Собор Парижской Богоматери — страница 75 из 99

Клод прервал его:

— Значит, вы счастливы?

Гренгуар ответил с жаром:

— Клянусь честью, да! Сначала я любил женщин, потом животных. Теперь я люблю камни. Они столь же забавны, как женщины и животные, но менее вероломны.

Священник приложил руку ко лбу. Это был его обычный жест.

— Разве?

— Ну как же! — сказал Гренгуар. — Они доставляют такое наслаждение!

Взяв священника за руку, чему тот не противился, он повел его в лестничную башенку Епископской тюрьмы.

— Вот вам лестница! Каждый раз, когда я вижу ее, я счастлив. Это одна из самых простых и редкостных лестниц Парижа. Все ее ступеньки скошены снизу. Ее красота и простота заключены именно в плитах этих ступенек, имеющих около фута в ширину, вплетенных, вбитых, вогнанных, вправленных, втесанных и как бы впившихся одна в другую могучей и в то же время не лишенной изящности хваткой.

— И вы ничего не желаете?

— Нет.

— И ни о чем не сожалеете?

— Ни сожалений, ни желаний. Я устроил свою жизнь.

— То, что устраивают люди, расстраивают обстоятельства, — заметил Клод.

— Я философ школы Пиррона и во всем стараюсь соблюдать равновесие, — сказал Гренгуар.

— А как вы зарабатываете на жизнь?

— Время от времени я еще сочиняю эпопеи и трагедии, но всего прибыльнее мое ремесло, которое вам известно, учитель: я ношу в зубах пирамиды из стульев.

— Грубое ремесло для философа.

— В нем опять-таки все построено на равновесии, — сказал Гренгуар. — Когда человеком владеет одна мысль, он находит ее во всем.

— Мне это знакомо, — молвил архидьякон.

Помолчав немного, он продолжал:

— Тем не менее у вас довольно жалкий вид.

— Жалкий — да, но не несчастный!

В эту минуту послышался звонкий цокот копыт. Собеседники увидели в конце улицы королевских стрелков с офицером во главе, проскакавших с поднятыми вверх пиками.

— Что вы так пристально глядите на этого офицера? — спросил Гренгуар архидьякона.

— Мне кажется, я его знаю.

— А как его зовут?

— По-моему, его зовут Феб де Шатопер, — ответил архидьякон.

— Феб! Редкое имя! Есть еще другой Феб, граф де Фуа. Я знавал одну девушку, которая клялась всегда именем Феба.

— Пойдемте, — сказал священник. — Мне надо вам кое-что сказать.

Со времени появления отряда в священнике, под его маской ледяного спокойствия, стало ощущаться волнение. Он двинулся вперед. Гренгуар последовал за ним по привычке повиноваться ему; впрочем, все, кто приходил в соприкосновение с этим властным человеком, подчинялись его воле. Они молча дошли до улицы Бернардинцев, довольно пустынной. Тут отец Клод остановился.

— Что вы хотели мне сказать, учитель? — спросил Гренгуар.

— Вы не находите, — раздумчиво заговорил архидьякон, — что одежда всадников, которых мы только что видели, гораздо красивее и вашей и моей?

Гренгуар отрицательно покачал головой.

— Ей-богу, я предпочитаю мой желто-красный кафтан этой чешуе из железа и стали! Нечего сказать, удовольствие — производить на ходу такой шум, словно скобяные ряды во время землетрясения!

— И вы, Гренгуар, никогда не завидовали этим красавчикам в доспехах?

— Завидовать! Но чему же, ваше высокопреподобие? Их силе, их вооружению, их дисциплине? Философия и независимость в рубище стоят большего. Я предпочитаю быть головкой мухи, чем хвостом льва!

— Странно! — все так же задумчиво промолвил священник. — А все же нарядный мундир — очень красивая вещь.

Гренгуар, видя, что архидьякон задумался, пошел полюбоваться порталом одного из соседних домов. Вернувшись, он всплеснул руками:

— Если бы вы не были так поглощены красивыми мундирами военных, ваше высокопреподобие, то я попросил бы вас пойти взглянуть на эту дверь, — сказал он. — Я всегда утверждал, что лучше входной двери дома сэра Обри нет на всем свете.

— Пьер Гренгуар! Куда вы девали цыганочку-плясунью? — спросил архидьякон.

— Эсмеральду? Как вы круто меняете тему беседы!

— Кажется, она была вашей женой?

— Да, нас повенчали разбитой кружкой на четыре года. Кстати, — добавил Гренгуар, не без лукавства глядя на архидьякона, — вы все еще помните о ней?

— А вы о ней больше не думаете?

— Изредка. У меня так много дел!.. А какая хорошенькая была у нее козочка!

— Кажется, цыганка спасла вам жизнь?

— Да, черт возьми, это правда!

— Что же с ней сталось? Что вы с ней сделали?

— Право, не знаю. Кажется, ее повесили.

— Вы думаете?

— Уверен. Когда я увидел, что дело пахнет виселицей, я вышел из игры.

— И это все, что вы знаете?

— Постойте! Мне говорили, что она укрылась в Соборе Парижской Богоматери и что там она в безопасности. Я очень этому рад, но до сих пор не могу узнать, спаслась ли козочка. Вот все, что я знаю.

— Я сообщу вам больше! — воскликнул Клод, и его голос, до сей поры тихий, неторопливый, почти глухой, вдруг сделался громким. — Она действительно нашла убежище в Соборе Богоматери, но через три дня правосудие заберет ее оттуда, и она будет повешена на Гревской площади. Уже есть постановление судебной палаты.

— Досадно! — сказал Гренгуар.

В мгновение ока к священнику вернулось его холодное спокойствие.

— А какому дьяволу, — заговорил поэт, — вздумалось добиваться ее вторичного ареста? Разве нельзя было оставить в покое суд? Кому какой ущерб от того, что несчастная девушка приютилась под арками Собора Богоматери, рядом с гнездами ласточек?

— Есть на свете такие демоны, — ответил архидьякон.

— Дело скверное, — заметил Гренгуар.

Архидьякон, помолчав, спросил:

— Итак, она спасла вам жизнь?

— Да, у моих друзей-бродяг. Еще немножко, и меня бы повесили. Теперь они жалели бы об этом.

— Вы не желаете ей помочь?

— Я бы с удовольствием ей помог, отец Клод. А вдруг я впутаюсь в скверную историю?

— Что за важность!

— Как что за важность?! Хорошо вам так рассуждать, учитель, а у меня начаты два больших сочинения.

Священник ударил себя по лбу. Несмотря на его напускное спокойствие, время от времени резкий жест выдавал его внутреннее волнение.

— Как ее спасти?

Гренгуар ответил:

— Учитель! Я скажу вам: Il padelt, что по-турецки означает: «Бог — наша надежда».

— Как ее спасти? — повторил задумчиво Клод.

Теперь Гренгуар хлопнул себя по лбу.

— Послушайте, учитель! Я одарен воображением. Я найду выход… Что, если попросить короля о помиловании?

— Людовика Одиннадцатого? О помиловании?

— А почему бы нет?

— Поди отними кость у тигра!

Гренгуар принялся измышлять новые способы.

— Хорошо, извольте! Угодно вам, я обращусь с заявлением к повитухам о том, что девушка беременна?

Это заставило вспыхнуть впалые глаза священника.

— Беременна! Негодяй! Разве тебе что-нибудь известно?

Вид его испугал Гренгуара. Он поспешил ответить:

— О нет, только не мне! Наш брак был настоящим foris-maritagium[145]. Я тут ни при чем. Но таким образом можно добиться отсрочки.

— Безумие! Позор! Замолчи!

— Вы зря горячитесь, — проворчал Гренгуар. — Добились бы отсрочки, вреда это никому не принесло бы, а повитухи, бедные женщины, заработали бы сорок парижских денье.

Священник не слушал его.

— А между тем необходимо, чтобы она вышла оттуда! — бормотал он. Постановление вступит в силу через три дня! Но не будь даже постановления… Квазимодо! У женщин такой извращенный вкус! — Он повысил голос: — Мэтр Пьер! Я все хорошо обдумал, есть только одно средство спасения.

— Какое же? Я больше не вижу ни одного.

— Слушайте, мэтр Пьер! Вспомните, что вы обязаны ей жизнью. Я откровенно изложу вам мой план. Церковь день и ночь охраняют. Оттуда выпускают лишь тех, кого видели входящими. Вы придете. Я провожу вас к ней. Вы обменяетесь с ней платьем. Она наденет ваш плащ, а вы — ее юбку.

— До сих пор все идет гладко, — заметил философ. — А дальше?

— А дальше? Она выйдет, вы останетесь. Вас, может быть, повесят, но зато она будет спасена.

Гренгуар с озабоченным видом почесал у себя за ухом.

— Такая мысль мне никогда бы не пришла в голову!

Открытое и добродушное лицо поэта внезапно омрачилось, словно веселый итальянский пейзаж, когда неожиданно набежавший порыв сердитого ветра нагоняет облака на солнце.

— Итак, Гренгуар, что вы скажете об этом плане?

— Скажу, учитель, что меня повесят не «может быть», а вне всякого сомнения.

— Это нас не касается.

— Черт возьми! — сказал Гренгуар.

— Она спасла вам жизнь. Вы только уплатите долг.

— У меня много других долгов, которых я не плачу.

— Мэтр Пьер! Это необходимо.

Архидьякон говорил повелительно.

— Послушайте, отец Клод! — заговорил оторопевший поэт. — Вы настаиваете, но вы не правы. Я не вижу, почему я должен дать себя повесить вместо другого.

— Да что вас так привязывает к жизни?

— Многое!

— Что же именно, позвольте вас спросить?

— Что именно?.. Воздух, небо, утро, вечер, сияние луны, мои добрые приятели бродяги, веселые перебранки с девками, изучение дивных архитектурных памятников Парижа, три объемистых сочинения, которые я должен написать, — одно из них направлено против епископа и его мельниц. Да мало ли что! Анаксагор говорил, что живет на свете, чтоб любоваться солнцем. И потом, я имею счастье проводить время с утра и до вечера в обществе гениального человека, то есть с самим собой, а это очень приятно.

— Пустозвон! — пробурчал архидьякон. — Скажи, однако, кто тебе сохранил эту жизнь, которую ты находишь очень приятной? Кому ты обязан тем, что дышишь воздухом, что любуешься небом, что еще имеешь возможность тешить свой птичий ум всякими бреднями и дурачествами? Где бы ты был без Эсмеральды? И ты хочешь, чтобы она умерла! Она, благодаря которой ты жив! Ты хочешь смерти этого прелестного, кроткого, пленительного создания, без которого померкнет дневной свет! Еще более божественного, чем сам господь бог! А ты, полумудрец-полубезумец, ты, черновой набросок чего-то, нечто вроде растения, воображающего, что оно движется и мыслит, ты будешь пользоваться жизнью, которую украл у нее, — жизнью, столь же бесполезной, как свеча, зажженная в полдень! Прояви немного жалости, Гренгуар! Будь в свою очередь великодушен. Она показала тебе пример.