Собор. Роман о петербургском зодчем — страница 119 из 126

– Нет, – твердо возразил Монферран. – Не надо его жалеть, он человек сильный, его можно уважать.

– Я его уважаю… Но гадко-то как помнить про такое прошлое… про то, что оно было и есть… Только вы не подумайте, – и тут Миша покраснел, – не подумайте, что я за отца стыжусь!

– Я понимаю, милый, понимаю! – Огюст обнял юношу и крепко прижал его к себе. – Вовсе не стыдно знать, что твой отец когда-то был рабом. Стыдно сознавать себя гражданином страны, в которой и поныне есть рабство. И тебе, и Петру этому, и мне…

– Август Августович! – вскрикнул Миша. – Вы…

– Да, – грустно улыбаясь, сказал архитектор. – Я никогда этого не говорил, и ты не знал, что я об этом думаю, Мишель… Я старался не портить своих отношений с миром и с обществом. И с самим собою, я ведь существо сложное… и трусоватое, что уж говорить! А слова ко многому обязывают, болтунов я ненавижу. Но теперь я говорю правду, ибо уже ничего не боюсь. И тебе лгать не стану – ты сын человека, который всю жизнь был моим нравственным зеркалом.

Он приподнял руку, провел по Мишиным каштановым кудрям ладонью, разворошил их пальцами, всматриваясь в это красивое лицо, в котором, несмотря на различие черт, было столько неуловимого сходства с ним. Потом опять заговорил:

– Я вижу, Миша, ты – настоящий гражданин, ты любишь Россию. Я тоже люблю ее. Хотя и сложнее, ведь я ее вечный должник, она приютила меня, научила работать, бороться, страдать и побеждать. Но у меня есть и вторая Родина, ты видел ее… Родина, где почти никто не знает моего имени. Я сам сделал когда-то выбор, и я ни о чем не жалею, думаю, выбор был правилен. Но мне хочется, мой мальчик, мой друг, чтобы для тебя судьба и Родина были едины. Сейчас и навеки. И чтобы ты научился гордиться тем и другим. Этой горькой, прекрасной и великой стране нужны люди с великими судьбами. Понимаешь меня?

– Да. – Юноша крепко сжал руку учителя. – Август Августович, я горжусь тем, что вас знаю…

– Спасибо… – Архитектор отошел от окна и снова сел в кресло, взял со стола коробку с пистолетами и опять стал их разглядывать. – Спасибо тебе, Миша. И знаешь что: пистолеты эти ты подари отцу, а? Не от меня, а от себя, хорошо? В феврале у него юбилей – шестьдесят лет исполняется, я его уговорю эту дату отпраздновать, хоть он и не любит… Вот и подарок.

– Хорошо, – улыбнулся Миша. – Вы, пожалуй что, правы. Подарю, раз вам не жалко. Ведь не жалко?

– Ни для тебя, ни для твоего отца мне никогда ничего жалко не было, – ответил Монферран и захлопнул сафьяновую крышку. – Ну вот, забирай их теперь и ступай с Богом. Мне надо еще поработать. Поцелуй меня и иди.

Миша расцеловал его в обе щеки и в лоб, подхватил со стола коробку и исчез, убежал, как часто убегал, когда был мальчиком, забыв прикрыть дверь кабинета, нарушая заведенный в доме порядок и зная, что и это будет ему прощено.

XV

Через день после этого разговора к Михаилу зашел впервые после его возвращения его приятель, Егор Демин. Он выбрал время, когда в доме почти никого не было, около пяти часов вечера. Для такого визита ему потребовалось отпроситься пораньше со службы, и он явился, таща под мышкой папку с рисунками и заданиями, до того пухлую, что ее застежки, казалось, готовы были порваться.

– Я уж хотел было обидеться на тебя! – воскликнул Михаил после первых объятий и обмена шутками. – Знаю, само собой, что днем ты в соборе, а вечером в Академии, но воскресные-то дни есть или нет? Да и пораньше с утра мог бы забежать. Я уж неделю как приехал. Думал, ты и на Рождество не покажешься…

– Покажусь! – Егор улыбнулся, но его темные живые глаза выдавали напряжение, почти тревогу. – Как не показаться… Ну как тебе Европа?

– Европа хороша. Поедешь, сам увидишь. Только ты ведь прибежал не о Европе меня расспрашивать, а?

Егорушка вздрогнул:

– Ты и «а» стал прибавлять к вопросу, как Август Августович, – заметил он, нервно передергивая плечами. – Впрочем, от тебя у меня тайн быть не должно. Да, ты прав, я хотел тебя спросить не о Европе… Ты видел сестру?

– Видел, – ответил Миша.

Они беседовали, сидя на низком шелковом диване в небольшой проходной комнатке, соединявшей комнаты управляющего с гостиными и коридором. Окно, обращенное в садик, было приоткрыто, несмотря на холод, и слабый ветер шевелил язычки трех свечек в маленькой бронзовой жирандоли. Егор достал трубку, закурил. Всеми силами от старался скрыть свое смятение, сдержаться…

Миша молчал, не решаясь заговорить, Демин заговорил сам, глядя на товарища с мягкой, почти виноватой улыбкой.

– Я понимаю, ты молчишь, потому как думаешь, что я ничего не знаю… Но, видишь ли, два года назад Лена прислала мне письмо из Италии.

Михаил встрепенулся, его глаза вспыхнули.

– Она написала тебе?!

– Да. Мы ведь всегда были большие друзья. – Эти слова он постарался произнести беспечно, но голос его дрогнул. – Родителям она не могла признаться, ты тогда был совсем мальчик, и на войну понесло тебя… Правда, она еще Элизе Эмильевне написала, но больше никому, а потом вот мне… Я думал, ты теперь знаешь, или нет? Значит, она тебе рассказала?

Миша кивнул:

– Рассказала. Я ее нашел в Милане. Стал уговаривать вернуться домой. Она пообещала, а потом посмотрела на меня очень серьезно и сказала: «Только, Мишель, имей в виду, мне трудно будет говорить с родителями…» Я сразу стал догадываться, но сначала подумал не то, мне отчего-то пришел на ум ее импресарио, этот вертлявый красавец. Но потом я всмотрелся в нее и понял – она не та, что была. И изменилась не внешне, да и не то чтобы изменилась. Но у меня появилось впечатление, что ее душу озарил какой-то ярчайший огонь, но уже весь погас, выгорел… Ее глаза, прежде такие надменные, ведь они полны мысли, страдания. Ее движения… она по-прежнему легкая, но словно надломленная… И это черное платье, которое она теперь почти все время носит!

– Как они встретились? – почти резко спросил Егор и закашлялся, поперхнувшись дымом. – Она мне подробностей не писала…

Миша отвел взгляд, потом опять взглянул в глаза товарищу:

– Изволь, ежели хочешь. В апреле пятьдесят второго года она выступала в Риме. Ее встречали бурно, с восторгом. И вот вдруг на одном из концертов она увидела господина Брюллова… Она знала, что он живет в Ментоне, недалеко от Рима, что недавно женился, что очень болен. Но увидеть его не ожидала. И понимаешь, увидела будто вовсе другого человека. Она мне так и сказала: «Будто или он был не он, или я уже не я». После концерта он попросил позволения ее довезти до гостиницы в своем экипаже. Сказал, что приехал только ради того, чтобы ее увидеть хотя бы раз. Поехали. И весь вечер, и всю ночь потом колесили по Риму. А после девять дней жили в отеле, позабыв обо всем. Удивительно, что петербургские газетчики не пронюхали и ни слова не написали. Должно быть, Елена и Карл Павлович сумели избежать там шума… Знамениты ведь оба, малейший шум, и уж болтали бы все газеты Европы! Потом ей по договору надо было ехать в Венецию. Он с нею не поехал, но обещал, что, когда через два месяца она вернется в Рим, он ее в этом же отеле будет ждать… Она вернулась двенадцатого июня. Его в Риме не было. Елена рассердилась, разгневалась даже, думала, прощать или нет? А на другой день узнала, что одиннадцатого он умер.

– О, бедная! Как же она перенесла?! – с ужасом произнес Егорушка. – Ведь так внезапно! Мне она написала, что догадывалась, чувствовала, что болезнь неизлечима, и ждала такого конца. Но можно ли вообще этого ждать?

– Она заболела и почти месяц пролежала в постели, – грустно сказал Миша. – Потом, однако, поправилась. Хотела вернуться в Петербург, но передумала. И вот скоро уже пять лет, как все это приключилось, а она все мечется, не может успокоиться. Говорит: «Хочу домой, да не знаю, что скажу отцу». Я ей твержу, что отец наш умный и добрый человек, что он все поймет, да можно ведь и не говорить, он не спросит… А она все свое: «А вдруг ему стыдно будет? В жены ему не отдал, просто так пошла!»

– Глупо! – пожал плечами Егор. – Очень глупо, по-моему. Алексей Васильевич умен и благороден, а любовь всегда прекрасна, и раз она полюбила, то стыдиться нечего.

– Полюбила ли? – задумчиво проговорил Миша. – А у меня такое чувство, что это был порыв, это было то самое необычайное, которого она так ждала, о котором много лет мечтала. Брюллов ведь гений, он во всем им был, верно, и в любви тоже, он сумел воспламенить ее этой безумной предсмертной страстью. Он же знал, что вот-вот умрет!

– Как жаль, что она за него не вышла! – Егор нервным движением встряхнул свою трубку над бронзовой пепельницей, и пепел, не попав в нее, осыпал ему панталоны. – Фу ты, черт! Да, зря твой отец отказал… А может, не зря… Бог его знает. Но неужто же ее там никто потом не звал выйти замуж, никто не пытался?..

– Это уж многие пытались! – делано весело воскликнул Михаил. – А то как же! Да вот нейдет… Там не хочет. А в Петербурге это довольно затруднительно. Она мне еще кое-что передавала, то есть просила кое о чем, да не знаю, как и сказать, то есть как и спросить это…

– Спросить у меня? – с живостью отозвался Егор. – А о чем? Ты не стесняйся, слава Богу, мы не чужие.

– Не чужие-то не чужие, да мне легче себе палец отрубить, чем тебя обидеть!

Это восклицание вырвалось у Миши против его воли. Он смешался, и взгляд его выдал глубокое, детское смущение и робость. Егор отложил трубку на подоконник и взял друга за локоть:

– Брось, малыш, это не по-нашему! Мы же понимаем друг друга. Ну так что?

Михаил решился:

– Вот что… Елена много спрашивала меня о тебе. Но о том, что тебе писала, не говорила. Ты ей тогда ответил?

– Еще бы! Писал, что сочувствую ей безмерно. А что еще я мог написать?

– Ну да, она так и сказала: «Он мне друг, он меня всегда понимал и жалел…» Будто ее раньше стоило жалеть! Ну а потом сказала… сказала, что теперь-де понимает, что ты любил ее, любил не как друг, а по-иному… «Так вот, – говорит, – спроси, любит ли он меня еще и захочет ли на мне жениться, если я теперь приеду? Все, что у меня осталось, – это он». И портрет свой передать велела. Вот этот.