Между тем гости и хозяйка уже снова приняли удобные позы в креслах, кто-то из дам сел к роялю, собираясь поимпровизировать, а мужчины потянулись к оставленным на столиках недопитым бокалам…
«Царица балов», госпожа Штакеншнейдер, в очень открытом черном шелковом платье, окутанная прозрачной серебристой шалью, сияя бриллиантами и непринужденной улыбкой, порхнула к сыну, поцеловала его, потом погладила по голове младшую дочь, которая только что, сидя за роялем, неумело брала аккорды, сопровождая декламацию Иванушки, и тут же раскинулась на софе возле известного писателя Нестора Васильевича Кукольника, который начал ей рассказывать что-то веселое и, кажется, не совсем безобидное, потому что она слегка покраснела и ее живые глаза заблестели вдвое ярче.
Елена стояла, прислонившись к дверям, боясь оторваться от них, зная, что ее прихрамывающая походка будет выглядеть нелепо среди этой непринужденной и беспечной кутерьмы. Кроме того, сейчас подходить к матери и что-то ей говорить было заведомо бесполезно, девушка знала это. Ее охватило мучительное раздражение, бессильный гнев и одновременно новый порыв глубокой жалости к отцу, которого она любила всем сердцем и который любил ее (кажется, один в целом свете).
– Елена Андреевна, душенька, слава Богу, что пожаловали! Не угодно ли к нам, к старикам, да не составите ли нам партию в карты? – окликнул ее вдруг веселый звучный голос.
В стороне, за малахитовым столиком, она увидела двоих художников из Академии, дальних знакомых отца и близких приятелей матушки, и архитектора Ипполита Антоновича Монигетти (окликнул ее, конечно же, он). Монигетти, тридцатишестилетний красавец, похититель дамских сердец, явно кокетничал, называя себя стариком. Кокетничал из пустого озорства, потому что Елена Андреевна нисколько его не интересовала…
– Благодарю вас, сударь Ипполит Антонович, играть мне не хочется, – спокойно ответила девушка.
С этими словами она повернулась, чтобы уйти, но вдруг до ее слуха долетели несколько слов, сказанных совсем рядом, и она, вздрогнув, задержалась на пороге.
– Подумать только, никогда бы не поверила, что господин Монферран способен на откровенное вымогательство!
Эти слова произнесла дама лет сорока, в очень пышном туалете, который увенчивала изумрудная булавка на корсаже, Екатерина Марковна Невзорова, постоянная гостья всех более или менее светских салонов, особа, осведомленная обо всем либо почти обо всем, что делается в Петербурге и вблизи Петербурга, поклонница любой знаменитости, в чем бы сия знаменитость себя ни проявила.
Ее собеседником был моложавый господин в тонких золотых очках, художник Северцев, ставший модным не так давно, после поездки в Италию и выставки своих итальянских пейзажей. Ему любили заказывать портреты – он делал их быстро и добивался необычайного сходства…
– Позавчера у Олениных только о том и было разговоров, мадам, – проговорил Северцев, улыбнувшись в ответ на восклицание Екатерины Марковны. – Знакомые Карла Павловича возмущены до крайности… Как-никак с таким, как Карл Брюллов, можно было быть поделикатнее. Однако нет! Да вы же сами знаете, он полгода не давал ему работать, не принимал его эскиза для плафона, довел бедного Брюллова до отчаяния, это при его-то нынешнем нездоровии!.. Ну и намекал, понятно… А потом вот и откровенно заявил, что требует комиссионных за заказ. И, как говорят, получив их, сразу стал мягче… Но еще-де думает…
– Кошмар, да и только! – всплеснула руками Невзорова.
Елена Андреевна оглянулась, чтобы посмотреть, слышали ли это остальные гости. Оказалось, что слышали. Госпожа Штакеншнейдер и писатель Кукольник прервали свою беседу, картежники тоже повернулись к Невзоровой и Северцеву. Насторожилась даже гувернантка, только что вошедшая в залу, с тем чтобы наконец увести оттуда детей.
– Это вы о Брюллове и Монферране, что ли? – спросил Кукольник небрежно. – Да милейший Карл Павлович давно уж говаривал, что неспроста этот хитрый француз не желает его эскиза. И надо же, говорил, что ему не нравится! Можно ли понимать в живописи более ее короля, самого великого Карла?!
– Ежели речь о плафоне Святого Исаакия, – тасуя карты, заметил Монигетти, – то, простите, сударь, архитектору виднее, что ему художник должен написать, как бы тот ни был талантлив… Я видел в Академии набросок Монферрана и наброски Брюллова, и мне показалось, что художник не понял, чего архитектору надобно…
– Но позвольте! – Госпожа Штакеншнейдер так махнула веером, что едва не стукнула им по уху Нестора Васильевича. – Неужто Брюллов, сам Брюллов мог не понять?!
– Мог, – невозмутимо заявил Ипполит Антонович.
– Не верю! – проговорил Кукольник.
– И я не верю! – поддержала его Невзорова. – Да и потом, о том, что мсье Монферран берет комиссионные, я от многих уже слышала!
– И я! – подхватила хозяйка дома. – Да ведь многие это делают. Многие архитекторы.
– Позвольте, и ваш супруг тоже? – осведомился Монигетти.
Это было ужасной дерзостью, которую в этом доме мог позволить себе, пожалуй, один Ипполит Антонович, прекрасно знавший, что госпожа Штакеншнейдер смотрит на него не просто с восхищением… (Как многие стареющие женщины, она решила «отодвинуть» старость, влюбившись в молодого и очень красивого мужчину…)
– Моему супругу хватает доходов! – вспыхнув, с глубокой обидой проговорила мадам Штакеншнейдер.
– А у господина Монферрана дохода не менее, пожалуй! – усмехнулся красавец-архитектор. – И детей у него нет. Что до меня, то я пока что не очень богат, но комиссионных не беру – не имею привычки… И ни от одного художника, ни прежде, ни теперь, я не слыхал такого о Монферране. Зато о скверном характере великого Карла говорят все, порою даже его родной брат, Федор Павлович, добрый мой знакомый.
Елена Андреевна не любила самоуверенного и насмешливого Монигетти, но в эту минуту поняла, что готова расцеловать его…
Дальнейшего разговора в гостиной она не слышала. Поспешно, уже не думая о своей хромоте, девушка поднялась на третий этаж и решительно вошла в кабинет отца.
– Батюшка! – проговорила она дрожащим от негодования голосом. – Извольте меня выслушать…
В нескольких словах она передала отцу услышанную в гостиной сплетню.
– Фу, какой позор! – прошептал пораженный Штакеншнейдер. – И не совестно Брюллову?! Придется Августу Августовичу сказать. Послезавтра у нас с ним уговорено встретиться…
– Завтра надо, батюшка! – непреклонно возразила Елена. – Не то он, может, уже и знает. Да и как ему еще поднесут это… И кто?
Штакеншнейдер, с бесконечной нежностью обнимая и привлекая к себе девушку, вдруг улыбнулся:
– Как ты за него, однако, милая моя, воюешь! Не влюблена ли?
Елена засмеялась:
– Мне только и влюбляться, батюшка! Не смейтесь. А что люблю я его крепко, это верно, так ведь и вы его любите. Сходите к нему завтра, сделайте милость.
И, заглядывая отцу в глаза, она спросила затем почти сурово:
– Вы ведь не верите этому слуху? Нет?
Андрей Иванович отшатнулся:
– Нет! Помилуй! Да и кто бы я был, если бы поверил? Он мне в жизни раз двадцать добро делал, и не только в годы молодости моей, когда я беден был, но и не так уже давно, когда я стал едва ли не богаче, чем он. И хоть бы копейку за что попросил!.. Ах они!.. Пустые… Пустодушные!
И, выпустив Елену из своих объятий, он отвернулся, вконец расстроенный и удрученный.
IV
На другое утро Андрей Иванович, по настоянию Елены, побывал у своего учителя и довольно сбивчиво, но все же понятно рассказал ему об услышанном Еленой разговоре.
Монферран выслушал его спокойно, во всяком случае, внешне спокойно. Кое-какие слухи о жалобах Брюллова до него уже долетали. Тем не менее такое категоричное и неожиданное обвинение было слишком диким…
Едва Штакеншнейдер ушел, внешняя невозмутимость слетела с Огюста, и он, не сдержавшись, разразился бранью, после чего залпом выпил бокал мадеры и только тогда немного успокоился.
– И как тебе это нравится, Лиз? – спросил он жену, которая слышала весь его разговор с Андреем Ивановичем, но ни разу не вмешалась.
– Может быть, врут про самого Брюллова? – предположила Элиза. – Может быть, он так и не говорил… А если говорил, значит он негодяй.
– Вот именно, Лиз. – Огюст покраснел еще сильнее и в изнеможении кинулся на стул. – Вот именно! Или он негодяй, или я.
– Ты-то почему?
Его глаза вспыхнули.
– А ты не допускаешь мысли, что я действительно тяну с него деньги, а?!
Элиза пожала плечами:
– Тем более он – негодяй. Если уж такой уговор меж вами был, он обязан его исполнить. А говорить об этом во всеуслышание – бесчестно вдвойне. И вообще мелко и гадко! Не думала, что он так может… Поговори с ним, Анри.
– И не подумаю! – махнул рукой Монферран. – Только выйду из себя и хуже испорчу дело. Мне надо, чтоб он у меня работал, понимаешь, Лиз? Плохой он человек или хороший, сейчас мне не важно. Он великий художник, а не великий такого плафона, как мне нужно, не напишет.
– Но он же испортил эскиз, – напомнила Элиза.
Огюст сморщился:
– Ну что ты судишь о том, чего не видела? Не испортил он его. Эскиз великолепный, только он не к месту там, где должен быть, а мсье Брюллов не видит этого… Увидит, я полагаю. Ты понимаешь, Лиз, ему предстоит расписать вогнутую чашу площадью в восемьсот шестнадцать квадратных метров! Это же кусок свода небесного… Для такой работы академической школы мало. Здесь душа нужна, смелость нужна. Гений нужен.
Элиза задумалась.
– Ты уверен в его гениальности, Анри? – спросила она.
– Я вижу ее, – ответил Огюст. – Подожди, вот напишет плафон, и тогда ты тоже увидишь.
Но дальше дело обернулось совсем скверно. Неделю спустя Монферран узнал, что кому-то из своих знакомых Карл Павлович письменно сообщил, будто вынужден был ради продолжения своей работы уплатить главному архитектору комиссионные… В среде друзей Брюллова грянула буря…
Но как бы ни возмущались они, Монферран, разумеется, возмутился куда сильнее. Нервы его не выдержали, и он в тот же день, как узнал эту новость, поехал к Брюллову.