I. Сцилла и Харибда
В январе смеркается рано. На улицах было уже почти совсем темно, когда Гренгуар вышел из дворца. Эта темнота пришлась ему по душе. Ему хотелось уйти на какую-нибудь пустынную улицу и поразмыслить там на свободе: философ должен был наложить первую повязку на рану поэта. Впрочем, философия была теперь его единственным прибежищем, так как он даже не знал, где проведет ночь. После столь блистательного провала своей пьесы он не решался вернуться в помещение, которое занимал на улице Гренье, против Фуэнских ворот. Он за целые полгода задолжал своему хозяину, мэтру Гильому Ду-Сиру, и рассчитывал расплатиться с ним деньгами, полученными за пьесу от судьи. А долг был большой – целых двенадцать су! Ровно в двенадцать раз больше, чем стоило все его имущество, включая рубашку, шапку и панталоны.
Несколько минут стоял он около маленькой калитки тюрьмы Сен-Шапель, раздумывая о том, где бы провести ночь. Наконец он припомнил, что на прошлой неделе, проходя по улице Саватерн, видел около дома одного парламентского советника каменную подножку, устроенную для того, чтобы было удобнее садиться на мула. Он тогда же подумал, что она при случае могла бы служить отличной подушкой нищему или поэту. Возблагодарив Провидение, пославшее ему такую счастливую мысль, Гренгуар решил отправиться туда. Для этого ему нужно было пересечь Дворцовую площадь и углубиться в извилистый лабиринт старинных улиц – Бочарной, Суконной, Башмачной, Еврейской и т. д., которые еще до сих пор существуют, но только с девятиэтажными домами. Не успел он ступить на площадь, как туда хлынула процессия папы шутов. Она только что вышла из дворца и с оглушительными криками, зажженными факелами и музыкой неслась прямо на Гренгуара. Это зрелище вновь разбередило его уязвленное самолюбие; он поспешил удалиться. С болью сознавал он свою неудачу на театральном поприще, и все, напоминавшее ему о празднике, раздражало его и растравляло его рану. Он направился к мосту Сен-Мишель. Там бегали дети с горящими факелами и ракетами…
«Горбун из Нотр-Дама». Художник – Эме де Лему. 1844 г.
«Обладай наше зрение способностью видеть внутренний мир нашего ближнего, можно было бы гораздо вернее судить о человеке по его мечтам, нежели по его мыслям»
(Виктор Гюго)
– Черт бы побрал все эти ракеты! – сказал про себя Гренгуар и повернул к мосту Шанж. У входа на мост на домах были вывешены три флага с нарисованными на них изображениями короля, дофина и Маргариты Фландрской и шесть маленьких флагов с портретами герцога Австрийского, кардинала Бурбонского, синьора де Божэ, Жанны Французской, незаконнорожденного Бурбона и еще кого-то. Все это было освещено факелами. Толпа любовалась.
– Какой счастливчик этот живописец Жан Фурбо! – с глубоким вздохом сказал Гренгуар и повернулся. Прямо перед ним была улица, такая темная и пустынная, что там – как он надеялся – ему наконец удастся укрыться от всех отголосков и отблесков праздника. Гренгуар направился туда, через несколько минут нога его наткнулась на что-то, – он потерял равновесие и упал. Это была вязанка сучьев майского дерева, которую корпорация парламентских клерков поставила с утра около двери президента парламента в честь торжественного дня.
Гренгуар геройски перенес эту новую неприятность. Он встал и пошел вдоль берега реки. Пройдя мимо гражданской и уголовной палат парламента и высоких стен королевских садов, по немощеному берегу, где грязь доходила ему до лодыжек, он дошел до западной окраины города. Тут он остановился и несколько времени смотрел на пастуший островок, который теперь исчез под бронзовым быком Нового моста. Островок этот, отделенный от Гренгуара узкой полоской светлевшей воды, казался ему в темноте какой-то черной массой. При мерцающем свете огонька на острове смутно выделялась хижина в виде улья, где пастух укрывался на ночь.
«Счастливый пастух! – подумал Гренгуар. – Ты не мечтаешь о славе и не пишешь свадебных гимнов. Что тебе до королей, которые женятся, и до герцогинь бургундских! Ты знаешь только одни маргаритки – те, которые цветут в апреле на лугу, где пасутся твои коровы. А я, поэт, унижен и осмеян. Я дрожу от холода, я должен двенадцать су, а подошвы моих башмаков так износились, что могли бы служить стеклами для твоего фонаря. Спасибо тебе, пастух! Смотря на твою хижину, я успокаиваюсь и забываю Париж».
Страшный треск двойной петарды, внезапно вылетевшей из счастливой хижины, грубо нарушил лирический экстаз поэта. Пастух, как видно, не хотел отстать от других и пускал фейерверк. Гренгуар вздрогнул, услыхав треск петарды, и мороз пробежал у него по телу.
– Проклятый праздник! – воскликнул он. – Неужели ты будешь всюду преследовать меня? О господи! От него нельзя избавиться даже здесь, около хижины пастуха!
Он взглянул на Сену, протекавшую у его ног, и страшное искушение овладело им.
– Ах, с каким бы удовольствием я утопился! – воскликнул он. – Если бы вода не была так холодна!..
И он принял отчаянное решение. Раз все равно нет никакой возможности скрыться от процессии папы шутов, от флагов Жана Фурбо, от майских веток, ракет и петард, так лучше уж смело ринуться в самый центр увеселений и отправиться на Гревскую площадь.
«Там я хоть немножко погреюсь около костра, – думал он, – и поужинаю крошками от трех огромных сахарных щитов с королевскими гербами, выставленных над городским общественным буфетом».
II. Гревская площадь
В наши дни остался лишь один малозаметный след от Гревской площади того времени: это прелестная башенка, занимающая ее северный угол. Да и она уже не та, что была прежде. Ее чудесные скульптурные украшения грубо замазаны штукатуркой, и очень возможно, что башня эта в недалеком будущем совсем исчезнет за массой новых домов, которые так быстро вырастают, поглощая старинные здания Парижа.
Люди, которые, подобно нам, не могут пройти по Гревской площади, не бросив взгляда сожаления и сочувствия на эту бедную башенку, стиснутую между двумя некрасивыми домами времен Людовика XV, легко воссоздадут в своем воображении общий вид зданий, к которым она принадлежала, и ясно представят себе старую готическую площадь пятнадцатого века.
Она, как и теперь, имела форму неправильной трапеции: по одной стороне ее шла набережная, а по трем остальным тянулись ряды высоких, узких, мрачных домов. Днем можно было любоваться разнообразием этих почти сплошь покрытых резьбой по дереву или камню зданий, которые могли служить точными образцами различных средневековых стилей от одиннадцатого до пятнадцатого века. Тут можно было увидать и прямоугольные окна, заменившие стрельчатые, и полукруглые окна чисто романского стиля, которые были вытеснены стрельчатыми. Окна этого романского стиля были во всем нижнем этаже башни Роланда, стоявшей на углу набережной, около Кожевенной улицы.
Ночью из всей этой массы зданий можно было различить лишь остроконечные верхушки крыш, выделявшихся на небе рядом черных зубцов. Одно из самых главных различий между теперешними и прежними городами состоит в том, что в настоящее время дома строятся фасадом к улицам и площадям, тогда как прежде они выходили боком. Прошло уже два века с тех пор, как дома повернулись к улице.
На восточной стороне площади возвышалось тяжелое здание смешанного стиля, состоящее из трех помещений. У него было три различных названия, объясняющих его историю, назначение и архитектуру. Оно называлось Домом дофина, потому что в нем жил дофин Карл V; Домом торговли, так как здесь был городской магистрат, и Домом с колоннами (domus ad piloria), потому что ряд толстых колонн поддерживал его три этажа.
Здесь можно было найти все, что требуется такому большому городу, как Париж: часовню, чтобы помолиться; судебный зал, чтобы творить суд и расправу и в случае надобности отправлять в кутузку королевских подданных, и арсенал, полный огнестрельного оружия.
Парижане прекрасно понимали, что одними просьбами далеко не всегда можно добиться каких-нибудь льгот для города, и потому у них на всякий случай был сложен на чердаке порядочный запас ржавых мушкетов.
Что-то зловещее было в том впечатлении, какое производила тогда Гревская площадь. Впрочем, почти такое же впечатление производит она и теперь благодаря тяжелым воспоминаниям, которые пробуждаются при ее виде, и благодаря мрачной городской ратуше Доминика Бокадора, заменившей Дом с колоннами. К тому же виселица и позорный столб – «правосудие и лестница», как говорили тогда, – всегда стоявшие рядышком посреди площади, заставляли невольно отвращать глаза от страшного места, где погибло столько полных жизни и здоровья людей и где спустя полвека появилась особая ужасная болезнь, «лихорадка святого Вальера», вызываемая страхом перед эшафотом, – самая чудовищная из всех болезней, так как она исходит не от Бога, а от человека.
Утешительно думать, между прочим, что смертная казнь, загромождавшая триста лет тому назад своими железными колесами, каменными виселицами и разными орудиями пыток Гревскую и Рыночную площади, перекресток Трауар, площадь Дофина, Свиной рынок, ужасный Монфокон, заставу Сержантов, Кошачью площадь, ворота Сен-Дени, Шампо, ворота Бодо и Сен-Жак, не считая бесчисленных виселиц прево, епископов, аббатов и приоров, которым было предоставлено право суда, не считая тех несчастных, которых по судебным приговорам топили в Сене, – эта старая сюзеренка феодальных времен в настоящее время потеряла свою прежнюю власть. Постепенно она принуждена была сложить оружие, отказаться от утонченных мучений, развращавших воображение и фантазию, и от пыток, для которых переделывали каждые пять лет кожаную постель в Гран-Шатлэ. Теперь смертная казнь совсем почти исчезла из наших законов и городов. Ее преследовали шаг за шагом, прогоняли с места на место, и теперь у нее во всем громадном Париже остался лишь один опозоренный уголок на Гревской площади, одна жалкая гильотина, робкая, беспокойная, пристыженная, которая словно боится, что ее застанут на месте преступления, и мгновенно исчезает, нанеся свой удар.
III. Besos para golpes[27]
К тому времени, как Пьер Гренгуар дошел до Гревской площади, он совсем окоченел от холода. Чтобы избежать толпы на мосту Шанж и флагов Жана Фурбо, он свернул на Мельничный мост. Но по пути вертевшиеся колеса всех мельниц епископа так забрызгали его, что он промок насквозь. К тому же он чувствовал, что после провала своей пьесы его как будто еще больше знобит. А потому он быстро направился к праздничному костру, великолепно пылавшему на середине площади, но костер был окружен плотным кольцом людей.
– Проклятые парижане! – сказал про себя Гренгуар, почувствовав, как настоящий драматург, пристрастие к монологам. – Теперь они загораживают мне огонь. А как бы мне нужно было погреться и пообсушиться. Мои башмаки промокли, а эти отвратительные мельницы окатили меня с ног до головы водой! Чтобы черт побрал парижского епископа со всеми его мельницами! Интересно знать, на что епископу мельницы? Уж не собирается ли он из епископа превратиться в мельника? Если для этого нужно только мое проклятие, то я с удовольствием прокляну и его самого, и его собор, и его мельницы!.. А эти зеваки и не думают расходиться! И что, спрашивается, они там делают? Греются, вот так удовольствие! Смотрят, как горит сотня поленьев, – есть чем любоваться!
Однако, подойдя поближе, Гренгуар заметил круг гораздо больший, чем нужно для того, чтобы греться около королевского костра, и что это стечение зрителей объяснялось не только красотой сотни горящих поленьев.
В довольно большом пустом пространстве между толпой и костром танцевала девушка. Несмотря на весь свой скептицизм философа и всю свою иронию поэта, Гренгуар в первую минуту не мог решить, была эта молодая девушка человеческим существом, феей или ангелом, – до такой степени был он очарован ослепительным видением. Она была невысока ростом, но тонкая фигурка ее была так стройна, что казалась высокой. Она была брюнетка, и днем кожа ее, как нетрудно было догадаться, имела тот чудный золотистый оттенок, который свойственен андалузкам и римлянкам. Ее маленькие ножки так легко и свободно двигались в хорошеньких узких башмачках, что тоже казались ножками андалузки. Она танцевала, вертелась, кружилась на небрежно брошенном на землю старом персидском ковре, и каждый раз, как она повертывалась и ее сияющее лицо мелькало перед вами, она обжигала вас, как молнией, взглядом своих больших черных глаз.
Все взгляды были обращены на нее, все рты полуоткрыты. Она танцевала с тамбурином, поднимая его над головой нежными, точно выточенными руками. Тоненькая, легкая и подвижная, как оса, в золотистом корсаже, плотно облегающем талию, пестрой, развевающейся юбке, иногда открывавшей ее стройные ножки, с обнаженными плечами, черными волосами и сверкающими глазами – она действительно казалась сверхъестественным существом.
«Это саламандра, – думал Гренгуар, – это нимфа, богиня, вакханка!»
В эту минуту одна из кос «саламандры» расплелась, и блестящая медная монета, привязанная к ней, упала и покатилась по земле.
– Господи, да это цыганка! – воскликнул Гренгуар.
И вся иллюзия сразу исчезла.
Она снова принялась танцевать. Подняв с земли две шпаги и приложив их острием ко лбу, она начала вертеть их в одну сторону, а сама стала кружиться в другую. Да, это была простая цыганка. Но как ни велико было разочарование Гренгуара, он не мог не поддаться обаянию этого зрелища, в котором было что-то волшебное. Ярко-красное пламя костра освещало всю картину, дрожало на лицах зрителей, на смуглом лбу молодой девушки и отбрасывало слабый, прорезанный колеблющимися тенями отблеск в глубину площади, на старый, почерневший фасад Дома с колоннами с одной стороны и на каменные столбы виселицы – с другой.
Среди множества лиц, освещенных красным пламенем костра, особенно выделялось суровое, спокойное и мрачное лицо одного человека, поглощенного, казалось, больше всех остальных созерцанием танцовщицы.
Человеку этому, одежду которого нельзя было рассмотреть за окружавшей его толпой, казалось на вид не больше тридцати пяти лет. А между тем он был лыс, и только несколько прядей жидких и уже седеющих волос остались у него на висках. Его высокий и широкий лоб был изрезан морщинами, но впалые глаза сверкали пылом молодости, жаждой жизни и глубокой страстью. Он не спускал их с цыганки, и в то время, как беззаботная шестнадцатилетняя девушка танцевала и порхала, возбуждая восторг толпы, его мысли, казалось, становились все мрачнее. Время от времени улыбка и вздох встречались на его губах, но улыбка была еще печальнее вздоха.
Наконец молодая девушка, запыхавшись, остановилась, и толпа наградила ее рукоплесканиями.
– Джали! – позвала цыганка.
Тут только Гренгуар увидал хорошенькую белую подвижную козочку с глянцевитой шерстью, позолоченными рожками и копытцами и в золоченом ошейнике. До сих пор она лежала на уголке ковра, смотря, как танцует ее хозяйка, и он не заметил ее.
– Теперь твоя очередь, Джали, – сказала танцовщица.
Она села и, грациозно протянув козочке свой тамбурин, спросила:
– Какой теперь месяц, Джали?
Козочка подняла переднюю ногу и ударила по тамбурину один раз.
Был действительно январь. Толпа зааплодировала.
– Джали, – спросила молодая девушка, перевернув тамбурин, – какое у нас число?
Джали подняла свое позолоченное копытце и ударила им по тамбурину шесть раз.
– Джали, – продолжала цыганка, снова перевернув тамбурин, – который теперь час?
Козочка ударила по тамбурину семь раз. В ту же минуту на часах Дома с колоннами пробило семь часов.
Народ был в восторге.
– Это колдовство! – сказал зловещий голос в толпе. Голос принадлежал лысому человеку, не спускавшему глаз с цыганки.
Она вздрогнула и обернулась. Но в ту же минуту раздался гром рукоплесканий, заглушивший эти ужасные слова и изгладивший из памяти молодой девушки произведенное ими тяжелое впечатление.
– Джали, – обратилась она опять к своей козочке, – покажи, как ходит мэтр Гишар Гран-Реми, капитан городской стражи, во время крестного хода на Сретение.
Джали поднялась на задние ноги и заблеяла, переступая с такой уморительной важностью, что вся толпа разразилась громким хохотом при этой пародии на ханжу-капитана.
– Джали, – продолжала цыганка, ободренная все возраставшим успехом, – представь, как говорит речь мэтр Жак Шармолю, королевский прокурор духовного суда.
Козочка села и заблеяла, размахивая передними ножками, причем по ее позе и жестам сейчас же можно было узнать мэтра Жака Шармолю. Для полного сходства недоставало только плохого французского языка и такой же плохой латыни. Толпа разразилась восторженными рукоплесканиями.
– Это святотатство! Профанация! – снова раздался голос лысого человека. Цыганка опять обернулась.
– Ах, это тот противный человек! – прошептала она и, вытянув вперед нижнюю губку, сделала гримасу, которая, по-видимому, вошла у нее в привычку. Потом она повернулась на каблучках и, взяв в руки тамбурин, пошла собирать приношения зрителей.
Крупные и мелкие серебряные монеты и лиарды сыпались градом. Когда она проходила мимо Гренгуара, он необдуманно опустил руку в карман, и девушка остановилась перед ним.
– Черт возьми! – пробормотал поэт, найдя в своем кармане действительность, то есть пустоту.
А цыганка продолжала стоять, смотря на него своими большими глазами и протягивая ему тамбурин. Крупные капли пота выступили на лбу Гренгуара.
Если бы у него в кармане лежало все золото Перу, он не задумавшись отдал бы его танцовщице. Но никаких золотых россыпей Перу не было у Гренгуара, да и Америка в то время еще не была открыта.
Счастливая случайность помогла ему.
– Скоро ли ты уберешься отсюда, египетская саранча! – крикнул резкий голос из самого темного уголка площади.
Молодая девушка испуганно обернулась. Это говорил уже не лысый человек; это был голос женщины – злой, исступленный голос.
Восклицание, так напугавшее цыганку, доставило большое удовольствие бегавшим по площади детям.
– Это затворница башни Роланда! – со смехом закричали они. – Это она бранится! Должно быть, она не ужинала. Сбегаем в городской буфет и принесем ей каких-нибудь объедков!
И они побежали к Дому с колоннами.
Между тем Гренгуар, воспользовавшись смущением танцовщицы, обратился в постыдное бегство. Слова детей напомнили ему, что он тоже не ужинал. Он побежал к буфету. Но у ребятишек ноги были проворнее, чем у него, и, когда он пришел, они уже успели очистить стол. На нем не осталось решительно ничего. Только нежные лилии и розы, переплетаясь, красовались на стенках, расписанных в 1435 году Матье Битерном. Но такой ужин не мог, конечно, насытить нашего поэта.
Неприятно ложиться спать без ужина. Но еще неприятнее остаться без ужина и не иметь уголка, где бы можно было заснуть. Гренгуар был как раз в таком положении, – у него не было ни хлеба, ни пристанища. Горькая нужда теснила его со всех сторон, и он находил ее чересчур суровой. Давно уже открыл он ту истину, что Юпитер создал людей в припадке мизантропии и что мудрецу приходится всю жизнь бороться с судьбой, которая держит, словно в осаде, его философию. Что касается его самого, то никогда еще, казалось ему, эта осада не доходила до такой крайней степени. Желудок его бил тревогу, и он находил, что со стороны злой судьбы нечестно смирять его философию голодом.
«Танцующая Эсмеральда». Художник – Шарль Вуаймо. 1888 г.
«…я полюблю только того мужчину, который сумеет защитить меня»
(Виктор Гюго «Собор Парижской Богоматери»)
Погрузившись в эти грустные размышления, он глубоко задумался, как вдруг странное, но необыкновенно нежное пение вывело его из задумчивости. Это пела молодая цыганка.
О ее голосе можно было сказать то же, что об ее танцах и красоте. В нем было что-то неизъяснимое и прелестное, что-то чистое, воздушное и, так сказать, окрыленное. Голос этот то повышался, то понижался; чудесные мелодии сменялись неожиданными переходами; простые музыкальные фразы перемежались с резкими, звонкими нотами; рулады, способные сбить с толку соловья, но всегда полные гармонии, переходили в мягкие переливы октав, то поднимаясь, то опускаясь, как грудь самой молодой певицы.
На ее прелестном лице с необыкновенной быстротой сменялось выражение, передавая все оттенки ее капризной песенки – от страстного вдохновения до самого чистого, целомудренного величия. Она казалась то безумной, то королевой. Она пела на неизвестном Гренгуару языке. Казалось, он был незнаком и самой певице, так как выражение, которое она придавала пению, часто совсем не подходило к словам. Безумным весельем звучали в ее устах слова:
Un cofre de gran riqueza
Haralon dentro un pilar,
Dentro del nuevas banderas
Con figuras de espantar…[28]
А минуту спустя, когда она пела:
у Гренгуара навернулись слезы.
Но чаще всего в ее пении звучала жизнерадостность: она пела весело и беззаботно, как птичка.
Песня цыганки нарушила задумчивость Гренгуара, как лебедь, плывя, тревожит водную гладь. Он слушал с восхищением, забыв обо всем на свете. После долгих тяжелых часов он в первый раз вздохнул свободно и не чувствовал страдания. Но это продолжалось недолго.
Голос той же женщины, которая прервала танец цыганки, теперь прервал ее пение.
– Замолчишь ли ты, чертова стрекоза! – крикнула она из своего темного угла.
Бедная «стрекоза» сразу умолкла, а Гренгуар заткнул себе уши.
– Ах, эта проклятая зазубренная пила разбила лиру! – воскликнул он.
В толпе тоже послышался ропот.
– К черту затворницу! – крикнул кто-то.
И невидимая старуха, нарушавшая общее веселье, могла бы дорого поплатиться за свои нападки на цыганку, если бы внимание толпы не было в эту минуту отвлечено процессией шутовского папы, уже обошедшей улицы и перекрестки и теперь хлынувшей с факелами и шумом на Гревскую площадь.
Эта процессия, о которой читатель составил себе некоторое понятие, когда она выходила из дворца, успела организоваться в пути и вобрать в себя по дороге всех парижских мошенников, воров и бродяг. Таким образом, когда она явилась на Гревскую площадь, у нее был весьма внушительный вид.
Впереди шествовало цыганское царство. Во главе его ехал верхом герцог цыганский со своими графами, которые шли рядом с ним, ведя за повод его коня и придерживая стремена; позади них двигалась беспорядочная толпа цыган и цыганок с маленькими плачущими детьми за плечами. Все они – герцог, графы и простой народ – были в лохмотьях и мишурных украшениях.
Затем следовало королевство «арго», то есть все воры Франции. Они были разделены по рангам на несколько отрядов. Мелкие воришки шли впереди, за ними, по четыре в ряд, следовали остальные, со знаками ученых степеней, в которые их возвел этот странный факультет. Тут были хромые, однорукие, карлики, слепые, кривые, эпилептики, расслабленные, сироты, плуты, лицемеры; перечисление всех утомило бы самого Гомера. Посреди святошей и плутов ехал король «арго», высокий человек, сидевший на корточках в маленькой тележке, которую везли две большие собаки.
Потом шло царство галилейское. Впереди бежали шуты, которые дрались между собой и выплясывали пиррический танец, а за ними важно выступал Гильом Руссо, царь галилейский, в пурпурной, залитой вином мантии, окруженный своими жезлоносцами, советниками и писцами счетной палаты.
Шествие замыкала корпорация судебных писцов в черных мантиях, с украшенными цветами «майскими ветвями», достойной шабаша музыкой и толстыми желтыми восковыми свечами. Посреди этой толпы высшие члены братства шутов несли на плечах носилки, на которые было налеплено больше свечей, чем на раке святой Женевьевы во время чумы. А на этих носилках сидел сияющий, облаченный в мантию, в митре и с посохом в руках новый папа шутов – звонарь собора Богоматери, Квазимодо-горбун.
У каждого отделения этой шутовской процессии была своя музыка. Цыгане били в тамбурины и балафосы. Народ «арго», далеко не музыкальный, все еще придерживался виолы, пастушьего рожка и готической резьбы двенадцатого столетия. Царство галилейское стояло по части музыки почти на таком же уровне. Правда, в его оркестре слышались звуки гудка, но это был жалкий старинный гудок, имевший всего три тона. Зато около шутовского папы звучали и гремели в дикой какофонии все лучшие музыкальные инструменты той эпохи. Тут были уже новые гудки, отдельные – для верхних, средних и нижних регистров, было много флейт и медных инструментов. Увы! Как известно читателю, это был оркестр Гренгуара.
Трудно представить себе, до какой степени изменилось безобразное и грустное лицо Квазимодо с тех пор, как процессия выступила из дворца и добралась до Гревской площади. Теперь это лицо просветлело, озаренное выражением гордости и блаженства. Первый раз за всю свою жизнь испытал Квазимодо чувство удовлетворенного самолюбия. До сих пор он не знал ничего, кроме унижений; все относились к нему с презрением ввиду его низкого положения, все с отвращением смотрели на его фигуру и лицо. А потому, несмотря на свою глухоту, он наслаждался, как настоящий папа, восторженными криками толпы, которую ненавидел за ненависть к себе. Правда, народ его состоял из всякого сброда – из воров, шутов, нищих и калек, – но что из этого! Все же это был народ, а он – его властелин. И он принимал за чистую монету иронические рукоплескания и насмешливые знаки уважения, хотя нужно сознаться, что к чувствам толпы примешивалась немалая доля страха. Горбун был силен, кривоногий был ловок, глухой был зол – три качества, умеряющие насмешки.
Но едва ли новый папа шутов отдавал себе ясный отчет в чувствах, которые он возбуждал и которые испытывал сам. Ум, обитавший в этом уродливом теле, тоже не мог развиться как следует, не мог рассуждать здраво и делать точные выводы. А потому Квазимодо лишь смутно и неопределенно сознавал то, что сам он чувствовал в эту минуту.
Только радость охватывала его все сильнее, только гордость преобладала над всем! Это уродливое, жалкое лицо было, казалось, озарено сиянием.
В ту минуту, как опьяненного величием Квазимодо торжественно несли мимо Дома с колоннами, какой-то человек, к изумлению и ужасу толпы, вдруг бросился к нему и гневным движением вырвал у него из рук деревянный позолоченный посох – знак его папского достоинства.
Этот смельчак был тот самый лысый незнакомец, который некоторое время тому назад, стоя в толпе, окружавшей цыганку, испугал молодую девушку своими угрожающими, полными ненависти словами. На нем была одежда духовного лица. В ту минуту, как он бросился к Квазимодо, Гренгуар, до сих пор не видевший его, вскрикнул от удивления.
– Господи! – пробормотал он. – Да это мой учитель герметики, архидьякон Клод Фролло! Что ему нужно от этого кривого? Ведь тот разорвет его!
И действительно, раздался крик ужаса. Квазимодо в ярости соскочил с носилок, и женщины отвернулись, чтобы не видеть убийства архидьякона.
Горбун бросился к Клоду Фролло, взглянул на него и пал на колени. Архидьякон сорвал с него тиару, сломал его посох и разорвал мишурную мантию.
Квазимодо продолжал стоять на коленях, опустив голову и сложив руки.
Потом между ними начался странный разговор на языке знаков и жестов, так как ни один из них не произносил ни слова. Архидьякон стоял гневный, в угрожающей, повелительной позе; Квазимодо склонялся к его ногам, смиренный, умоляющий. А между тем он мог бы одним пальцем уничтожить Клода Фролло, – в этом не было ни малейшего сомнения.
Наконец архидьякон, сжав могучее плечо Квазимодо, знаком велел ему встать и следовать за собой.
Горбун встал.
Тогда братство шутов, опомнившись от первого изумления, решило защищать своего так грубо свергнутого папу; цыгане, воры и писцы с криками окружили архидьякона.
Квазимодо заслонил его собой, сжал свои страшные кулаки и, оглядев толпу, заскрежетал зубами, как разъяренный тигр.
Архидьякон, лицо которого приняло свое обычное спокойное и строгое выражение, сделал ему знак и молча стал удаляться.
Горбун пошел впереди, расталкивая народ на его пути.
Когда они выбрались из толпы и пересекли площадь, толпа любопытных и зевак двинулась за ними. Тогда Квазимодо занял место в арьергарде и, обернувшись к ним лицом, пятясь, пошел за архидьяконом. Угрюмый, коренастый, всклокоченный, чудовищный, насторожившийся, он облизывал свои кабаньи клыки, ворчал, как дикий зверь, и одним взглядом или жестом заставлял толпу отпрянуть в сторону.
Наконец они оба вошли в узкую темную улицу, и никто не решился следовать за ними, – одна мысль о страшном, скрежещущем зубами Квазимодо преграждала туда путь.
– Вот так чудеса! – сказал Гренгуар. – Но где же, черт возьми, я добуду себе ужин?
IV. Неудобства, которым подвергаешься, преследуя вечером хорошенькую женщину
Не зная, куда идти, Гренгуар пошел за цыганкой. Он видел, как она повернула со своей козочкой на улицу ножовщиков, и тоже свернул туда.
«Почему бы и нет!» – подумал он.
Гренгуар, практический философ парижских улиц, заметил, что мечтательное настроение легче всего приходит, когда следуешь за хорошенькой женщиной, не зная, куда она идет. Это добровольное отречение от своей воли, подчинение своей фантазии фантазии другого, даже не подозревающего о том, смесь независимости и слепого повиновения, нечто среднее между свободой и рабством, – нравились Гренгуару. У него был нерешительный, сложный характер, постоянно переходящий из одной крайности в другую, колеблющийся между различными желаниями и стремлениями, которые вследствие этого взаимно уничтожались. Он сам охотно сравнивал себя с гробом Магомета, который два магнита тянут в противоположные стороны и который вечно колеблется между верхом и низом, между восхождением и падением, между зенитом и надиром.
Если бы Гренгуар жил в наше время – какое великолепное место занял бы он между классицизмом и романтизмом!
Но, к сожалению, он родился слишком поздно, когда люди уже перестали жить по триста лет. А между тем в наши дни его отсутствие особенно ощутимо и заметно.
Настроение человека, не имеющего пристанища на ночь, как нельзя лучше подходит для того, чтобы следовать за прохожими и прежде всего, конечно, за женщинами, что Гренгуар проделывал охотно.
Итак, он шел, задумавшись, за молодой девушкой, которая ускорила шаг и заставляла бежать свою козочку, видя, что все расходятся по домам и таверны запираются. Все остальные лавки были закрыты в этот день.
«Ведь живет же она где-нибудь, – думал Гренгуар. – У цыган доброе сердце. Кто знает?..»
Многоточие, которое он мысленно ставил после этого вопроса, таило за собой что-то недосказанное и, по-видимому, очень приятное.
Время от времени, когда он проходил мимо групп горожан, возвращавшихся домой и запиравших за собой двери, обрывки их разговоров, долетавшие до него, прерывали цепь его мечтаний.
Вот встретились на улице два старика.
– А какой холод-то сегодня, мэтр Тибо Ферникль! – произнес один.
Гренгуар знал это с самого начала зимы.
– Ваша правда, мэтр Бонифаций Дизом, – отвечал другой. – Неужели у нас будет опять такая же зима, как три года тому назад, в четыреста восьмидесятом году, когда охапка дров стоила восемь солей?
– Это что, мэтр Тибо! А помните зиму в четыреста семидесятом году, когда морозы стояли с Мартинова дня и до самого Сретения, – да такие морозы, что у секретаря парламента через каждые три слова замерзали на пере чернила! И из-за этого пришлось запустить дела.
Вот две соседки болтают, стоя у окон с зажженными свечами, потрескивающими от тумана.
– Слышали вы, какое несчастье случилось сегодня, госпожа де Бурдак? Рассказывал вам муж?
– Нет. Что же такое случилось, госпожа Тюркан?
– Лошадь нотариуса Жилля Годена испугалась фламандцев с их свитой и сбила с ног мэтра Филиппа Аврилло, облата целестинских монахов.
– Неужели?
– Истинная правда.
– Лошадь горожанина! Это уж слишком. Еще будь это кавалерийская лошадь – куда ни шло!
Окна захлопнулись. Но Гренгуар все-таки терял нить своих мыслей.
К счастью, он скоро опять находил ее благодаря цыганке и Джали, двум нежным, грациозным, прелестным созданиям, шедшим впереди. Он любовался их маленькими ножками, их стройными формами и грациозными движениями, и они почти сливались в его воображении. По своему уму и дружбе обе они казались ему молодыми девушками; по легкости и быстроте походки это были две козочки.
Между тем улицы становились с каждой минутой все темнее и пустыннее.
Прошло уже довольно много времени с тех пор, как прозвучал колокольный сигнал тушить огни, и теперь только изредка попадался на улице прохожий или светился где-нибудь в окне огонек.
Гренгуар последовал за цыганкой в запутанный лабиринт улиц, перекрестков и глухих переулков, которые окружают старинное кладбище «Невинных душ» и походят на моток ниток, перепутанный кошкой.
«Вот улицы, которым не хватает логики!» – думал Гренгуар, путаясь в бесчисленных поворотах, которые, казалось ему, приводили опять на то же место. Но девушка, очевидно, хорошо знала эту местность: она без малейшего колебания шла вперед, все ускоряя шаг. Что же касается Гренгуара, то он совсем сбился с толку и не мог бы сказать, куда попал, если бы не заметил на повороте одной улицы восьмиугольного позорного столба Рыночной площади, сквозная верхушка которого резко выделялась своей черной резьбой на освещенном окне одного из домов улицы Верделе.
Молодая девушка наконец заметила, что ее преследуют, и несколько раз с беспокойством оглянулась назад. Один раз она даже остановилась и, воспользовавшись светом, проникавшим из полуотворенной двери булочной, внимательно оглядела Гренгуара с головы до ног. После этого осмотра она сделала гримасу, которую он уже видел раньше, и пошла дальше.
Эта хорошенькая гримаска заставила призадуматься Гренгуара; она – в этом не могло быть сомнения – выражала презрение и насмешку. А потому он немножко замедлил шаг и, опустив голову, стал считать камни мостовой, следуя за девушкой уже на некотором отдалении. Вдруг на повороте одной улицы девушка пропала у него из виду, и он услыхал ее пронзительный крик.
Гренгуар ускорил шаг.
Улица была окутана мраком. К счастью, на углу, около статуи Пресвятой Девы, горела в железном фонаре пропитанная маслом светильня, и при ее слабом свете Гренгуар увидел цыганку, вырывавшуюся из рук двоих мужчин, старавшихся заглушить ее крики. Бедная перепуганная козочка опустила рога и жалобно блеяла.
Кладбище Невинных. Одно из самых старых и самых знаменитых кладбищ Парижа, некогда расположенное почти в самом центре города в квартале Ле-Аль 1-го округа Парижа на правом берегу Сены, района, больше известного как «чрево Парижа». Поначалу на кладбище хоронили бедняков, душевнобольных и еще не крещенных младенцев, поэтому оно и получило такое название
– Стража, сюда! – крикнул Гренгуар и смело бросился вперед.
Один из мужчин, державших девушку, обернулся к нему, и он увидел страшное лицо Квазимодо.
Гренгуар не обратился в бегство, но и не двинулся с места.
Квазимодо подошел к нему, одним ударом сбил его с ног и быстро скрылся в темноте, унося молодую девушку, перебросив ее через плечо, как шелковый шарф. Его спутник последовал за ним, а бедная козочка, продолжая жалобно блеять, побежала сзади.
– Помогите! Помогите! – кричала несчастная цыганка.
– Стойте, негодяи, и освободите эту женщину! – раздался вдруг громовой голос, и из-за угла появился какой-то всадник.
Это был капитан королевских стрелков, вооруженный с головы до ног и с обнаженной саблей в руке.
Он вырвал цыганку из рук ошеломленного Квазимодо и положил ее поперек своего седла. А когда ужасный горбун, опомнившись от изумления, бросился к нему, чтобы отнять свою добычу, человек пятнадцать вооруженных палашами стрелков, ехавших следом за своим начальником, подскакали к нему. Этот отряд был послан в ночной объезд по распоряжению парижского прево мессира Роберта д’Эстуваля.
Квазимодо схватили и связали по рукам и ногам. Он кричал, бесновался, кусался, и, будь это днем, один вид его безобразного, искаженного гневом лица, которое от этого было еще ужаснее, чем обычно, наверное, обратил бы в бегство весь отряд. Но темнота лишила горбуна самого страшного его оружия – безобразия.
Спутник Квазимодо исчез во время схватки.
Цыганка, грациозно приподнявшись на седле и положив руки на плечи молодого всадника, несколько секунд пристально смотрела на него, как бы благодаря его за оказанную услугу и вместе с тем восхищаясь его красивой наружностью. Она первая нарушила молчание. Придав еще больше нежности своему и без того нежному голосу, она спросила:
– Как вас зовут, господин стрелок?
– Капитан Феб де Шатопер к вашим услугам, моя красавица, – выпрямившись, ответил офицер.
– Благодарю вас, – сказала она.
И в то время как капитан самодовольно крутил усы, она, как падающая на землю стрела, соскользнула с лошади и исчезла быстрее молнии.
– Черт возьми! – воскликнул капитан и велел стянуть покрепче ремни, которыми был связан Квазимодо. – Мне было бы гораздо приятнее оставить у себя девушку!
– Делать нечего, капитан! – сказал один из его спутников. – Птичка улетела, а летучая мышь осталась.
V. Продолжение неудач
О глушенный падением, Гренгуар продолжал лежать на углу улицы, перед статуей Пресвятой Девы. Мало-помалу он пришел в себя. Сначала, в продолжение нескольких минут, он находился в полубессознательном и довольно приятном забытьи, причем воздушные фигуры цыганки и козочки сливались в его сознании с полновесным кулаком Квазимодо. Но это состояние продолжалось недолго. Довольно сильный холод, который ощущало его тело от соприкосновения с мостовой, вывел его из забытья и привел в себя.
«Отчего мне так холодно?» – подумал он и тут только заметил, что лежит в уличной канаве.
– Черт побери этого горбатого циклопа! – проворчал сквозь зубы Гренгуар и хотел встать. Но у него так кружилась голова и он был до того разбит, что не мог подняться и принужден был остаться на месте. Делать нечего – приходилось покориться. Он поднял руку и зажал себе нос.
«Парижская грязь, – подумал он, в полной уверенности, что луже, в которой он лежит, суждено было послужить ему на этот раз ночлегом („А что же делать на ложе, как не мечтать“), – парижская грязь как-то особенно зловонна. Она, наверное, заключает в себе много летучей соли и азотной кислоты. По крайней мере, так полагает мэтр Никола Фламель и герметики…»
Слово «герметики» напомнило ему об архидьяконе Клоде Фролло. Он вспомнил страшную сцену, которая произошла на его глазах; вспомнил, как цыганка отбивалась от двоих мужчин; вспомнил, что у Квазимодо был спутник, – и суровое, гордое лицо архидьякона смутно промелькнуло в его памяти.
«Это было бы очень странно!» – подумал он и по одной лишь данной принялся строить на весьма шатком основании причудливое здание гипотез – этот карточный домик философов.
– Господи! Я совсем замерзаю! – вдруг воскликнул он, снова возвращаясь к действительности.
Положение Гренгуара становилось действительно невыносимым. Каждая частичка воды отнимала частичку теплоты его тела, так что его температура, мало-помалу понижаясь, начала весьма неприятным образом сравниваться с температурой воды.
Но тут Гренгуара постигла новая беда. Толпа уличных мальчишек, этих маленьких босоногих дикарей, которые с незапамятных времен гранят мостовые Парижа и называются «гаменами», которые в дни нашего детства швыряли камнями в нас, когда мы по вечерам выходили из школы, только за то, что наши панталоны не были оборваны, – толпа этих буйных ребятишек показалась на перекрестке, где лежал Гренгуар. Нисколько не заботясь о том, что все уже спят, они с громким хохотом и криком тащили за собой какой-то безобразный мешок. Деревянные башмаки их с таким громом били о мостовую, что этот стук мог бы разбудить мертвого. Гренгуар, который был еще не совсем мертв, немножко приподнялся.
– Эй, Геннекен Дандеш! Эй, Жан Пенсбурд! – во все горло кричали они. – Старик Эсташ Мубон, торговавший на углу железом, умер. У нас его соломенное чучело, мы разведем из него костер – устроим иллюминацию по случаю приезда фламандцев.
И они швырнули чучело прямо на Гренгуара, к которому подбежали, не заметив его. Потом один из них взял пук соломы и стал зажигать его от лампадки, горевшей перед статуей Пресвятой Девы.
– Господи помилуй! – пробормотал Гренгуар. – Теперь мне будет, пожалуй, уж чересчур жарко.
Минута была критическая. Гренгуар мог очутиться в безвыходном положении, между водой и огнем. Сделав такое же страшное, нечеловеческое усилие, какое сделал бы для спасения своей жизни фальшивомонетчик, видя, что его собираются варить в котле, Гренгуар встал, отбросил чучело на мальчишек и бросился бежать.
– Пресвятая Дева! – вскрикнули дети. – Это вернулся старик Мубон!
И они тоже умчались без оглядки.
Поле битвы осталось за соломенным чучелом. Летописцы Бельфорз, священник ле Жюж и Коррозэ уверяют, что на другой день местное духовенство подняло его и торжественно отнесло в церковь Сент-Опортюнэ. Для ризницы этой церкви оно до 1789 года служило довольно прибыльной статьей дохода, так как появление чучела Эсташа Мубона на перекрестке считалось чудом, совершенным Пресвятой Девой, статуя которой стояла тут же, на углу улицы Монконсейль. Она одним своим присутствием спасла в памятную ночь с 6 на 7 января 1482 года умершего Эсташа Мубона, который, желая подшутить над дьяволом, умирая, запрятал свою душу в соломенное чучело.
VI. Разбитая кружка
Гренгуар бежал некоторое время со всех ног, сам не зная куда. Не раз стукался он головой об углы домов, сворачивая из одной улицы в другую, перепрыгивал через канавы, пересекал улицы, глухие переулки и перекрестки, бросался во все извилистые проходы старинного рынка и исследовал в паническом страхе то, что называется в старинных латинских хартиях «tota via, cheminum et viaria»[30].
Вдруг наш поэт остановился как вкопанный. Во-первых, он чуть не задохнулся, а во-вторых, его, так сказать, схватила за ворот неожиданно пришедшая ему в голову дилемма.
– Мне кажется, мэтр Пьер Гренгуар, – сказал он, прикладывая палец ко лбу, – что вы совсем потеряли голову! Ну зачем вы бежите как безумный! Ведь мальчишки испугались вас нисколько не меньше, чем вы испугались их. Вы своими же собственными ушами слышали, как застучали их башмаки по направлению к югу – в то время как вы сами бросились к северу. Одно из двух. Если они убежали, то принесенная ими солома послужит вам прекрасной постелью, которой вы добиваетесь чуть не с самого утра и которую вам чудесно посылает Пресвятая Дева в награду за то, что вы написали в ее честь моралите. Если же дети остались и зажгли солому, у вас будет великолепный костер, около которого вам можно будет обсушиться, обогреться и немножко воспрянуть духом. Во всяком случае, – в виде ли костра, в виде ли постели – солома для вас является даром неба. Может быть, Пресвятая Дева Мария, статуя которой стоит на углу улицы Монконсейль, именно для этого и послала смерть Эсташу Мубону, и очень глупо с вашей стороны бежать, как пикардиец перед французом, оставляя позади себя то, чего сами же ищете. Вы ужаснейший болван, мэтр Пьер Гренгуар!
И Гренгуар повернул обратно. Насторожив уши и внимательно всматриваясь, он старался ориентироваться и отыскать благодетельную солому. Но старания его были тщетны. Он попал в такой лабиринт глухих переулков, перекрестков и домов, что все время колебался, не зная, куда идти, потерявшись в этой путанице темных улиц больше, чем если бы попал в лабиринт замка Турнель. Наконец его терпение лопнуло.
– Будь прокляты все эти перекрестки! – торжественно воскликнул он. – Наверное, сам дьявол понаделал их!
Это восклицание несколько облегчило его, а красноватый отблеск, который он в эту минуту увидел в конце длинной извилистой улицы, вернул ему мужество.
– Слава богу! – воскликнул он. – Это горит мой костер! – И, сравнивая себя с кормчим судна, сбившегося ночью с пути, он благоговейно прибавил: – Salve, Maria, stella[31].
К кому относились эти слова хвалебного гимна – к Пресвятой Деве или соломенному чучелу, – этого мы знать не можем.
Не успел он сделать и нескольких шагов по длинной немощеной улице, которая шла под гору и становилась все круче и грязнее, как заметил что-то странное. То тут, то там по ней двигались, смутно выделяясь среди темноты, какие-то неуклюжие фигуры. Все они направлялись к свету, мерцавшему в конце улицы, и походили на неповоротливых гусениц, которые, перебираясь ночью со стебелька на стебелек, ползут к костру пастуха.
Человек делается необыкновенно смел, когда у него пусты карманы. Гренгуар продолжал идти вперед и скоро догнал одну из этих гусениц, которая тащилась медленнее других. Поравнявшись с ней, он увидал, что это жалкий калека, который передвигался, подпрыгивая на руках, и походил на паука-сенокосца, оставшегося только с двумя лапками. В то время как он проходил мимо этого паука с человеческим лицом, тот жалобно проговорил:
– La buona mancia, signor! La buona mancia![32]
– Черт тебя побери, – воскликнул Гренгуар, – да и меня вместе с тобой, если я понимаю, что ты хочешь сказать!
И он пошел дальше.
Через минуту Гренгуар догнал другого калеку и с любопытством оглядел его. Это был разбитый параличом несчастный, хромой и однорукий, опиравшийся на сложное сооружение из костылей и деревяшек, которые делали его похожим на ходячие подмостки каменщиков. Гренгуар, имевший слабость к благородным классическим сравнениям, мысленно сравнил его с живым треножником Вулкана.
Этот треножник поклонился, когда он поравнялся с ним, и, подставив свою шляпу, как бритвенницу, под самый его подбородок, крикнул ему в ухо:
– Señor caballero, para comprar un pedazo de pan[33].
«И этот, кажется, говорит, – подумал Гренгуар, – но на очень грубом языке. Он счастливее меня, если понимает его».
Тут мысли его внезапно приняли другой оборот, и он прибавил, хлопнув себя по лбу:
– Не понимаю, что они хотели сказать сегодня утром своей «Эсмеральдой»!
Он хотел ускорить шаг, но в третий раз что-то или, вернее, кто-то преградил ему путь. Это был слепой, с еврейским лицом, низенький и бородатый, которого вела на поводу большая собака. Он размахивал вокруг себя палкой и, услыхав шаги Гренгуара, прогнусил с венгерским акцентом:
– Facitote caritatem[34].
– Слава богу! – сказал Гренгуар. – Хоть один говорит по-человечески. Должно быть, я кажусь очень добрым, если у меня просят милостыню, несмотря на мой тощий кошелек… Любезный друг, – прибавил он, обращаясь к слепому, – я на прошлой неделе продал свою последнюю рубашку, или, говоря на языке Цицерона, так как никакого другого ты, по-видимому, не понимаешь, vendidi hebdomade nuper transita meam ultimam chemisam.
Сказав это, он повернулся спиной к нищему и пошел дальше. Но слепой ускорил шаг и не отставал от него; в то же время параличный и безногий стали догонять Гренгуара, громко стуча по мостовой своими костылями и чашками для сбора подаяний. Потом они все трое, спотыкаясь и ковыляя, пошли за бедным поэтом и затянули свою песенку:
– Caritatem! – начинал слепой.
– La buona mancia! – подхватывал безногий.
– Un pedazo de pan! – заканчивал музыкальную фразу параличный.
Гренгуар заткнул уши.
– Настоящее вавилонское столпотворение! – воскликнул он и бросился бежать. Слепой, безногий и параличный тоже побежали за ним.
И по мере того как Гренгуар подвигался вперед, около него все увеличивалось число калек, которые выходили из домов и прилегающих переулков, выползали из подвалов. Тут были безногие, слепые, горбатые, безрукие, кривые и прокаженные со своими страшными язвами. И все они кричали, выли, визжали, все спотыкались и ковыляли, стремясь к свету, все были грязны, как улитки после дождя.
Гренгуар, которого продолжали преследовать трое нищих, совсем растерялся и, не зная, что делать, шел вместе с остальными, обходя хромых, перепрыгивая через безногих и с таким же трудом пробираясь в этой толпе калек, с каким подвигалось судно одного английского капитана, попавшее в косяк крабов.
Ему пришло в голову повернуть назад, но было уже слишком поздно. Весь этот легион сомкнулся позади него, а его преследователи не отставали ни на шаг. И он продолжал идти, увлекаемый этим непреодолимым течением и охватившим его страхом. Голова у него кружилась – ему казалось, что он видит страшный сон.
Наконец он дошел до конца улицы. Она выходила на громадную площадь, где в ночном тумане мерцали тысячи рассеянных огоньков. Гренгуар бросился бежать, надеясь, что быстрые ноги унесут его от трех отвратительных калек, не выпускавших его из виду.
– Onde vas, hombre?[35] – крикнул параличный, отшвырнув костыли, и бросился за ним. У него оказалась пара самых великолепных и быстрых ног, какие когда-либо ступали по парижским улицам.
Безногий тоже подбежал и нахлобучил на голову Гренгуару свою тяжелую, окованную железом чашку, а слепой смотрел на него сверкающими глазами.
– Где я? – спросил перепуганный поэт.
– Во Дворе чудес, – ответил четвертый нищий, подходя к товарищам.
– Да, здесь действительно совершаются чудеса, – сказал Гренгуар. – Слепые тут прозревают, безногие бегают… Но где же Спаситель?
В ответ раздался зловещий смех.
Бедный поэт осмотрелся кругом. Он на самом деле попал на тот страшный Двор чудес, куда никогда не заходил в такой поздний час ни один порядочный человек. Это был магический круг, где исчезали бесследно судебные приставы и городские сержанты, осмелившиеся переступить черту; притон воров, отвратительный нарост на лице Парижа; клоака, откуда изливался каждое утро, а ночью лился назад грязный поток пороков, нищенства и бродяжничества, всегда переливавшийся через край и наводнявший улицы столицы, чудовищный улей, куда сходились вечером с добычей все трутни человеческого общества; обманчивый госпиталь, где цыган, расстриженный монах, опустившийся студент и негодяи всех наций и религий – испанцы, итальянцы, немцы, евреи, христиане, магометане, язычники – днем просили подаяния, стараясь разжалобить своими искусственными язвами, а ночью превращались в разбойников, – словом, громадная одевальная, где одевались и раздевались в ту пору актеры той вечной комедии, которую воровство, проституция и убийство играют на улицах Парижа.
Фронтиспис цикла работ посвященных двору чудес. Художник – Жак Калло. 1622 г.
«Ничто не делает человека столь склонным к рискованным предприятиям, как ощущение невесомости своего кошелька»
(Виктор Гюго)
Обширная площадь неправильной формы была плохо вымощена, как и все парижские площади в то время. Тут и там на ней горели костры, вокруг которых теснились странные группы. Люди подходили, уходили, кричали. Со всех сторон раздавались грубый смех, плач детей и голоса женщин. Руки и головы этой толпы, казавшиеся черными на светлом фоне, принимали странные очертания. Иногда мимо костра, бросавшего на землю колеблющийся отблеск, пересеченный длинными смутными тенями, мелькала собака, похожая на человека, или человек, похожий на собаку. Здесь были люди всякого сорта и всех национальностей, но грани между ними были стерты. Мужчины, женщины, животные, возраст, пол, здоровье, болезни – все смешивалось и сливалось. Каждый принимал здесь участие во всем.
При слабом, мерцающем свете Гренгуар, несмотря на свое волнение, различил вокруг площади ряд безобразных старых домов. Осевшие, низкие, источенные червями фасады их с освещенными то одним, то двумя слуховыми окнами казались ему в темноте рядом громадных голов угрюмых, чудовищных старух, смотревших, подмигивая, на этот шабаш.
Перед ним был какой-то совсем новый мир, невиданный, неслыханный, уродливый, пресмыкающийся, копошащийся, фантастический.
Гренгуар, совсем обезумев от страха, окруженный троими нищими, державшими его как в тисках, и множеством других лиц, оглушенный шумом и гвалтом, старался собраться с мыслями и припомнить, не канун ли праздника сегодня. Но все его усилия были тщетны – нить его мыслей и памяти оборвалась.
И, сомневаясь во всем, переходя от того, что он видел, к тому, что он чувствовал, он задавал себе неразрешимый вопрос:
– Если я существую – существует ли все окружающее? Если существует все окружающее – существую ли я?
В это время раздались громкие крики, покрывшие гул окружавшей его толпы:
– Отведем его к королю! Отведем его к королю!
– Пресвятая Дева! – пробормотал Гренгуар. – Здешний король, наверное, козел!
– К королю! К королю! – заревела вся толпа.
Гренгуара потащили. Каждый старался завладеть им. Но трое нищих не выпускали своей добычи и вырывали его у других с криком: «Он наш!» Камзол поэта, и без того уже изношенный, во время этой битвы испустил последнее дыхание. Пересекая ужасную площадь, он несколько опомнился, пришел в себя и начал осматриваться. В первую минуту, благодаря его поэтическому воображению, а может быть, просто пустому желудку, легкое облако задернуло перед ним все окружающее, и он видел все словно в неясном тумане кошмара, как в сумраке сна, когда все очертания дрожат, формы колеблются, предметы скучиваются в чудовищные группы, когда вещи кажутся химерами, а люди – призраками. Мало-помалу эта галлюцинация рассеялась, и помутившийся взгляд Гренгуара прояснился. Действительность предстала перед ним; она била ему в глаза, попадалась под ноги, и наконец ужасная, но поэтическая картина, подсказанная в первые минуты его воображением, побледнела и исчезла. Он сообразил, что перед ним не Стикс, а грязь, что его толкают не демоны, а воры, что в опасности находится не душа его, а попросту жизнь, так как у него нет кошелька, этого вернейшего примирителя, который с таким успехом становится между вором и честным человеком. Таким образом, разглядев оргию ближе и хладнокровнее, Гренгуар понял, что попал не на шабаш, а в кабак.
Двор чудес был и в самом деле кабак, но кабак разбойников, залитый не только вином, но и кровью.
Когда оборванный конвой Гренгуара наконец доставил его куда следовало, открывшееся перед ним зрелище никоим образом не могло привести его в мечтательное настроение, так как было лишено всякой поэзии, даже поэзии ада. Перед ним была самая прозаическая, грубая действительность таверны. Если бы действие происходило не в пятнадцатом веке, мы сказали бы, что Гренгуар спустился от Микеланджело к Калло.
На плоском камне был разложен большой огонь, над которым стоял таган, в настоящую минуту пустой, а вокруг огня в беспорядке стояли несколько источенных червями столов. Здесь не было слуги-геометра, который бы удосужился придать им побольше симметрии или хотя бы позаботился, чтобы они не соприкасались между собой под такими необычайными углами. На столах поблескивало несколько переливающихся через край кружек с пивом и вином, а за этими кружками виднелись пьяные лица, раскрасневшиеся от огня и вина. Вон какой-то толстяк с огромным брюхом и веселым лицом звонко целует толстую, обрюзгшую девку. Рядом с ним плут, изображавший днем солдата, разбинтовывает, посвистывая, свою якобы раненую ногу и потирает здоровое колено, которое было туго завернуто с самого утра во всевозможные тряпки. Его сосед занят изготовлением чудесного снадобья из чистотела и бычьей крови, при помощи которого он к утру превратит свою здоровую ногу в больную, покрытую страшными язвами. Через два стола от них «святоша» в полном костюме паломника упражняется, монотонно напевая в нос стихи и псалмы. Недалеко от него очевидно еще неопытный юноша берет урок падучей болезни у старого попрошайки, который учит его пускать пену, засунув в рот кусок мыла. Тут же больной водянкой превращается в здорового, выпуская раздувавший его воздух, а четыре или пять воровок, сидящие с ним за одним столом и спорящие из-за украденного вечером ребенка, зажимают себе носы.
Спустя два века все эти типы и превращения Двора чудес казались уже «такими удивительными и забавными», как говорит Соваль, «что, для развлечения короля, они появились на сцене и послужили сюжетом для балета „Ночь“, который разделялся на четыре акта и давался в театре Малого Бурбонского дворца».
«Никогда еще, – говорит очевидец 1653 года, – не были так верно воспроизведены необыкновенные метаморфозы Двора чудес. А прелестные стихи Бенсерада подготовили нас к представлению».
Всюду раздавались грубый смех и непристойные песни. Каждый говорил свое, кричал и бранился, не слушая соседа. Кружки стукались одна об другую, разбитая кружка порождала ссору, и в ссоре бродяги черепками рвали друг на друге лохмотья.
Большая собака сидела около огня и смотрела на него. Было в этом аду и несколько детей. Украденный ребенок плакал и кричал. Другой, толстенький мальчик лет четырех, сидел, свесив ноги, на слишком высокой для него скамейке, у стола, доходившего ему до подбородка, и не говорил ни слова. Третий с серьезным видом размазывал пальцем по столу сало, которые текло с оплывавшей свечи. Последний, еще совсем крошка, весь покрытый грязью, был едва виден из-за огромного котла. Он почти влез в него и скреб котел обломком черепицы, извлекая звук, от которого Страдивари, наверное, упал бы в обморок.
У огня стояла бочка, а на ней сидел нищий. Это был король на своем троне.
Трое оборванцев, захвативших Гренгуара, подвели его к бочке, и на минуту вся толпа притихла, только из котла, в который забрался ребенок, по-прежнему раздавался скрип.
Гренгуар не осмеливался ни поднять глаз, ни перевести дух.
– Hombre, quite tu sombrero[36], – сказал один из троих негодяев, и, прежде чем Гренгуар понял, что это значит, другой сорвал с него шляпу. Правда, это была довольно жалкая шляпа, но она еще могла защищать его от солнца и дождя. Гренгуар вздохнул.
Между тем король с высоты своего трона обратился к нему.
– Это что за мошенник? – спросил он.
Гренгуар вздрогнул. Голос короля, хотя в нем теперь и слышалась угроза, напомнил ему другой, жалобный голос, который в то самое утро нанес первый удар его мистерии, затянув среди представления: «Подайте Христа ради!» Он поднял глаза. Перед ним был действительно Клопен Труйльфу.
Несмотря на знаки королевского достоинства, Клопен Труйльфу был облачен в те же самые лохмотья. Болячка на его руке уже исчезла. Он держал ременный кнут из белой кожи, какие назывались в то время «метелками» и употреблялись сержантами, когда нужно было водворить порядок в толпе. На голове у него было что-то странное – не то детская шапочка, не то корона. Разобрать было трудно – ведь они так похожи одна на другую.
Между тем Гренгуар, сам не зная почему, несколько ободрился, узнав в короле Двора чудес ненавистного ему нищего большого зала.
– Мэтр… – пробормотал он. – Монсеньор… Сир… Как прикажете называть вас? – наконец спросил он, достигнув высшей точки своего величания, не зная, как подняться еще выше, и не решаясь спуститься вниз.
– Монсеньор, ваше величество или товарищ – называй меня, как хочешь. Но только не мямли. Что можешь ты сказать в свое оправдание?
«В свое оправдание! – подумал Гренгуар. – Плохо дело!» И он проговорил, заикаясь:
– Я тот… который сегодня утром…
– Клянусь когтями дьявола! – прервал его Клопен. – Твое имя, мошенник, и ничего больше! Слушай. Ты стоишь перед лицом трех могущественных государей: меня, Клопена Труйльфу, короля тунского, преемника верховного властелина королевства арго; Матиаса Гунгади Сникали, герцога египетского и цыганского, – вон того желтолицего старика с тряпкой, обвязанной кругом головы, и Гильома Руссо, императора галилейского, того толстяка, который ласкает шлюху и не слушает нас. Мы твои судьи. Ты, чужой, пришел в королевство арго и нарушил этим привилегии нашего города. Ты будешь наказан, если только ты не вор, не нищий и не бродяга. Оправдывайся. Выкладывай свои титулы. Кто ты – вор, нищий или бродяга?
– Увы! – отвечал Гренгуар. – Я не имею чести принадлежать к ним. Я писатель…
– Довольно, – остановил его Труйльфу, не дав ему докончить, – ты будешь повешен. Да, повешен, и это вполне справедливо, господа честные горожане. Как вы обращаетесь с нами, когда мы попадаем в ваши руки, так и мы обращаемся с вами у себя. Закон, который вы придумали для бродяг, бродяги в свою очередь применяют к вам. Вы сами виноваты, если он строг. Надо же когда-нибудь полюбоваться и нам на гримасу честного человека в веревочной петле. От этого сама казнь становится как-то почетней. Ну, приятель, раздай-ка живей свои лохмотья этим барышням. Я повешу тебя для развлечения воров и бродяг, а ты отдашь им кошелек, чтобы им было на что выпить. Если хочешь помолиться перед смертью, у нас есть прекрасная статуя Бога Отца, которую мы украли из церкви Святого Петра на Быках. Даю тебе четыре минуты, чтобы поручить Богу свою душу.
Речь произвела большой эффект.
– Ловко сказано, клянусь душой! – воскликнул царь галилейский, разбив свою кружку об стол. – Клопен Труйльфу читает проповеди не хуже самого святейшего отца Папы!
– Всемилостивейшие императоры и короли! – хладнокровно сказал Гренгуар; к нему совершенно неожиданно вернулось мужество, и он говорил смело. – Вам еще неизвестно, кто я. Я Пьер Гренгуар, поэт, написавший мистерию, которую разыгрывали сегодня утром в большом зале Дворца правосудия.
– А, так вот ты кто! – воскликнул Клопен. – Как же, как же, ведь я тоже был там. Так что же из этого, приятель? Разве потому, что ты надоедал нам утром, тебя нельзя повесить вечером?
«Трудно мне будет выпутаться из беды», – подумал Гренгуар, но все-таки сделал еще одну попытку.
– По-моему, – сказал он, – поэты как раз подходят к вам. Эзоп был бродягой, Гомер – нищим, Меркурий – вором…
– Ты, кажется, вздумал морочить нас своей тарабарщиной, – прервал его Клопен. – Черт возьми! К чему столько церемоний? Неужели ты не можешь дать себя повесить просто?
– Извините, ваше величество, король тунский, – возразил Гренгуар, упорно отстаивая каждый шаг. – Вы увидите сами… Одну минуту… Выслушайте меня… Ведь не осудите же вы меня, не выслушав?..
Между тем шум мало-помалу увеличивался, и слабый голос Гренгуара был едва слышен. Маленький мальчик пилил по котлу еще усерднее, чем прежде, да вдобавок какая-то старуха поставила на таган сковородку с салом, трещавшим на огне так громко, как кричит толпа ребятишек, преследуя маску.
Клопен Труйльфу, посовещавшись с герцогом цыганским и мертвецки пьяным царем галилейским, резко крикнул своим подданным:
– Молчать!
Но так как котел и сковородка не слушались его, то он соскочил с бочки, одним ударом ноги отбросил котел шагов на десять от ребенка, а другой ногой опрокинул сковородку, все сало с которой пролилось в огонь. Затем он важно взобрался на свой трон и уселся, не обращая внимания на прерывистые всхлипывания мальчика и ворчание старухи, ужин которой улетел вместе с густым дымом.
По знаку Труйльфу герцог цыганский, император галилейский, святоши и высшие члены королевства встали полукругом вокруг Гренгуара, которого продолжали держать трое нищих. Окружавшие поэта люди были в лохмотьях и мишурных украшениях, с дрожащими от пьянства ногами, тусклыми глазами и тупыми, безжизненными лицами. Они держали в руках вилы и топоры. Во главе этого чудовищного «круглого стола» восседал на своем троне Труйльфу, как дож в сенате, как Папа на конклаве, как король среди своих пэров. Он господствовал над всеми, был выше всех, и не потому только, что сидел на бочке. В выражении его лица было что-то свирепое, надменное и грозное, придававшее блеск его глазам и смягчавшее его животный тип. Он казался вепрем среди свиней.
– Слушай, – сказал он Гренгуару, поглаживая уродливый подбородок мозолистой рукой. – Я не вижу ничего такого, что мешало бы мне повесить тебя. Положим, это как будто не нравится тебе, но что же тут мудреного? Вы, горожане, не привыкли к этому и потому воображаете, что это уж невесть что. Но мы вовсе не желаем тебе зла, и, если хочешь, я дам тебе возможность выпутаться из беды. Согласен ты присоединиться к нам?
Нетрудно представить себе, как подействовало это предложение на Гренгуара, потерявшего уже всякую надежду спасти свою жизнь. Он с восторгом ухватился за него.
– Согласен… конечно… с удовольствием, – отвечал он.
– Желаешь ты вступить в воровскую шайку?
– В воровскую? Конечно!
– Признаешь ты себя членом вольной буржуазии? – продолжал тунский король.
– Да, я признаю себя членом вольной буржуазии.
– Подданным королевства арго?
– Королевства арго.
– Бродягой?
– Бродягой.
– От всей души?
– От всей души.
– Должен, впрочем, предупредить тебя, – сказал король, – что в конце концов тебя все-таки повесят.
– Господи помилуй! – воскликнул поэт.
– Только немножко позднее, – невозмутимо продолжал Клопен, – с большей церемонией, повесят честные люди, на красивой каменной виселице и на счет славного города Парижа. Это может служить тебе утешением.
– Да… конечно, – согласился Гренгуар.
– Ты будешь пользоваться и другими преимуществами. Как члену вольной буржуазии тебе не придется платить обязательных для всех парижан налогов: в пользу бедных, на очистку города и освещение улиц.
– Хорошо, – сказал поэт, – я согласен. Я бродяга, подданный королевства арго, член воровской шайки, вольной буржуазии и всего чего угодно. И я был всем этим еще раньше, ваше величество, потому что я философ. А как вам известно, et omnia in philosophia, omnes in philosophio continentur[37].
Тунский король нахмурил брови.
– За кого ты принимаешь меня, приятель? – сказал он. – С какой стати ты начал болтать на языке венгерских жидов? Я не говорю по-еврейски. Чтобы сделаться бандитом, не нужно быть жидом. Теперь я даже не занимаюсь воровством; я выше этого – я убиваю. Я режу головы, но не срезываю кошельков.
Слушая эти короткие фразы, которые, по мере того как королем овладевал гнев, становились все отрывистее, Гренгуар испугался и начал оправдываться.
– Прошу извинения у вашего величества, – сказал он. – Я говорил не по-еврейски, а по-латыни.
– Повторяю тебе, что я не жид! – в ярости воскликнул Клопен. – Я велю тебя повесить, отродье синагоги! Вместе вон с тем коротышкой-жиденком, который стоит рядом с тобой. Впрочем, его, наверное, скоро пригвоздят к прилавку, как фальшивую монету.
Говоря это, он показал пальцем на низенького бородатого еврея, надоедавшего Гренгуару своим facitote caritatem[38]. Не зная никакого другого языка, еврей с удивлением смотрел на тунского короля, не понимая, чем мог вызвать его гнев.
Наконец его величество Клопен несколько успокоился.
– Итак, плут, ты хочешь поступить в воровскую шайку? – спросил он поэта.
– Да, хочу, – отвечал тот.
– Одного желания еще мало, – угрюмо проговорил Клопен. – От него не прибавится ни одной луковицы в супе, оно хорошо только для рая. А рай и арго – вещи разные. Чтобы быть принятым в шайку, ты должен доказать, что годен на что-нибудь, и для этого обыскать чучело.
– Я обыщу кого угодно, – отвечал Гренгуар.
Клопен сделал знак. Несколько человек вышли из круга и через минуту вернулись, неся два столба. Эти столбы заканчивались двумя деревянными подпорками, на которых они держались прочно и крепко, когда их поставили на землю. Верхние концы столбов соединили поперечной перекладиной, так что вышла прехорошенькая переносная виселица. Гренгуар имел удовольствие видеть, как она в одну минуту воздвиглась перед ним. Все было налицо, даже петля, грациозно качавшаяся под перекладиной.
– Что они хотят делать? – с некоторым беспокойством спрашивал себя Гренгуар.
В эту минуту раздался звон колокольчиков, рассеявший его тревогу, и чучело, которому члены вольной буржуазии накинули на шею петлю, закачалось на виселице. Это было настоящее воронье пугало, наряженное в красную одежду и увешанное таким огромным количеством колокольчиков и бубенчиков, что их хватило бы на упряжь для тридцати кастильских мулов. Эти колокольчики звенели, пока качалась веревка, а потом, мало-помалу замирая, совсем затихли, когда чучело остановилось неподвижно, подчиняясь закону маятника, вытеснившего водяные и песочные часы.
Тогда Клопен, указывая Гренгуару на старую, расшатанную скамейку, стоявшую под чучелом, сказал:
– Влезай!
– Черт возьми, да ведь я сломаю себе шею! – возразил Гренгуар. – Ваша скамейка хромает, как двустишие Марциала. Одна нога у нее гекзаметр, а другая пентаметр.
– Влезай! – повторил Клопен.
Делать нечего, Гренгуар влез на скамейку и, взмахнув несколько раз руками и головой, нашел наконец равновесие.
– Теперь, – продолжал тунский король, – подними правую ногу, обхвати ее левое колено и встань на кончики пальцев левой ноги.
– Так вы непременно хотите, чтобы я сломал себе что-нибудь, ваше величество? – воскликнул Гренгуар.
Клопен покачал головой.
– Ты слишком много болтаешь, приятель, – сказал он. – Вот в двух словах, что от тебя требуется: ты встанешь на цыпочки, как я сказал. Тогда ты сможешь достать карман у чучела. Ты обыщешь его и вынешь оттуда кошелек, который там лежит. Если ты сделаешь это так, что не зазвенит ни один колокольчик, – отлично, ты будешь членом нашей шайки, и все ограничится только тем, что мы в продолжение восьми дней будем нещадно колотить тебя.
Нотр-Дам-де-Пари. Фотограф – Чарльз Марвилль
«Будьте человеком прежде всего и больше всего. Не бойтесь слишком отяготить себя гуманностью»
(Виктор Гюго)
– Господи помилуй! – воскликнул Гренгуар. – А если колокольчики зазвенят?
– Тогда тебя повесят. Понимаешь?
– Нет, совсем не понимаю, – отвечал Гренгуар.
– Так слушай еще раз. Ты обыщешь это пугало и вытащишь у него из кармана кошелек. Если в это время зазвенит хоть один колокольчик, тебя повесят, понимаешь?
– Хорошо, понимаю, – сказал Гренгуар, – а дальше?
– Если тебе удастся вытащить кошелек так, что не зазвенит ни один колокольчик, ты будешь принят в шайку и мы станем тузить тебя в продолжение восьми дней подряд. Теперь ты, надеюсь, понял?
– Нет, ваше величество, я опять-таки ничего не понял. Что же я выиграю? В одном случае меня повесят, в другом будут колотить!
– Но ведь зато ты будешь бродягой! Разве ты не ставишь это ни во что? А бить тебя мы будем для твоей же пользы, чтобы приучить твое тело к ударам.
– Благодарю покорно, – отвечал поэт.
– Ну, живей! – воскликнул король, ударив ногой по бочке, которая загудела, как огромный барабан. – Обыскивай чучело, и покончим с этим. Предупреждаю тебя в последний раз, что ты сам займешь место чучела, если звякнет хоть один колокольчик.
Вся шайка разразилась рукоплесканиями при этих словах Клопена и с громким смехом окружила виселицу; этот безжалостный смех показал Гренгуару, что его отчаянное положение является для них забавой и что ему нечего ждать пощады. Итак, все было против него, – оставалась лишь одна слабая надежда, что, может быть, ему удастся выполнить трудную задачу. Он решил рискнуть, но сначала обратился мысленно с горячей мольбой к чучелу, которое собирался обокрасть; легче было смягчить его, чем окружавших виселицу людей. А когда Гренгуар взглядывал на все эти колокольчики с медными языками, ему казалось, что это – мириады змей, открывших свои пасти и собирающихся зашипеть и ужалить его.
«Господи, – думал он, – неужели моя жизнь зависит от того, зазвенит или не зазвенит хотя бы один из этих маленьких колокольчиков? О колокольчики, не звените, бубенчики, не гремите!» – прибавил он мысленно, с мольбой сжав руки. Потом он снова обратился к Клопену.
– А если колокольчики зазвенят от ветра? – спросил он.
– Ты будешь повешен, – не задумываясь отвечал Клопен.
Видя, что нет никакой возможности ни увернуться, ни добиться отсрочки, Гренгуар покорился своей судьбе. Он переступил правой ногой за левую, встал на цыпочки на левую ногу и протянул руку; но в ту минуту, как он дотронулся до чучела, тело его, стоявшее только на одной ноге, да к тому же на трехногой скамейке, пошатнулось. Он машинально хотел опереться на чучело и, потеряв равновесие, тяжело упал на землю, оглушенный зловещим звоном тысячи колокольчиков, а чучело, которое он толкнул, сначала описало круг, а потом величественно закачалось между двумя столбами.
– Проклятие! – воскликнул Гренгуар, летя со скамейки, и, упав на землю ничком, остался неподвижен, как мертвый.
А между тем он слышал страшный трезвон у себя над головой, злобный хохот бродяг и голос их короля, сказавшего:
– Поднимите этого молодца и повесьте его!
Гренгуар встал. Чучело уже сняли, чтобы освободить ему место, и заставили его влезть на скамейку. Клопен подошел к нему, надел ему на шею петлю и, хлопнув его по плечу, сказал:
– Прощай, любезный друг! Теперь тебе уже не вернуться, будь ты хоть сам Папа!
Мольба о пощаде замерла на губах Гренгуара. Он огляделся кругом. Никакой надежды – все хохочут.
– Бельвинь де Летуаль, – сказал тунский король, и огромный верзила вышел из рядов. – Влезь на перекладину!
Бельвинь де Летуаль ловко взобрался на поперечный брус, и Гренгуар с ужасом увидал, что он присел на корточки над самой его головой.
– Когда я хлопну в ладоши, – продолжал король, – ты, Андрэ Леруж, вышибешь скамейку из-под его ног ударом колена, ты, Франсуа Шант-Прюн, повиснешь на ногах этого бездельника, а ты, Бельвинь, вскочишь ему на плечи. И все трое сразу – понимаете?
Гренгуар задрожал.
– Ну, готовы вы? – спросил Клопен Бельвиня, Франсуа и Леружа, которые собирались броситься на Гренгуара, как три паука на муху. Затем для несчастного поэта наступила минута томительного ожидания, в то время как Клопен спокойно подталкивал ногой в огонь несколько еще не загоревшихся веток. – Готовы вы? – повторил он и поднял руки, чтобы хлопнуть в ладоши.
Еще секунда – и все было бы кончено.
Но вдруг Клопен остановился, как бы внезапно пораженный какой-то мыслью.
– Погодите, – сказал он, – я забыл. По нашим обычаям, нельзя повесить человека, не спросив сначала, не хочет ли какая-нибудь женщина взять его в мужья… Ну, товарищ, это твоя последняя надежда. Ты возьмешь себе в жены или одну из наших женщин, или веревку.
Этот цыганский обычай может показаться читателю очень странным, но он существовал на самом деле и внесен в старинное английское законодательство. О нем можно справиться в «Заметках»[39].
Гренгуар перевел дух. В течение получаса он во второй раз возвращался к жизни и не мог быть вполне уверен, что ему удастся спастись.
– Эй, вы, бабье! – крикнул Клопен, снова взобравшись на свою бочку. – Кто из вас, начиная с колдуньи и кончая ее кошкой, хочет взять себе в мужья этого молодца? Эй, Колетта ла Шаронн! Елизавета Трувен! Симона Жадуин! Мария Пьедебу! Тонн ла Лонг, Берар да Фануель! Мишель Женайль! Клодина Ронж-Орейль! Матурина Жирору! Изабелла Тьери! Идите сюда, смотрите! Мужчина даром! Кто хочет?
Но Гренгуар имел такой жалкий вид, что представлял мало привлекательного. Женщины отнеслись равнодушно к предложению короля, и бедный поэт слышал, как они говорили: «Нет! Нет! Его лучше повесить. Тогда все получат удовольствие».
Однако три из них все-таки вышли из толпы и одна за другой стали подходить и осматривать его. Первая была толстуха с квадратным лицом. Она внимательно оглядела истрепанную одежду философа; на ней было больше дыр, чем в печной решетке для жаренья каштанов. Девушка сделала гримасу.
– Старое тряпье! – пробормотала она и обратилась к Гренгуару: – Где твой плащ?
– Я потерял его, – ответил Гренгуар.
– А твоя шляпа?
– У меня ее взяли.
– Покажи твои башмаки.
– У них отваливаются подошвы.
– Твой кошелек?
– Увы! – запинаясь, проговорил Гренгуар. – У меня нет ни гроша.
– Так попроси, чтобы тебя повесили, да еще поблагодари за труды! – сказала девушка и повернулась к нему спиной.
Вторая, подошедшая взглянуть на Гренгуара, была безобразная смуглая старуха, вся в морщинах, выделявшаяся своим уродством даже на Дворе чудес. Она обошла кругом Гренгуара, которому сделалось даже страшно, что она хочет взять его.
– Нет, он слишком уж худ! – проворчала сквозь зубы старуха и ушла.
Третья была молодая девушка, довольно свеженькая и недурненькая собой.
– Спасите меня! – прошептал ей несчастный.
Она посмотрела на него с состраданием, потом опустила глаза и, перебирая юбку, несколько времени стояла, как бы не зная, на что решиться. Гренгуар следил за всеми ее движениями: это был последний луч надежды.
– Нет, – произнесла наконец девушка, – Гильом Лонгжу меня изобьет.
И она вошла в толпу.
– Ну, приятель, тебе не везет! – сказал Клопен. Он встал на бочку и, к величайшему удовольствию всех, закричал тоном оценщика на аукционе: – Никто не желает взять его? Раз, два, три! – И, повернувшись к виселице, прибавил, кивнув головой: – Он остался за тобой!
Бельвинь де Летуаль, Андрэ Леруж и Франсуа Шант-Прюн подвинулись к Гренгуару.
В эту минуту раздались крики:
– Эсмеральда! Эсмеральда!
Гренгуар вздрогнул и обернулся в ту сторону. Толпа расступилась и пропустила прелестную молодую девушку.
Это была цыганка.
– Эсмеральда! – прошептал пораженный Гренгуар. Несмотря на волнение и на то, что мысли его были заняты совсем другим, магическое слово «Эсмеральда» сразу вызвало в его памяти все события этого дня.
Даже здесь, на Дворе чудес, все, казалось, испытывали на себе могущество ее очарования и красоты. Мужчины и женщины тихо расступались, давая ей дорогу, и их грубые лица прояснялись от одного ее взгляда.
Она подошла своей легкой поступью к жертве. Хорошенькая Джали следовала за ней. Гренгуар был ни жив ни мертв. Эсмеральда с минуту смотрела на него.
– Вы хотите повесить этого человека? – спросила она Клопена.
– Да, сестра, – отвечал тунский король, – если только ты не захочешь взять его в мужья.
Она сделала свою презрительную гримаску и сказала:
– Хорошо, я возьму его.
Тут Гренгуар уже вполне убедился, что видит сон. Да, он заснул еще утром – он грезит и теперь.
Развязка, как ни была она приятна, слишком потрясла его своей неожиданностью. С шеи поэта сняли петлю и помогли ему сойти со скамейки. Он был так взволнован, что принужден был сесть.
Герцог египетский, не произнося ни слова, принес глиняную кружку. Эсмеральда подала ее Гренгуару.
– Бросьте ее, – сказала она.
Кружка разлетелась на четыре части.
– Брат, – сказал герцог египетский, кладя руки на их головы. – Она твоя жена. Сестра, он твой муж. На четыре года. Ступайте.
VII. Свадебная ночь
Через несколько минут наш поэт очутился в маленькой, уютной, теплой комнатке со сводчатым потолком, перед столом, который, по-видимому, только и ждал, чтобы на него положили что-нибудь из висевшего тут же шкафчика с провизией. А в перспективе ему улыбалась хорошая постель и общество очаровательной молодой девушки. Все это было так похоже на волшебную сказку, что Гренгуар стал не шутя смотреть на себя как на сказочного принца. Время от времени он даже внимательно осматривался по сторонам, как бы отыскивая огненную колесницу, запряженную двумя крылатыми химерами, так как только она одна могла перенести его так быстро из Тартара в рай. Моментами же он начинал упорно смотреть на свою дырявую одежду, словно стараясь, ухватившись за действительность, не потерять почву под ногами. Лишь эта единственная нить удерживала его готовый унестись в мир фантазии разум.
Молодая девушка, по-видимому, не обращала на Гренгуара никакого внимания. Она ходила взад и вперед, передвигала скамейки, болтала со своей козочкой, делала по временам свою любимую гримаску. Наконец она подошла к столу, и Гренгуар смог наконец хорошенько рассмотреть ее.
Вы были ребенком, читатель, а может быть, вы настолько счастливы, что остались им до сих пор. Вероятно, вы не раз следили в солнечный день около ручейка за какой-нибудь прелестной зеленой или голубой стрекозой, которая быстро, делая резкие повороты, перелетала с кустика на кустик, легко прикасаясь ко всем веточкам, как бы целуя их. Я проводил за этим занятием целые дни – лучшие дни моей жизни. Помните, с какой любовью и любопытством следили вы взглядом и мыслью за этим вихрем крыльев, пурпура и лазури, среди которых мелькало нечто неуловимое благодаря необыкновенной быстроте движений. И воздушное создание, которое смутно вырисовывалось сквозь прозрачные трепещущие крылья, казалось вам тогда чем-то фантастическим, призрачным, недоступным ни зрению, ни осязанию. А когда наконец стрекоза садилась отдохнуть на верхушку тростника, с каким удивлением, сдерживая дыхание, смотрели вы на ее длинные, прозрачные крылья, на ее эмалевое одеяние и хрустальные глаза! Как боялись вы, что она снова скроется в тень, что это создание опять превратится в химеру! Вспомните, что вы чувствовали тогда, и вы поймете, что испытывал Гренгуар, любуясь Эсмеральдой, которую до сих пор видел только мельком, в вихре танцев, песен и шума толпы.
«Так вот что такое Эсмеральда! – думал он, смотря на нее и все больше погружаясь в мечты. – Небесное создание! Уличная танцовщица! Так много и так мало! Она нанесла последний удар моей мистерии утром, и она же спасла мне жизнь вечером. Мой злой гений! Мой добрый ангел!.. Прехорошенькая девушка, клянусь честью! А раз она сама захотела сделаться моей женой, то, значит, любит меня до безумия. Да, как-никак, – подумал он вдруг с тем сознанием действительности, которое составляло основу его характера и философии, – не знаю, как это вышло, но ведь я ее муж!»
Мысль эта отразилась у него во взгляде, и он с таким победоносным видом подошел к молодой девушке, что она отступила.
– Что вам нужно? – спросила она.
– Как можете вы спрашивать об этом, обожаемая Эсмеральда? – сказал Гренгуар, и голос его зазвучал такой страстью, что это изумило даже его самого.
Цыганка широко открыла глаза.
– Я не понимаю, что вы хотите сказать, – с недоумением проговорила она.
– Как? – воскликнул Гренгуар, воспламеняясь еще больше и думая, что имеет дело с добродетелью, достойной Двора чудес. – Как? Разве я не принадлежу тебе, моя дорогая? Разве ты не моя? – И он простодушно обнял ее за талию.
Цыганка выскользнула, как угорь, у него из рук. Она отпрыгнула на другой конец комнаты, нагнулась, выпрямилась, и в руке ее блеснул кинжал. Гренгуар даже не успел заметить, откуда он взялся. Она стояла перед ним, гневная и гордая, с дрожащими губами и раздувающимися ноздрями; щеки ее пылали, черные глаза сверкали. В то же время белая козочка встала перед ней и, готовясь к бою, опустила голову и выставила вперед свои хорошенькие, позолоченные рожки, очень острые рожки. Все это произошло в мгновение ока.
Стрекоза превратилась в осу и собиралась ужалить. Бедный философ, совсем растерявшись, тупо смотрел то на Эсмеральду, то на козочку.
– Пресвятая Дева! – воскликнул он наконец, немножко опомнившись от изумления. – Вот так бедовая парочка!
– А ты, как видно, очень дерзкий негодяй! – заметила, со своей стороны, Эсмеральда.
– Извините, сударыня, – с улыбкой сказал Гренгуар. – Но зачем же в таком случае взяли вы меня в мужья?
– А лучше было бы дать тебя повесить?
– Так, значит, вы вышли за меня замуж только для того, чтобы спасти меня от виселицы? – спросил Гренгуар, разочаровавшийся в своих страстных ожиданиях.
– А иначе зачем же я вышла бы за тебя? – сказала она.
– Я, как видно, далеко не так счастлив в любви, как думал, – пробормотал он. – Но к чему же тогда было разбивать эту несчастную кружку?
Между тем кинжал Эсмеральды и рога козочки все еще были на страже.
– Заключим перемирие, Эсмеральда, – сказал поэт. – Я не секретарь суда и, конечно, не стану доносить, что вы держите у себя оружие вопреки указам и запрещениям парижского прево. Ведь вы, наверное, знаете, что всего неделю тому назад Ноэль Лескрипьен был присужден к штрафу в десять су за то, что носил шпагу. Но это меня не касается, и я перейду прямо к делу. Клянусь вечным спасением, что не подойду к вам близко без вашего разрешения и позволения. Только дайте мне поужинать.
В сущности, Гренгуар, как и Депрео, обладал лишь «небольшой дозой чувственности» и не принадлежал к числу тех кавалеров и мушкетеров, которые берут молодых девушек приступом. В любви, как и во всем остальном, он был против крайних мер и предпочитал выжидательную политику. Хороший ужин и приятное общество казались ему – в особенности на пустой желудок – великолепнейшим антрактом между прологом и развязкой его любовного приключения.
Цыганка не отвечала. Она сделала свою презрительную гримаску, подняла голову, как птичка, и звонко расхохоталась; а маленький кинжал исчез так же быстро, как и появился, прежде чем Гренгуар мог заметить, куда пчелка спрятала свое жало.
Через минуту на столе лежали ржаной хлеб, кусок свиного сала и несколько сморщенных яблок и стояла кружка пива. Гренгуар с увлечением принялся за еду. Судя по отчаянному стуку железной вилки о фаянсовую тарелку, можно было подумать, что вся его любовь превратилась в аппетит.
Молодая девушка сидела напротив него и молча смотрела, как он ужинает, очевидно занятая совсем другими мыслями. Время от времени на губах ее мелькала улыбка, и она гладила своей нежной рукой умную головку козочки, прижавшейся к ее коленям.
Эсмеральда. Художник – Шарль Штейбен. 1839 г.
«Смех – это солнце: оно прогоняет зиму с человеческого лица»
(Виктор Гюго)
Желтая восковая свеча освещала эту сцену жадности и мечтательности.
Между тем Гренгуар, утолив первые приступы голода, устыдился, увидев, что на столе не осталось ничего, кроме одного яблока.
– Вы ничего не кушаете, Эсмеральда? – сказал он.
Она отрицательно покачала головой и устремила задумчивый взгляд на сводчатый потолок.
«Что ее там занимает? – подумал Гренгуар и взглянул на потолок. – Не может быть, чтобы рожа этого высеченного на своде карлика. Черт возьми! Кажется, я могу соперничать с ним!»
– Мадемуазель Эсмеральда! – окликнул он.
Она, казалось, не слышала его.
– Мадемуазель Эсмеральда! – повторил он громче.
Напрасный труд. Мысли молодой девушки были далеко, и голос Гренгуара не мог отвлечь ее от них. К счастью, вмешалась козочка. Она начала тихонько дергать свою госпожу за рукав.
– Что тебе, Джали? – спросила цыганка, как бы внезапно пробудившись от сна.
– Она голодна, – сказал Гренгуар, обрадовавшись случаю завязать разговор.
Эсмеральда накрошила хлеба, который Джали принялась грациозно есть с ее ладони.
Гренгуар не дал молодой девушке времени снова впасть в задумчивость. Он решился задать ей довольно щекотливый вопрос.
– Так вы не хотите, чтобы я был вашим мужем? – спросил он.
– Нет, – отвечала Эсмеральда, пристально взглянув на него.
– А вашим любовником?
– Нет, – отвечала она, сделав свою гримаску.
– А вашим другом? – продолжал Гренгуар.
Она снова внимательно посмотрела на него и, немножко подумав, сказала:
– Может быть.
Это «может быть», такое дорогое для философов, ободрило Гренгуара.
– Знаете вы, что такое дружба? – спросил он.
– Да, – отвечала цыганка. – Это значит быть братом и сестрой. Это две души, которые соприкасаются, но не сливаются; это два пальца на руке.
– А любовь? – спросил Гренгуар.
– О, любовь! – сказала она, и голос ее задрожал, а глаза блеснули. – Это когда два существа сливаются в одно, когда мужчина и женщина превращаются в ангела. Это – небо.
В то время как уличная танцовщица говорила это, ее лицо просияло чудесной красотой, поразившей Гренгуара. Красота эта вполне гармонировала с восточной экзальтацией ее слов. Ее невинные розовые губки улыбались, чистый, ясный лоб минутами затуманивался мыслью, как зеркало от дыхания, а из-под опущенных длинных черных ресниц разливался какой-то особенный свет, придававший ее лицу ту идеальную красоту, которую впоследствии нашел Рафаэль в слиянии девственности, материнства и божества.
– Каким же нужно быть, чтобы вам понравиться? – продолжал допрашивать ее Гренгуар.
– Нужно быть мужчиной.
– А я? – спросил он. – Что же я такое?
– Мужчиной с каской на голове, со шпагой в руке и золотыми шпорами на ногах.
– Так, – сказал Гренгуар. – Значит, без коня нет и мужчины? А вы любите кого-нибудь?
– Любовью?
– Да, любовью.
Эсмеральда с минуту задумалась, а потом сказала с каким-то особым выражением:
– Я скоро узнаю это.
– Почему же не сегодня вечером? – нежно спросил поэт. – Почему не меня?
Она серьезно взглянула на него:
– Я могу полюбить только такого человека, который сумеет меня защитить.
Гренгуар покраснел и принял к сведению эти слова. Она, очевидно, намекала на то, что он не помог ей спастись от опасности, которой она подвергалась два часа тому назад; ошеломленный переживаниями странной ночи, он совсем забыл об этом. Теперь лишь он ударил себя по лбу.
– Мне следовало прежде всего спросить об этом! – воскликнул он. – Простите мне, пожалуйста, мою глупую рассеянность. Скажите, как удалось вам вырваться из когтей Квазимодо?
Вопрос Гренгуара заставил цыганку вздрогнуть.
– Ах, этот ужасный горбун! – сказала она, закрыв лицо руками и дрожа, как в лихорадке.
– Действительно ужасный, – согласился Гренгуар и снова спросил: – Как же удалось вам спастись от него?
Эсмеральда улыбнулась, вздохнула и не отвечала.
– Знаете вы, почему он следовал за вами? – спросил Гренгуар, стараясь вернуться обходом к тому же интересовавшему его вопросу.
– Нет, не знаю, – отвечала молодая девушка, а потом быстро прибавила: – Ведь и вы шли за мной. Зачем вы это делали?
– Клянусь честью, тоже не знаю! – отвечал Гренгуар.
Наступило молчание. Гренгуар строгал ножом стол. Молодая девушка улыбалась и пристально смотрела на стену, как будто видела за ней что-то. Вдруг она запела едва слышно:
Quando las pintadas aves
Mudas están, y la tierra…[40]
и, так же внезапно остановившись, начала ласкать Джали.
– Какое хорошенькое животное, – сказал Гренгуар.
– Это моя сестра, – отвечала цыганка.
– Почему вас называют Эсмеральдой? – спросил поэт.
– Не знаю.
– А все-таки?
Она вынула из кармана маленькую овальную ладанку, висевшую у нее на шее на цепочке из каких-то зерен. Ладанка сильно пахла камфарой. Она была сшита из зеленой шелковой материи; посредине ее блестел зеленый камень, похожий на изумруд.
– Может быть, меня называют так поэтому[41], – сказала она.
Гренгуар хотел взять в руки ладанку, но она отдернула ее.
– Нет, не трогайте – это амулет, – сказала она. – Ты повредишь ему, либо он тебе.
Любопытство поэта было сильно возбуждено.
– Кто же вам его дал? – спросил он.
Она приложила палец к губам и снова спрятала амулет на груди. Гренгуар попробовал задать ей еще несколько вопросов, но она едва отвечала ему.
– Что значит слово «Эсмеральда»?
– Не знаю.
– На каком оно языке?
– Должно быть, на цыганском.
– Так казалось и мне, – сказал Гренгуар. – Вы родились во Франции?
– Не знаю.
– Живы ваши родители?
В ответ на это она запела на мотив старинной песни:
Отец мой птица,
Мать моя птичка,
Я пересекаю воду без челна,
Я пересекаю воду без лодки,
Мать моя птичка,
Отец мой птица.
– Так, – сказал Гренгуар. – Каких же лет приехали вы во Францию?
– Я была в то время еще совсем маленькая.
– А в Париж?
– В прошлом году. Когда мы входили в Папские ворота, над нашими головами пролетела малиновка. Это было в конце августа. И тогда я сказала себе: зима будет холодная.
– Она и на самом деле была холодная, – сказал Гренгуар, радуясь, что она заговорила. – Мне все время приходилось согревать дыханием пальцы. Так вы, значит, обладаете даром пророчества?
– Нет, – по-прежнему коротко отвечала она.
– Этот герцог цыганский, как вы его называете, считается главой вашего племени?
– Да.
– Ведь это он сочетал нас браком, – робко заметил поэт.
Эсмеральда сделала свою презрительную гримаску.
– Я даже не знаю, как тебя зовут, – сказала она.
– Вы желаете знать мое имя? Извольте. Меня зовут Пьер Гренгуар.
– Я знаю одно имя, более прекрасное.
– Злая! – сказал поэт. – Ну ладно, я не стану сердиться на вас. Подождем, вы, может быть, полюбите меня, когда узнаете ближе. К тому же вы с таким доверием рассказали мне свою историю, что я считаю себя обязанным сделать то же. Итак, меня зовут Пьер Гренгуар, – я сын фермера из Гонесса. Моего отца повесили бургундцы, а мать зарезали пикардийцы во время осады Парижа, двадцать лет тому назад. И я с шести лет остался сиротой, и подошвами мне служили мостовые. Не знаю сам, как удалось мне прожить с шести до шестнадцати лет. Иногда какая-нибудь торговка фруктами давала мне сливу, иногда булочник бросал корку хлеба. Вечером я старался, чтобы меня подобрал обход, и в тюрьме я ночевал на соломе. Несмотря на все эти невзгоды, я, как видите, вырос, хотя толстым меня, правда, назвать нельзя. Зимой я грелся на солнышке у дверей особняка де Сане и никак не мог понять, почему костры Иванова дня зажигаются летом, а не зимой. В шестнадцать лет я решил пристроиться к какому-нибудь делу. Я перепробовал все. Сначала я поступил в солдаты, но оказалось, что я недостаточно храбр для военной службы. Затем я пошел в монахи, но я был недостаточно набожен и к тому же не умел много пить. С отчаяния я поступил учеником к плотникам – оказалось, что я недостаточно силен. Больше всего мне хотелось сделаться школьным учителем. Положим, я не умел читать, но это ничего не значило. Через некоторое время я заметил, что за какое бы занятие я ни принялся, мне всегда не хватает чего-нибудь. Убедившись таким образом в своей полной непригодности к чему бы то ни было, я по доброй воле сделался поэтом. Это самое подходящее занятие при бродячей жизни, и все-таки оно лучше, чем воровство, на которое подбивали меня некоторые из моих приятелей, занимавшиеся кражами. К счастью, в один прекрасный день я встретился с преподобным отцом Клодом Фролло, архидьяконом собора Богоматери. Он принял во мне участие, и ему обязан я тем, что стал настоящим ученым. Я знаю латынь, начиная с «Обязанностей» Цицерона и кончая мартирологом целестинских монахов, я изучил схоластику, пиитику, стихосложение и герметику – эту премудрость из премудростей. Я – автор мистерии, которую с таким успехом разыгрывали сегодня в битком набитом большом зале Дворца правосудия. Затем я написал книгу – в ней будет не меньше шестисот страниц – о чудесной комете 1465 года, от которой один бедняк даже сошел с ума. Выпали на мою долю и другие успехи. Понимая кое-что в артиллерийском деле, я работал вместе с другими при сооружении громадной бомбарды Жана Мог, которую, как вы знаете, разорвало на Шарантонском мосту, когда из нее попробовали выстрелить. При этом еще было двадцать четыре убитых из числа зрителей. Как видите, меня нельзя назвать плохой партией. Я знаю очень много забавных фокусов и штук, которым научу вашу козочку. Я, например, могу выучить ее представлять парижского архиепископа, этого проклятого фарисея, мельницы которого обрызгивают с головы до ног всех проходящих по Мельничному мосту. Да кроме того, я получу за свою мистерию много денег, если мне заплатят. Словом, я весь к вашим услугам, я отдаю вам себя самого, свой ум, свои знания и литературные произведения. И я готов жить с вами, как вам будет угодно – целомудренно или весело. Если хотите, мы будем мужем и женой; если хотите – братом и сестрой.
Гренгуар остановился, ожидая, какое впечатление произведет его речь на молодую девушку, которая сидела, опустив глаза в землю.
– Феб! – вполголоса проговорила она и, обернувшись к поэту, спросила: – Что значит слово «Феб»?
Гренгуар, хоть и не понимавший, какое отношение имеет этот вопрос к его речи, был не прочь похвастаться своей ученостью.
– Это латинское слово, – отвечал он, приосаниваясь, – и оно значит – «солнце».
– Солнце! – повторила она.
– Так звали прекрасного стрелка, который был богом, – прибавил Гренгуар.
– Богом! – снова повторила цыганка.
Что-то задумчивое и страстное звучало в ее голосе.
В это время один из ее браслетов расстегнулся и упал. Гренгуар тотчас же нагнулся поднять его, а когда выпрямился – молодая девушка и козочка исчезли. Он услыхал, как щелкнула задвижка. Маленькая дверь вела в соседнюю комнатку, и теперь эта дверь была заперта снаружи.
«Оставила ли она мне хоть постель?» – подумал наш философ. Он обошел комнату кругом. В ней не было ничего, на чем бы можно было лечь, кроме довольно длинного деревянного сундука. Но у него была резная крышка, так что, растянувшись на нем, Гренгуар, наверное, испытал такое же ощущение, какое должен был испытать Микромегас, улегшись во всю длину на Альпы.
«Делать нечего, попробуем заснуть хоть тут! – подумал он, укладываясь поудобнее. – Странная, однако, брачная ночь! Очень жаль, что так вышло. В этой свадьбе с разбитой кружкой было что-то наивное, допотопное и привлекательное».