– Думаете, выйдет эта ваша затея? – с сомнением покачал головой Карл Павлович. – Не та нынче Академия… не очень-то им такие смелые начинания по душе придутся… Это ж ведь что такое: извольте новый класс открывать! А с какой, спрашивается, радости? На какие средства? Ох заупрямятся профессора!
– Переупрямлю! – решительно заявил Монферран и, понизив голос, добавил: – Императора на них напущу – он как раз большие затеи-то любит… В любом случае добьюсь своего.
– Да, вы, верно, добьетесь! – Карл Павлович кусочком тряпицы вытер кисть и направился к своей лесенке. – Коли так, желаю успеха. А Ломоносов вам за это еще спасибо скажет.
– Очень на то надеюсь! – серьезно сказал архитектор. – Во всяком случае, при личной с ним встрече…
VII
Алексея Васильевича все его знакомые (которых, правда, было немного) считали очень счастливым отцом. И в самом деле, старшая его дочь Елена росла настоящей красавицей. Пятнадцати лет от роду она уже многим вскружила голову, во всяком случае, художники, посещавшие «дом каменщика», наперебой просили позволения писать с нее портрет, а иные из них пытались ухаживать за Еленой Алексеевной, но эта чернокудрая нимфа была заносчива и своенравна – она не спешила никому выказывать благосклонности… Ко всему прочему у нее обнаружился еще в детстве великолепный голос, Алексей нанял ей специального учителя, и теперь она пела так, что у слушавших ее дрожь рождалась в сердце, а ее учитель предрекал ей славу не только в Петербурге, но и на европейских сценах, если, конечно, родители позволят ей выступать. Анну Ивановну такая возможность приводила в ужас, но Алексей Васильевич колебался… он видел, что пение всерьез увлекает Елену. Так стоит ли ей мешать?.. Маленькая Сабина тоже училась играть на фортепиано, и по комнатам разносились иногда нестройные, беспомощные звуки, которые ее крохотные пальчики извлекали из инструмента. Девочка сама хохотала над своими трелями, и ее смех-колокольчик приводил домашних в восторг. Особенно умилялся малюткой дедушка Джованни, он любил ее больше старших внуков, и из-за ее имени, и потому, что находил в ней сходство со своей умершей женой…
Мишутка начал ходить в гимназию и уже показывал большие способности, приводя в восторг Алексея.
– Я говорил, Август Августович, что в вас он растет! – гордо заявлял он хозяину. – И сами видите, в вас. Не одни глаза. Смотрите, какой умный!
– Стыд, Алешка, что ты говоришь! – кричал в негодовании Огюст. – Как это говорят?.. Креста на тебе нет!
Но Миша Самсонов неожиданно предоставил еще одно доказательство правоты отцовских слов, и доказательство это ошеломило Огюста.
Однажды, вернувшись вечером из Академии, он нашел Мишу в своем кабинете. Стоя коленками на ручке кресла, склонив голову и сосредоточенно высунув язык, мальчик что-то выводил карандашом на листе чертежной бумаги.
– Это еще что такое?! – закричал в гневе Монферран.
Посягательства на свой рабочий стол он не прощал никому и никогда, и все в доме это знали.
Однако Мишутка повернул кудрявую головку и, весело улыбаясь, проговорил, нисколько не пугаясь грозного взгляда архитектора:
– Август Августович, посмотрите, пожалуйста, что у меня получилось…
Огюст шагнул к столу и взял лист в руки. На нем, в нижнем углу, восседали четыре какие-то девицы в кринолинах и одна в японском кимоно, а за их спинами возвышался слегка кривобокий, но ладный и красивый терем в три этажа, почему-то со стрельчатыми окнами и с веселым корабликом на крыше, который по очертаниям напоминал, пожалуй, флюгер Адмиралтейства. Совсем сбоку вырисовывался еще один терем, только какой-то узкий, на нем было что-то неясно расчерчено, и угадывались фигурки тех самых пяти девиц в кринолинах и кимоно.
– Так, – как можно серьезнее сказал Огюст, про себя отмечая очевидные достоинства рисунка. – Ну-ну… И что же это такое?
– Это куклы Сабины и дом для них, – ответил Миша, с напряженным вниманием вглядываясь в лицо Монферрана. – Хорошо вышло?
– Очень неплохо, – сказал Огюст таким точно тоном, каким ответил бы на подобный вопрос Ефимову или Штакеншнейдеру. – Ну а вот это что такое сбоку? Зачем еще один дом?
– А это не еще один. – Миша заторопился и заволновался. – Это, видите, тот же дом, но в разрезе.
– А? – пораженный Монферран дико взглянул на мальчика. – Что?
– В разрезе, – терпеливо повторил Миша. – И куклы в нем сидят… Вы простите, Август Августович, что я взял вашу бумагу и карандаш, но на моих не выходит. У вас лучше… И потом тут все настоящее, все по-настоящему!..
И он восхищенным взором своих синих глаз обвел кабинет.
Огюст положил лист на стол, взял мальчика с ручки кресла и поднял его, держа под мышки, высоко над головой. Миша, как всегда, взвизгнул от восторга. Архитектор сел затем в кресло, усадив ребенка к себе на колени, и, теребя пальцами его золотисто-каштановые кудряшки, спросил:
– Так тебе, значит, это нравится? Вот эти чертежи, разрезы? Это же ужас как скучно!
– Нисколечко! – Миша даже обиделся. – Это интереснее всего… Я вот, когда вырасту, обязательно буду дома строить… И дворцы! А вы меня будете учить! Будете, да?
И он обеими руками обхватил шею своего обожаемого Августа Августовича и ласково заглянул ему в глаза.
– Ты просто меня любишь, вот и хочешь делать то, что я делаю, – с усмешкой сказал Монферран. – А меня, между прочим, любить не за что. Я – злой, скверный, сварливый старикашка!
Миша рассмеялся:
– И какой же вы старикашка? Разве вы старый? Вы же как мой батюшка, а он молодой. И не злой вы ни капельки… А можно мне будет еще порисовать на вашей бумаге?
– Можно, – неожиданно для себя разрешил Огюст.
И с Миши был снят запрет, строжайше наложенный на всех обитателей дома.
В гимназии у Мишутки было два-три товарища, иногда с разрешения отца и матери он приводил их в гости. Но это бывало редко: Алексей Васильевич стеснялся поощрять такие сборища.
– Хозяину мешать будете! – сурово говорил он сыну. – Сам знаешь, как он работает много.
– Знаю, – соглашался мальчик и тут же спрашивал: – А Егорушку-то можно приводить? Можно?
– Егорушку можно. Его, само собой…
Егорушкой в доме Монферрана называли Егора Демина, того самого Егора, который когда-то так неожиданно попал в «дом каменщика», упав с лесов барабана на крышу Исаакиевского собора… Ему шел ныне семнадцатый год, и на строительстве его имя становилось известным. Он слыл после Павла Лажечникова первым резчиком по мрамору, и на него неожиданно обратил внимание Витали. Скульптор наблюдал за оформлением перегородок между алтарями, и его поразила виртуозная работа юноши, «легкость резца», как тут же окрестил это Иван Петрович. Знаменитый ваятель раздумывал недолго.
– Хотите, сударь, учиться у меня? – напрямик спросил он Егора.
Тот едва не выронил резец и, побледнев, чуть слышно прошептал:
– Вы… вправду меня учить хотите, да?
– Шутить мне, молодой человек, как-то недосуг, – обиделся Витали. – Вы, вижу, – прирожденный скульптор. Решайте. Я помогу вам поступить в Академию.
– Я согласен! – вскричал Егорушка, но тут же вспыхнул и тихо добавил: – Если только со строительства не придется уходить… Я не брошу его, не могу…
– А кто вам велит бросать? – пожал плечами обрадованный Витали.
И дело было решено.
– Ишь ты, как он его у меня увел! – с притворной досадой говорил Павел Лажечников главному архитектору. – Сманил лучшего резчика… Ну да и то правда, что Егору в резчиках оставаться грех было бы… Ему больно много дал Господь… А, однако же, смотрите, Август Августович, в ученье-то он пошел, а службы не оставил…
– Само собой, – заметил на это Монферран. – А на что же он жил бы?
– Заказы мог бы брать. Может, оно и поменее денег, да зато времени поболее было бы на ученье, а ведь он учиться-то горазд… Однако ему собор дорог. И опять же, при вас остаться хочет, потому кто бы он без вас был? И Алексей Васильевич его любит, а уж с сынишкой его как он сдружился, так радость глядеть, хотя тот его чуть не девятью годами младше. То-то парень, как время свободное есть, так в дом ваш наведывается…
В ответ на последние слова мастера главный архитектор, не удержавшись, рассмеялся:
– А вот это, Павел Сергеевич, кажется, не из-за Миши, то есть не только из-за него. Там для Егора, как я думаю, послаще соблазн есть…
Лажечников изумленно глянул на Монферрана. Потом лицо его омрачилось.
– Фу ты, Пресвятая Богородица, я ж и не помыслил! Неужто думаете, он в вашу красавицу влюбился, в старшую-то барышню Самсонову?
– Да это, как день, ясно! – пожал плечами архитектор. – Они уже семь лет дружат, каждый день видятся, а у детей такая дружба часто оборачивается первой любовью. Только вот он-то без нее света белого не видит, а она, кажется, этого пока и заметить не соизволила.
– Куда ей! – махнул рукою Павел. – Я, оно конечно, Август Августович, никого в доме вашем толком не знаю, окромя Алексея Васильевича, дай ему Бог превеликих благ, да только дочку-то его не раз видел, и, чует мое сердце, ей свыше одна красота и дана, а более – ничего. Куда ей до Егора!
В своих суждениях Павел Сергеевич был все так же решителен и резок, говорил, будто рубил с плеча, и спорить с ним по-прежнему бывало нелегко.
Его буйный нрав проявлялся постоянно в стычках с чиновниками и с членами Комиссии построения, нередко посещавшими его мастерские. Надзора за собою Павел не терпел, в работе никому не желал отчитываться, кроме самого Монферрана, а на чужие замечания отвечал иногда с такой дерзостью, что на него шли жаловаться. Смотрители работ отсылали жалобщиков прямо к главному архитектору, хорошо зная, что строптивый резчик признает только его авторитет.
– Что вы, Павел Сергеевич, со всеми ругаетесь? – спрашивал Лажечникова Монферран, разозленный бесконечными жалобами. – Ну на кой черт вам понадобилось вчера господина Постникова, чиновника, непотребными словами обозвать?