Жанна сорвала занавеску, высунула из машины руку, белая ткань занавески заплескалась на ветру.
— Нет! Это не флаг капитуляции! — неистовствовала она, шалея от быстрой езды. — Это — вызов скуке!
— Быстрее! Быстрее ветра! — не помня себя, вопила Эра. — Гони ее, не жалей!
Верхолаз тормошил Таратуту за плечо:
— Дай поведу. Сто миль дам!
Таратута движением плеча сбросил его руку:
— Отстань, не то выброшу.
— Сто двадцать дам!..
Занесло их в какой-то мрачный тупик: шлаковые свалки, заводские отстойники, кислотами смердит… Пришлось остановиться. Таратута с Обручем вышли, стали оглядываться, о чем-то советовались приглушенно.
Первой опомнилась гейша.
— Куда вы меня завезли? — заскулила она. — Где это мы очутились, где? — Она испуганно искала что-то глазами в причудливых нагромождениях ночи, прислушивалась к темноте. Потом снова заныла: — Зачем я с вами? Что мне свекровь скажет? Почему я такая? Разве я знаю? Неужели на месте цветущих городов только и останется такой вот черный хаос, мертвые каньоны шлаковых свалок?..
— Цыц! Завела за упокой души, — прикрикнула на нее Жанна, подбирая совсем растрепавшиеся волосы. — Будем верить в мировое спасение. Найдутся же какие-нибудь рыцари, явятся, чтобы спасти нас…
— Никто не явится, — буркнул верхолаз. — Мы замыкающие. Да, да, мы замыкаем цикл. Из питекантропа вышли, прошли свой путь и исчезнем, поглощенные вечностью… Исчерпали себя. Взяли такой разгон, что вряд ли без аварии обойтись. Эх, лучше было бы родиться в палеозое, жить охотой на мамонтов…
Обруч тем временем, обшарив машину, явился с добычей:
— Имеем бутылку тормозной жидкости!
Таратута, склонясь, пригляделся к этикетке:
— Три звездочки… Сойдет.
Раскупорив, стали хлестать по очереди прямо из горлышка.
Теперь они уже и мамонтов видят на шлаковых свалках. Тени великанов прадавних, могучие мамонты во мраке ночи пасутся, верхушки каких-то кустов — кусь, кусь! — и нет их. А из-за горизонта, из глубины ночи поздний месяц натужно вылезает. Вылез, застрял на небосклоне, красный, огромный, злой. Не месяц влюбленных. Чего-то тревожного знак.
— Нет, надо веселья! Жажду веселья! — заверещала Жанна, превозмогая ужас, охвативший ее в этом запустении. — Таратута, Обруч! Что мы здесь застряли? А ну-ка дальше куда-нибудь рванем! — крикнула двум теням.
Те снова сели в машину, дали задний ход, выбрались из тупика.
— К собору! — подал идею верхолаз. — Я вам, земноводным, покажу высоту!
Предложение всем понравилось.
Машину рвануло с места.
— К собору! К собору! — взвизгивали женщины. — Замолим грехи наши праведные!
Вскоре машина уже мчалась по Широкой. Деревья тут поразрастались, кроны переплелись, и «Волга» летела сквозь зеленый туннель; месяц, мелькая, показывался сбоку сквозь ветви красным клубком и был на черном фоне неба совсем зловещим.
Мчащимся на бешеной скорости, им сейчас было все нипочем, хотелось шума, гвалта, хотелось какими-нибудь новыми выходками разбудить уже спящие поселки.
Выскочив на майдан, «Волга» остановилась перед собором. Компания высыпала из машины.
— Открою перед вами райские врата, — сказал верхолаз и, повозившись с замком, который, пожалуй, висел лишь для отвода глаз, отпер, широко распахнул тяжелые двери.
Компания ввалилась в собор. Женщины испуганно озирались в сумерках.
— Где же орган?
Обруч включил свой транзистор, и впервые за всю историю храма под высоким сводом его дико ударил джаз. Какой-то жуткой гулкостью пустоты ожили сумерки, завертелись вихрем.
— Ой, там кто-то есть! — вскрикнула Эра, прижимаясь к Обручу и испуганно вглядываясь в темноту. — Звери! Это зверинец какой-то.
Глаза привыкли к темноте, и стало видно, как отовсюду со стен щерятся вепрячьи головы, вроде даже шевелят клыками.
— Бежим отсюда! Я боюсь! — хваталась Эра за Обруча, а он, подойдя к ближайшему вепрю, стал урчать, рычать, паясничать и, дразня зверя, еще громче запустил музыку джаза.
Таратута, прикуривая, зажег спичку, и перед ним из сумерек выступила обнаженная человеческая фигура, распятая на кресте, в терновом венке, в подтеках крови, проступавшей из-под слоя пыли. С высоты центрального купола свисала тяжелая цепь, на которой держалось когда-то паникадило. Оно исчезло давно, а цепь осталась, и верхолаз, растопырив пальцы, силился дотянуться до нее руками, чтобы покачаться вроде как на качелях. Ростом шутник не вышел, комично подпрыгивал, тянулся кверху, но никак не мог схватиться за цепь, и его тщетные усилия развлекали всех. Первый страх прошел, и теперь сумерки не отпугивали, глаза к вепрям привыкли. Звери уже щерились со стен как бы по-домашнему. Ритмы джаза звали к танцу, хотелось дурачиться напропалую, до самозабвения.
Жанна, в припадке буйного веселого бешенства, скорчившись, затряслась в твисте, волной подхватило и остальных, — началась оргия.
Еля с Миколой в эту ночь допоздна бродили у Радуты по знакомым местам, у тех багряных кучегурных озер, что никогда не гаснут. На похоронах Нечуйветра увиделась Елька с дядьком Ягором, объяснились, пообещала навестить, и вот навестила…
Возвращались с Радуты, когда уже все вокруг погрузилось в сон и никакие тревоги не будили Зачеплянку. Когда же очутились возле собора, вдруг ударил из открытых настежь дверей джаз и визг дикой оргии.
Одичавшие пришельцы с другой какой-то планеты ворвались в собор и визжат там по-обезьяньи, пьяно хохочут, сквернословят! Не успел Микола и вспомнить давнишнюю зачеплянскую историю о том, как профессор Яворницкий выгнал махновцев из собора, не успел и подумать о возможных последствиях своего шага, только успев бросить Ельке: «Подожди», стремглав рванулся в распахнутые двери, в тот вихрь дикого, мерзкого, циничного, осквернявшего то, что ему было так дорого с детства, прекрасную поэму его души.
Не успела и Елька задержать его, а может, если бы и успела, то не стала бы. Слышала, как стихло там сразу, уловила чужой голос, налитый ненавистью:
— Чего надо? А ну, отваливай отсюда!
И потом видела, как вылетают из храма кувырком какие-то растрепанные первобытные фигуры, слышала грубые выкрики, пьяную ругань, потом мелькнуло что-то в воздухе, лезвием ножа сверкнуло в темноте собора, и Елька омертвела: напротив Миколы с финкой ночного хулигана приземисто стояла на пороге черная, насильственная смерть.
Изо всех сил, всём существом своим закричала Елька Зачеплянке, поселкам:
— Спасите!!!
А когда подбежала к Миколе, тот лежал ниц на пороге соборном. Склонившись над ним, слышала, как клокочет кровь, и в потрясении, в беспамятстве отчаяния бормотала, словно заклиная, словно вымаливая жизнь:
— Я люблю тебя! Люблю! Люблю!
Возле машины поднялась возня, слышалась ругань, мотор не заводился, — ключ потеряли в соборе.
Елькин крик поднял на ноги чуткую и в снах своих Зачеплянку. Трещали кусты в садах, — там рабочие преследовали убегавших, — и теперь это были не сады лунных чар, не ночь без зла, а ночь схватки, сжатых зубов, скрученных рук…
Отправив Миколу с каретой «Скорой помощи», зачеплянцы еще некоторое время не расходились, возбужденно обсуждали происшедшее, лишь далеко за полночь площадь опустела, осталась только стража из добровольцев, друзей Миколы, которые, расположившись у собора в ожидании милиции, наблюдали в угрюмом молчании ночь.
Дымным заревом бурлило небо над домнами.
Поздний месяц над садами краснел щербато. Про все начала напоминал он и про все финалы.
Жилистые зачеплянские акации ждут нового цветения, чья-то любовь ждет серебристых акациевых ночей. Каждое утро вновь будит поселки гудками завод-ветеран, — мощные гудки его словно бы идут из недр глубинных, чём-то будоражат души людей. Снует и снует заводской люд своими извечными дорогами — со смен и на смены, в дневные и ночные. В буднях своих пребывает Зачеплянка, в их вечном течении. Завод, дом, снова завод. И как бы в нерушимости остается эта будничная стойкость ее существования, и есть что-то неистребимо-выносливое в стожильной цепкости ее жизни.
Ждет Зачеплянка своего Баглая. Матерью ждет, заботливо собирающей сыну на пирог ягоды с вишен-петриковочек, что горят на солнце, сплошь облитые темно-красным. Ждет блеском саги, где беззаботно шумит детвора, все эти юные Миколины друзья, которые в приемные дни сами несут ему передачи в заводскую больницу и бесконечно гордятся им, считая, что хотя повязку дружинника Микола и не носил, но нет отважнее его среди всех дружинников заводского района! Порой встречает детвора на больничном дворе смуглую девушку, Ягорову Ельку в белой косынке. Печальная приходит она, садится на скамейке под липой и часами высиживает напротив выходящих окнами во двор палат, ожидая, когда врачи разрешат Баглаю подняться с кровати и он наконец появится в одном из этих окон, выглянет, бледный, обескровленный. В полосатой больничной одежде, похожий на каторжника, выглянет и улыбнется… А пока что — жди. Ежедневно будут видеть невесту Баглая эти бетонированные, раскаленные зноем больничные корпуса, слепящие от солнца окна палат, спозаранок будет приходить она на вахту своей любви и в задумчивой грусти ждать, ждать сколько понадобится, хотя и липа эта душистая уже отцветет, и листья ветер с нее обвеет…
Сухие ветры время от времени окутывают Зачеплянку когда дымами, когда желто-бурой пылью из степей, а в вечера тихие, погожие выходят посидеть на своей исторической скамье Иван и Верунька. Идиллической парой сидят под зачеплянскими звездами. Когда заходит речь между ними о Миколе, Баглай-старший не может найти объяснения этой драме, которую он считает бессмысленной, нелепой, не может сдержать возмущения: даже там, среди племен, где он тогда заблудился, нож никто не поднял, а этого — дома, дикари доморощенные… Сталь денно и нощно выплавляет завод, — разве ж на финские ножи? Пять ран ножевых, одна из них в миллиметре от сердца, жизнь парню врачи еле спасли. Была хирургам работа, могла бы она оказаться тщетной, да молодой организм помог, а еще участие людское…