Видя это, турки решили, что персы и впрямь бегут, и бросились через реку в погоню; и в самом деле, Уссун Кассано пожертвовал многими своими людьми, потому что не мог быть повсюду одновременно и не было времени передать его приказы по всей линии войска. Одни бежали в панике, преследуемые турками, других порубила турецкая кавалерия, стремившаяся добраться до Уссуна Кассано.
Царь мог лишь наблюдать за этим, и лицо его каменело, как от боли.
Однако турки уже ударили в центр персидского войска.
И тогда начался обстрел — снаряды, наполненные порохом и шрапнелью, взрывались с огнём и грохотом, разлетаясь смертоносными осколками. Это была сокрушительная, оглушающая, чудовищная музыка — гром, который не только сотрясал землю, но и сам воздух; грохот сопровождали вспышки неестественного света, словно в этом странном мире смерти, падали, разлетающихся внутренностей грохот грома был слышен прежде вспышки молнии. Снаряды рвались один за другим, разрывая на куски целые отряды; одним отрывало руки или ноги, другим безболезненно, как туго натянутой струной, срезало ухо или палец; третьих раздирало пополам; прямое же попадание превращало человека в груду молотого мяса, остававшуюся там же, где мгновение назад он стоял, живой и здоровый. Взрывы гремели непрерывно, и многоствольные пушки били и били, выкашивая, словно спелые колосья, и турок и персов.
Турки, понёсшие более тяжёлые потери, пришли в ужас, их обезумевшие кони метались из стороны в сторону и падали, скошенные летящими отовсюду смертоносными осколками.
Прошли считанные секунды, а может быть, и меньше — трудно сказать, потому что само время было обманчиво; но Уссун Кассано больше не мог ждать. Ещё не отгремели разрывы, сокрушавшие центр персидского войска, а он уже дал сигнал к наступлению. Несколько батальонов тяжёлой пехоты персов ударили в самый край левого фланга турецкой армии, который не подвергался обстрелу.
И вдруг канонада резко оборвалась.
Командир турецких янычар собрал уцелевших всадников, чтобы отразить удар персидской пехоты на левом фланге. Пока отряды лучников, собранные Уссуном Кассано, обстреливали турецкую пехоту, сам царь повёл свою конницу, напрямик через боевые порядки, обходя турок точно так же, как когда-то Александр Великий обошёл персидскую армию, разгромив её в битве при Граникусе[124] — и принялся рубить турок на левом, уже изрядно ослабленном фланге. За ним следовала лёгкая и тяжёлая пехота.
Леонардо делал всё, что мог, чтобы защитить Уссуна Кассано, который, казалось, вовсе не ведал страха и своей отвагой воодушевлял персидских солдат. Они гнали турок, били их, рубили на куски, загоняли в реку, которая потемнела ещё больше, но на сей раз не от грязи; повсюду царили крики, смятение, кровь. Лишь недавно всё казалось потерянным — и вот они побеждали; конечно же персидский царь не был смертен, не мог быть из плоти и крови, не мог быть уязвим — нет, он был глазом бури, ветром, оседлавшим коня, даже когда конь под ним был убит. Леонардо отдал ему свою янычарскую кобылу, но ненадолго — очень скоро Уссун Кассано сам привёл ему другого коня.
Времени на раздумья не было. Турки были повсюду, пытаясь даже сейчас — нет, сейчас особенно — убить Уссуна Кассано, который не желал покинуть гущу боя, не желал отдышаться и с безопасного расстояния наблюдать за бегством врага, ибо лишился здравого смысла, лишился всего человеческого — он был в плену кошмара битвы, где нет чувства времени, а причиной и следствием могут быть лишь удар и бешеная скачка.
Быть может, этот кошмар отравлял воздух подобно Деватдарову гашишу, потому что Леонардо разделял его с Уссуном Кассано, отбросив, как и он, и мысли, и здравый смысл; мир сузился до звуков и видов битвы, до чудовищной радости рубить, убивать, отнимать жизнь. Здесь было место света, описанного в Куановой книжечке, кладезе китайской премудрости; здесь была основа мысли и памяти — место без мысли, где земля впитывала жизнь, которую нельзя было постичь иначе, как только глазами смерти; и Леонардо скакал сквозь этот свет, следя за тем, как плоть обращается в дух, и наслаждаясь чудовищной нейтральностью происходящего.
Всё здесь было залито живым светом, всё было живым, осязаемым: души, люди, кони, воздух, вода, дерево, железо — всё было одним, и задача Леонардо была более чем проста: рубить и сечь. Он был сама смерть, он был одержим, он спал и одновременно бодрствовал, и с каждой душой, освободившейся от плоти, с каждым криком, шорохом дыхания свет становился всё ярче, сильнее и сильнее, он уже слепил, словно солнце, очищающий, всепроницающий, и вдруг...
— Первая заповедь и отваги и стратегии всегда была такова: бегущему врагу мости дорогу золотом и строй мосты из серебра, — говорил Хилал Уссуну Кассано.
Это были первые слова, которые услышал Леонардо, приходя в себя. Обескураженный, он спросил, где он находится. Голова и правая рука пульсировали болью. Он лежал на одеяле, откинув голову на подушки, и Гутне заботливо склонялась над ним. Здесь было темно и прохладно, и на миг у Леонардо мелькнула мысль; когда же прибудет сын Уссуна Кассано, когда нужно будет убивать его? Когда стемнеет, ответил он на собственный вопрос.
— Ты в моём шатре, Леонардо, — ответил Уссун Кассано. — После того как ты так храбро защищал меня и спас мне жизнь единожды, а может, дважды и трижды — кто бы мог счесть? — после этого тебя...
— Что? — спросил Леонардо, уже полностью придя в себя. Он попробовал опереться на локоть, но это оказалось слишком болезненно, и ему пришлось лечь прямо. Его лицо, руки, грудь были изранены и покрыты кровоподтёками, не лучше выглядело и правое колено. Снаружи доносился шум — люди кричали, вопили, визжали, даже пели, и всё это звучало нестерпимо близко, казалось, над самым ухом. Впрочем, вода ведь всегда усиливает звук, как изогнутое зеркало — свет.
Крики стали ближе; голоса на разные лады звали Уссуна Кассано, выпевая его имя.
— Тебя сбросили с коня, — сказал Уссун Кассано, словно не слыша этих голосов. — Никогда прежде я не видел, чтобы христианин так дрался. Дерёшься ты, как истый перс, вот только ездить верхом не умеешь.
Пристыженный, Леонардо отвёл глаза, а Уссун Кассано направился к выходу.
— Так ты не дождёшься калифа? — спросил Хилал.
— Можно подумать, что это ты — калиф, — ответил Уссун Кассано, впрочем, добродушно.
— Это всего лишь вопрос, великий царь, — мягко сказал Хилал.
— Прислушайся к ним, эмир. Смог бы ты выйти из шатра и сказать моим людям, что мы не станем преследовать врага? Как ты думаешь, долго ли я... проживу после такого?
— Ты — царь, — сказал Хилал.
— Через несколько часов, через день — да, может быть. Но не сейчас.
— Ты же просто отдаёшь их в руки Мехмеда, — сказал Хилал.
— Возможно, когда с нами будет покончено, Мехмеду некого будет забирать в свои руки.
— А сколько солдат осталось у Мехмеда?
Уссун Кассано едва сдержал вздох и на мгновенье почудился уязвимым.
— Смог бы ты сосчитать капли в океане? Я надеюсь скоро увидеть тебя и твоего повелителя. Мы будем ждать вас в горах. И тогда мы вместе освободим родственницу калифа. — Он поглядел на Леонардо. — И твоего друга, быть может, тоже.
— Он там? — В голосе Леонардо прозвучало нескрываемое отчаяние. — У тебя есть сведения о нём?
— Немного, — сказал Уссун Кассано. — Разве можно верить турку, даже если он говорит под пыткой?
Царь вышел из шатра, и толпа снаружи взорвалась приветственными воплями. Леонардо хотел встать, пойти за ним — и...
Когда он снова пришёл в себя, рука ещё ныла, но в голове прояснилось. Головная боль исчезла, он ощущал разве что лёгкое головокружение. Было тихо, шатёр пронизало мерцающее алое свечение. Леонардо расслышал знакомый скрежет: солдаты ворочали колесо, приводившее в действие пестики пороховой мельницы. Мололи порох.
— Что это за зарево? — спросил он Гутне, сидевшую рядом с ним.
— Сжигают мёртвых.
— Скорее уж можно подумать, что подожгли лагерь.
— Да, очень похоже, — согласилась она.
В свете, падавшем из открытого входа в шатёр, Леонардо различал её лицо. Теперь она не казалась ему жалкой подделкой Джиневры — скорее её сестрой, нет, кузиной, сохранившей фамильные черты, но в более грубом, вульгарном облике. Он ощутил желание, пульсирующий жар в чреслах... и всё же что-то было не так, неправильно.
— Я чую вонь, — сказал он, как бы размышляя вслух. — И порох... Не опасно ли смешивать ингредиенты для пороха, когда...
— Не думаю, что эмир позволил бы делать что-то, в чём нет нужды, — сказала Гутне.
— Так ты знаешь его?
— Он уважаемый человек...
— Хотя и евнух.
— Да, — сказала Гутне. Она сидела, опустив глаза, словно боялась взглянуть на Леонардо.
— Почему? — спросил Леонардо. — Из-за того, что он близок к калифу?
— Я знаю, калиф всем говорит, что Хилал его отец. Может быть, потому... потому, что он в чести у калифа. Но уважения не добьёшься приказом. Его даруют свободной волей. Тебя, маэстро, уважают.
— Кто?
— Царь Персии, — сказала Гутне. — Он оставил тебе свой шатёр.
— В утешение за мой позор.
— Не думаю, — сказала Гутне, и Леонардо притянул её к себе. И всё же он колебался, хотя она с готовностью приникла к нему; он отстранил её, затем прижал к себе с такой силой, что она едва могла дышать. В этот миг он не видел перед собой ни Джиневры, ни Симонетты, ни даже Гутне. Он ощущал лишь жар тупого ненасытного желания и понимал, что это желание воспламенилось в нём оттого, что сегодня он убивал и ранил людей. С ним были жестоки, и он сам был жесток, как человек, который понимает, что потом пожалеет о своих поступках, но остановиться уже не в силах. Если бы Гутне сопротивлялась, он взял бы её силой, обошёлся бы с ней как с теми людьми, которых он убивал рефлекторно, механически, словно работая рычагом или воротом; и она закрыла глаза, когда его пальцы пробрались сквозь курчавые