– Я погиб! – вскрикнул Огюст. – Все кончено!
Он испугался в эту минуту даже не самой смерти, а момента, в который она могла наступить. До самого последнего дня строительства, до его великого торжества, оставалось не более года. Через год ему предстоит испытать то ни с чем не сравнимое чувство, которое достается лишь тому, кто до конца приносит себя в жертву победе, отрекается от достижения малых вершин ради одной, высочайшей, и к этой вершине идет всю жизнь. И вот случилось так, что судьба вырывает у него его заслуженную победу, не дает ему увидеть открытие собора, осуществление его мечты…
– За что?! – простонал он, закрывая лицо руками. – Господи, смилуйся! Еще год, еще один год!..
Но приступ отчаяния ослабел, и его волевая натура толкнула его к действию.
– Вставай! – приказал он самому себе. – Немедленно назад, в поселок! Надо кого-нибудь послать в Петербург, чтобы поторопили присылку кареты… Чушь! Карета, верно, вот-вот уже отправится, Элиза сама поторопит Яшку либо второго кучера пошлет. Значит, надо поскорее выпить можжевеловой настойки, если у садовника найдется, и ждать. Или все же послать кого-то в город, чтоб привезли сюда Деламье, ведь я могу до него и не доехать. А где уверенность, что он успеет доехать сюда?.. Получается одно и то же… В любом случае назад, к жилью!
Он сделал над собою неимоверное усилие и встал. Тут же его скрутили судороги и бросили ничком на снег. Он будто захлебнулся крутым кипятком, жар охватил все его тело, проник в легкие, в мозг, вызвав обморок и бред.
Но, придя в себя, он снова поднялся и, шатаясь, хватаясь за ветви деревьев, побрел вперед. Некоторое время он почти ничего не видел, все расплывалось перед его глазами, в них плясали какие-то серые и красные полосы… Потом пелена рассеялась, и архитектор увидел темный сырой скат с клочьями тающего снега, но то был не берег озера, а обочина дороги.
«Я пошел не в ту сторону! – подумал Огюст уже не с отчаянием, а лишь с тупой мучительной обидой. – Не к дому, а к дороге… Назад мне не дойти!..»
Однако какая-то неистовая сила заставила его напрячься в последний раз и взойти, вернее говоря, всползти по крутому скату, цепляясь непослушными пальцами за траву, за выступающие из земли скользкие, влажные камни… Наконец он достиг дороги.
Она была еще покрыта снегом, лишь в глубоких колеях стояли лужицы и темнели полоски земли… Дорога была прямая, она уходила и назад, и вперед длинными светлыми крыльями, и Огюст понял, что за каждым ее концом начинается Бесконечность.
По обе стороны дороги стоял черно-белый лес. Он молчал.
Вдруг издали, то ли с той, то ли с другой стороны, донесся слабый шум. Вслушавшись, Монферран понял, что это полозья…
«Повозка… Кто-то едет! – мелькнула у него мысль, тут же озарившая сознание слабой надеждой. – А вдруг это спасение?..»
Его опять замутило, зашатало, новый приступ судорог грозил новым обмороком. Но архитектор, поспешно приподняв левый рукав, пальцами что есть силы стиснул горевший огнем бубон, и жесточайшая боль не дала ему потерять сознание.
Темное пятно показалось вдали, потом стало расти, постепенно превращаясь в облако снежной пыли и брызг, из которого затем вырвались бешено скачущие лошади, показался кузов кареты, летящей во весь опор.
Сделав еще два неверных шага, Огюст заступил ей дорогу, в эту минуту уже не сознавая, что она может не успеть остановиться…
Но одновременно с этим его движением прозвучал пронзительный крик:
– Сто-о-ой!!!
Лошади всхрапнули, почуяв железный рывок узды, заскрипели, взвизгнули полозья, плащ снежной пыли рассыпался, и вспененные лошадиные морды нависли над самой головой архитектора, который тут же, обессиленный, свалился на дорогу.
В глазах его опять заклубился туман, но он еще успел увидеть, как с двух сторон кареты распахнулись дверцы, как на дорогу выскочили мужчина и женщина и разом кинулись к нему.
– Не прикасайтесь ко мне! – успел он то ли крикнуть, то ли прохрипеть. – У меня чума… Ради Бога, сообщите в город! Я живу на Мойке… Дом тридцать шестой… Скажите… моей жене…
– Я здесь, Анри, я здесь, любимый!
Туман прорвался, но то, что он теперь увидел, уже не могло быть реальностью. С двух сторон к нему склонились два лица – два лица, дороже которых он не имел, – лица Элизы и Алексея. Они подхватили его под руки, приподняли, оторвали от мокрой снежной каши.
– Август Августович, держитесь, Бога ради! – шептал, дрожа, как в лихорадке, Алеша. – Сейчас… сейчас…
У Элизы с головы соскользнул капюшон, и растрепанные пряди седеющих волос некрасиво свесились по обе стороны измученного горем лица. Но ее глаза, полные трепета, исполненные надежды, были прекрасны, как никогда.
Из кареты между тем вывалился еще один человек, таща за собою маленький, но тяжелый саквояж. На ходу он что-то из него вытаскивал, скользя на снегу, потом подбежал, кинул саквояж на дорогу, зубами вырвал тугую пробку из какой-то склянки и тоже наклонился к упавшему.
– Пейте немедленно! – произнес хорошо знакомый голос. – Ну! Потом падайте в обморок, делайте что хотите, но это извольте выпить! Слышите, мсье?!
– Деламье?..
– А вы за кого меня приняли? Пейте, черт возьми, не то волью силой! Помогите мне, мадам…
Огюст уже не верил в происходящее. Это был бред, предсмертный бред, и ничего больше. Но руки Элизы, ее добрые, нежные, ласковые пальцы, их прикосновения к горящим вискам… Может ли это казаться? Эти глаза ее, полные вечной негаснущей любви… Ее голос…
К его губам прикоснулось горлышко склянки, кисло-сладкий травяной настой обжег язык и гортань.
– Не вздумайте сплюнуть! Глотайте!
Деламье, убедившись, что склянка пуста, с облегчением отшвырнул ее в сторону, выпрямился, вытер сразу вспотевший лоб, едва не скинув с головы свою шапку.
– Так… А теперь в карету! И скорее, скорее к дому! Какой добрый ангел вывел вас, мсье, на дорогу? Мы бы ехали до имения еще минут двадцать…
Огюст не ответил. Он потерял сознание и очнулся минут пять спустя. Карету трясло и качало, и он сначала подумал, что ему действительно все привиделось, а трясет его лишь от нового приступа. Но сознание стало яснее, и он увидел себя на коленях у Алеши, бережно обхватившего его обмякшее тело. Голова его покоилась на плече вжавшейся в угол кареты Элизы. Деламье сидел напротив, не выпуская из своих пальцев запястья больного и пытаясь сквозь толчки и тарахтение кареты уловить биение его пульса.
– Лучше тебе? – спросила Элиза.
– Да… Как вы узнали?
– Да мы не узнавали, Август Августович, – за Элизу ответил Алексей. – Мы ведь вашу карету встретили уже далеко за Нарвской заставой, на дороге уже. Елена как сказала нам, что вы ее отправили одну, так нам стало сразу все понятно. А до того мы не знали… Только Элиза Эмильевна с утра была сама не своя, а часов в девять утра говорит мне: «Алеша, вели запрягать! Едем навстречу им! Я не выдержу…» А как выехали уже, так она вдруг решила обязательно доктора взять с собою.
– Да, и мне пришлось, не закончив завтрака, спешно собрать этот саквояжик и отправиться с ними! – усмехаясь, проговорил Деламье. – Я пытался объяснить мадам, что ее поведение совершенно неразумно и выходит за всякие рамки человеческого поведения, что нельзя доверять инстинктам и предчувствиям, что современная наука отрицает значение таких импульсивных побуждений, но мадам де Монферран повела себя еще неразумнее, мне даже стыдно сказать как…
– Я встала перед ним на колени! – прошептала Элиза.
– Ну да! – Деламье покраснел. – Вот именно… Тут уже я отбросил логику, оставил завтрак… Кроме того, мсье Самсонов, явившийся в дверях подобно Зевсу, заявил, что забудет всякую благодарность по отношению ко мне, и, если я не пойду с ними сию минуту, он меня возьмет в охапку и силой впихнет в карету.
– Вы все сумасшедшие! – еле слышно сказал Монферран. – Вы же погибнете… Это смертельно, понимаете?
– Поживем – увидим! – усмехнулся доктор. – А между прочим, мсье, с чумой я знаком давно – я начинал практику в Египте, в чумном лазарете… И сейчас у меня уже есть надежда: если вы до сих пор живы и в сознании, то можете и не умереть. Одного я боялся: лекарство, которое я вам дал, очень сильное, сердце могло не выдержать. Но выбора не было.
Огюсту вновь стало плохо, судороги усилились, жар нарастал.
– Я умираю! – глухо сказал он.
Деламье молчал, нахмурясь, по-прежнему сжимая пальцами его кисть, затем, повернувшись к переднему окошечку кузова, крикнул:
– Быстрее! Еще быстрее!
– Гоню во всю мочь! – отозвался кучер. И пробормотал тихо, так, что седоки не могли его услышать: – Будешь тут гнать, когда чума за спиною.
Карета вихрем летела мимо озера, к имению.
– Элиза, выслушай меня, – твердо сказал архитектор. – Ты помнишь мое завещание?
– Помню, – подавляя дрожь, ответила она.
– Ты будешь просить царя, чтоб он разрешил меня похоронить в склепе под собором?
– Ты сомневаешься в этом, Анри? – Она взяла его за руку.
Монферран улыбнулся, но губы его свела в этот миг судорога.
– Лиз… не отпускай моей руки… не отпускай, прошу тебя… Собор будет освящен только через год… Ничего! Пусть через год. А если он откажет…
– Разве он может отказать? Это твое святое право.
– Не уверен… Здесь другие законы, Лиз. И я же католик. Но если он откажет, если так, то тогда – в Париж… И рядом с моей матерью… Понимаешь? Я не хочу на кладбище для иностранцев, я не был здесь иностранцем… И не буду! Пусть в России останется мой собор, а я… Отвезешь меня? Обещаешь?
– Да. Но как ты можешь, как ты смеешь умирать до его освящения?!
– Не могу… не смею… Деламье, Деламье! Один год! Мне нужен только один год! Умоляю вас!
Доктор молчал. Его пальцы все больнее впивались в горящую огнем руку больного. Карета остановилась у крыльца дачи.
XVII
Три дня Монферран то метался в жару, то впадал в глубокое, подобное смерти беспамятство. Три дня Мишель Деламье не отходил от него, не уступал его беспощадной болезни. Вместе с ним эти три дня провели у постели больного Элиза и Алексей Васильевич.