли с ритуальными танцами, напевая в священном бунтарском экстазе вольные свои гимны. Без чувства страха шли на поединок, защищаясь от нападения огнестрельщиков единственным, что у них оставалось, — вспышкой красоты!

«Вот это были люди!» — думает Нечуйветер, и вдруг огненным копьем пронзило ему грудь, все небо вспыхнуло кроваво, и в недоумении страшной боли старик почувствовал, как погружается всей тяжестью тела в какой-то багровый вязкий туман…

Весло соскользнуло в воду, а вокруг все как прежде. Та же парочка на берегу сидит, обнявшись, а перед ними, влюбленными, наяву творятся волшебства: звездная вода… Челн тихо без всплесков проплыл… Задремавший рыбак темнеет на нем, как тень… Кажется, Нечуйветер. Окликнули. Не отозвался.

— Не слышит, — улыбнулась Елька. — И впрямь Нечуйветер…

Дальше челн поплыл, свободно, без весел, само течение спокойно уносило его, чтобы вынести на открытые плесы, щедро озаренные огнями заводов… Ширь, воля… Тени крыжней темнеют далеко на светящейся глади воды… Птиц не пугает одинокий челн — рыбака ночного… Только утром, при свете могучей утренней зари, на полнеба раскинувшей рдеющие свои паруса, днепровские рыбаки натолкнутся на этот безвесельный, блуждающий челн-стародуб… Натолкнутся и с оторопью увидят, что не порожняком он по течению медленно плывёт: несет и хозяина своего угасшего, седую мудрочелую жизнь куда-то несет… Выловят, оповестят о несчастье, и всем заводом будут хоронить ветерана, по требованию рабочих назовут его именем заводской профилакторий, а пока что, раскинувшись навзничь, плывет Нечуйветер в безмолвии ночи, в нежнейших туманах своего Скарбного… Плывет старый металлург навстречу сыну, навстречу городу, заводам, навстречу заревам домен своих, этим никогда не гаснущим черным соборам своей жизни! По водам багряным, под небо багряное, в тучи бурых дымов заводских, что, медленно приближаясь, укутывают его в багряницу вечности. В ней, в этой багрянице, и отплывет. К берегам неведомым, в последнее, самое таинственное странствие, из которого еще никто не возвращался.

26

Эта компания была из тех, что выходят из ресторана последними.

— С тонущего корабля они сходили последними, — так когда-нибудь напишут о нас, — сказала рыжеволосая.

После духоты и кухонных испарений ресторана воздух улицы опьянил их еще сильнее. Рыжеволосая пошатывалась на своих шпильках. Стройноногая, высокая, она склонилась Таратуте на плечо:

— Дай сигарету.

— Бой, — обратился Таратута к одному из компании, почти подростку. — Ты слышал? Дама желает сигарету.

Мальчишка мигом выдернул из кармана пачку «Шипки», с готовностью подал:

— Пожалуйста, Жанна.

— Мой первый муж, — сказала рыжеволосая, вяло поднося сигарету к губам, — Лобода Владимир Изотович, — называл меня просто «Жаннуся»… Он временами был весьма сентиментален. Первому, пожалуй, таким и надобно быть…

— Лобода первый, а кто же последний? — спросил мордастый лоботряс с засученными рукавами.

Выразительная личность: круглая голова низко всажена в плечи. Ко лбу прилип язычок чуба. На мохнатой руке — фиолетовое сердце, пронзенное стрелой.

— Жаль, что в нашем городе нет академиков, — заметил он. — Быть бы тебе, Жанна, еще и вдовой академика.

— Куда же мы пойдем? — спросила вторая, такая же высокая и длинноногая, но не огненно-рыжая, а иссиня-черная, с черными ресницами, с восточным, искусно подведенным, как у гейши, разрезом глаз.

— На проспект, дружинников пугать, — предложил Таратута.

— Я не люблю проспект, — капризно сказала рыжеволосая, — неоновое освещение портит цвет лица. Хочу к Днепру. Я буду купаться!

— Ночные купанья — в этом, что-то есть, — заметил мордастый. Поправив транзистор, висевший через плечо, он взял гейшу под руку.

Все медленно побрели по проспекту вниз. Неоны бросали на них из витрин призрачный свет. Из «Окна сатиры» кто-то грозился поднятой бутылкой.

— Нет, только не это, — воскликнула гейша, останавливаясь перед «Окном сатиры». Среди разрисованных тушью пьянчуг и хулиганов наклеена фотография молодой растрепанной девицы, попавшей под объектив; видимо, в вытрезвителе. — Несчастная! Наклеят, еще и подпишут: тунеядка, без определенных занятий. Всему городу на осмеяние…

— Но они же не напишут, — добавила Жанна, — почему я от своего ответственного Лободы сбежала! Разве напишут, что он всю жизнь мне исковеркал! Весеннюю мою душу опустошил!..

— Пойдемте отсюда, — с беспокойством заговорила гейша, инстинктивно закрывая лицо, как будто опасалась, что ее тоже сейчас сфотографируют скрытым объективом, чтобы завтра выставить на обозрение вот здесь, среди спекулянтов и пьяниц…

— Не бойся, Эра, — успокоил гейшу мордастый. — Сеньор с тобой.

Побрели дальше. Шли вразвалку, вялой походкой разочарованных, тупо скучающих. Сзади них плелась еще компания запоздалых скитальцев. Компания громко отмечала стройноногость Таратутиной спутницы, пока он не обернулся:

— Вы жаждете конфликта, граждане? Предупреждаю: контуженый.

А татуированный его приятель дал добавочное пояснение:

— У нас сегодня праздник. Отмечаем двухмесячный юбилей возвращения одного из нас оттуда, где дюдя… Где под носами у таких сопляков, как вы, замерзает… Так что советую сохранять дистанцию. Зачем портить и нам и себе эту шикарную неоновую ночь?

Компания без сопротивления отстала, возможно, кто-то из них узнал в низкорослом знаменитого Обруча. Обруч этот действительно недавно возвратился из «родных» ему, как он говаривал, «богатых ископаемыми колымских краев». Его взяли на шлакоблочном — на шлакоблочный он и вернулся.

— А что же Витя молчит? — сказала Эра. — Это ведь в его честь был банкет!

— Бой у нас отличается скромностью. — Таратута обнял рукой своего «боя». — А вот первую получку обмыть — это было красиво с твоей стороны. Считай, что сегодня мы тебя посвятили во взрослое и довольно избранное общество.