Собор. Роман о петербургском зодчем — страница 69 из 126

– А супруге вашей дом понравился новый? – спросил молодой человек.

– Больше, чем мне! – рассмеялся Монферран. – «На тебя, – говорит, – похож». Я было обиделся: «Потому что маленький, да?» А она: «Нет. Чистый, гордый, на других не похож и уверен в себе… Мне, – говорит, – в нем хорошо будет».

Потом, немного нахмурившись, Огюст добавил:

– Впрочем, ей бы везде показалось хорошо… Прежняя квартира давила нас обоих… Вы ведь знаете почему.

Андрей Иванович знал и ничего не стал спрашивать.

– Хотите, я распоряжусь чай или кофе? – робко спросил он. – Или давайте-ка поужинаем, пожалуй! Будете?

– Нет, спасибо, – решительно отказался гость. – Вы с дороги, вы и ешьте, а я только чашку чая, если можно. Дома поужинаю. Я ведь зашел-то вас поздравить с новым вашим повышением. Мы ж не виделись с тех пор, как вас избрали академиком! Ну так вот, примите мои поздравления!

И прежде чем смущенный Штакеншнейдер успел как-то среагировать, его учитель стремительно поднялся и, подойдя к креслу, без всяких церемоний обнял и расцеловал молодого человека.

– Ах, Август Августович! – Андрей Иванович вскочил, едва не потеряв при этом очки и ужасно покраснев. – Ах… Да стоило ли… Спасибо!

– Стоило! Стоило! – Синие глаза Огюста улыбались еще ярче и радостнее, чем лицо. – Вы – огромная умница! А еще не хотели уходить из архитекторских помощников, боялись… Это вот вам к случаю. Не обидитесь?

С этими словами он положил перед молодым человеком на столик небольшой рисунок, скромно оправленный в темную рамку.

Штакеншнейдер посмотрел и ахнул. То был он сам в полный рост, облаченный в римскую тогу и с лавровым венком на голове. Он стоял на высоком античном пьедестале. Хотя нет, не античном; пьедестал этот, простой и благородный, был украшен изысканно, торжественно, обрамлен гирляндами, окружен букетами тонких стройных колонн, а вокруг него пышно цвели розы, и лишь один розовый куст не цвел, а осторожно всползал тонкой лозой на белый мрамор постамента, коварно впиваясь в него крохотными острыми шипами.

Рисунок был закончен, прост и при этом так небрежно совершенен, что восхищенный Штакеншнейдер испытал на мгновение жгучий стыд. «Чего стоят все мои тщательно проработанные чертежи, мои роскошные интерьеры рядом с этой изящной шуткой гения?» – подумал он с чувством отчаяния. И тут же: «Он, он пришел меня поздравить! Он, который меня создал… А я… Я забыл его поздравить с открытием монумента на Дворцовой!»

– Август Августович! – выдавил молодой человек, весь пунцовый, прижимая к себе рисунок, словно драгоценную вазу или бокал. – Это… Вы… Я не могу вам выразить… я говорить не умею!

– Строить умеете! – спокойно и радостно воскликнул Монферран.

– Ах, нет, нет! Ну что я еще такое? Я никогда не буду даже и вполовину, как вы… Я ведь не успел тоже вам сказать… Нет, не то… Я забыл, неблагодарный, вам принести мои поздравления! Ваша колонна… О ней теперь говорит весь Петербург. А будет говорить весь мир!

– Вы думаете?

Глаза Огюста вдруг погасли. Он словно ушел на несколько мгновений в себя, в свои воспоминания. И вспомнил не свой недавний триумф – открытие монумента победы, а те пять лет, что он его создавал.

Колонна… Боже, чего она стоила! Архитектор вспомнил, как два года пятьсот человек рабочих выламывали в Пютерлаксе колоссальный стержень памятника, как сражались они изо дня в день со стеною гранита, как он не давался их усилиям, как наконец уступил… Потом ему вспомнилось, как при погрузке на баржу из-за крошечной ошибки в расчете произошла авария, как надломились дубовые бревна, и темно-красный стержень монолита заскользил с берега, и, будто в кошмаре, баржа накренилась, а монолит застыл, повиснув между баржей и причалом, грозя рухнуть, погрузиться в воду, погубить адский труд…

Монферран не мог ясно припомнить своих действий в те часы. Он растерялся, почти потерял голову. Катастрофа готова была поглотить его работу, уничтожить его славу, его торжество. Он, быть может, и не совершал никакой ошибки, быть может, это была случайность… Но что скажет начальство? Его недруги? Наконец, царь?!. В смятении архитектор на первом же судне ринулся в Петербург. Он надеялся договориться с заводчиком Бердом о найме его парового судна, с помощью которого (безумная надежда!) удастся, быть может, силой парового буксира осторожно подтолкнуть баржу к берегу…

Берда он не застал, потерял время понапрасну. И вскоре его догнало известие, что благодаря сообразительности обер-камергера графа Литта, руководителя работ, вовремя призвавшего из ближайшей крепости на помощь рабочим еще взвод солдат, удалось все-таки погрузить монолит целехоньким! Узнав это, Огюст едва удержался, чтобы тут же не заплакать от облегчения.

Уже потом ему сообщили, что из-за всего пережитого Литта получил нервное расстройство и всерьез захворал. Архитектор сам поехал его навестить и стал извиняться за свое бегство. Но Юлий Помпеевич не считал его виноватым, и они расстались в наилучших отношениях.

Дальше была транспортировка столба на специально построенном для этого судне, выгрузка и доставка на площадь, затем триумфальная установка шестисотпятидесятитонной колонны, на которую пришел смотреть чуть не весь город… Один, без Августина Бетанкура, рассчитывал теперь Монферран свои подъемные механизмы. И все прошло без единой осечки!

– Вам она тоже нравится, Андрей Иванович? – спросил Огюст Штакеншнейдера. – Колонна эта?

– Разве она может кому-нибудь не понравиться? – изумился такому вопросу молодой архитектор. – Она совершенна… Ее формы, цвет, пропорции, сама эта фантастическая монолитность – доказательство невозможного! Ведь два года назад прямо на площади люди пари заключали, что не поднимется она… Разве человек может поднять такого колосса?

– С Божьей помощью, со знаниями и с опытом человек может очень многое, мой друг, – задумчиво и чуть насмешливо произнес Монферран. – Многое, но не все, разумеется… И самое страшное – думать, что все можешь. Тогда не сможешь ничего. Я знал, что подниму ее, но за те час двадцать минут, что она поднималась, мне двадцать раз хотелось убежать с площади, а то и просто упасть в обморок!

В памяти его в это время возник гигантский деревянный помост, громоздящиеся на нем леса, синие мундиры солдатского оцепления, а за ними – необъятная масса напряженных, испуганных, неподвижных или возбужденно гримасничающих лиц… И посреди всего этого – лежащая колонна, громадная и грозная своей несокрушимой тяжестью.

Накануне этого дня она несколько дней подряд ползла по специальным помостам, сконструированным Монферраном заранее, ползла от причала к площади, взбиралась на этот невиданный помост, вползала между стойками лесов. И вот теперь ей предстояло встать перед изумленным Петербургом во весь рост.

С нарядного балкона подмостков, специально сооруженных перед дворцом, махнули платком, и архитектор, поняв этот знак, подошел к подмосткам, поднялся по ступеням. (Эти парадные сооружения на один день он тоже сам проектировал, рисовал их декор. Подмостки удались на славу, и было жалко, что их вот-вот разберут…)

Его императорское величество сидел в своем кресле, как всегда, неподвижно и прямо. В этот день чересчур прямо. В обращенных на площадь глазах Николая Огюст прочитал скрытое напряжение и тревогу.

Движением руки император подозвал архитектора поближе и чуть слышно спросил, стараясь ненароком не бросить взгляд на соседний балкон, где толпились высокие иностранные гости:

– Вы действительно уверены, что это возможно, Монферран? А если она упадет?

– Не упадет, ваше величество. – Архитектор говорил тоже совсем тихо и по-русски, дабы соседнему балкону не удалось подслушать ни слова. – За механизм я ручаюсь и за рабочих тоже. Позволите начинать? Я все проверил. Все и всех.

Напряжение, которое в эти минуты владело Николаем и которое он так стоически скрывал, прорвалось вдруг коротким удивленным смешком:

– Хм! А я был уверен, что вы по-русски почти не говорите… А вы вон как… Начинайте![47]

Потом был удар колокола, единый дрожащий вздох толпы, единовременный шаг тысячи двухсот рабочих, единовременный толчок их рук, кажется слившихся с чугунными рычагами кабестанов. Вороты вращались бесшумно, без скрипа, как при подъеме колонн собора. Сначала казалось, что только канаты скользят по барабанам воротов, а колонна продолжала лежать не шевелясь. Но вот кто-то с царского балкона ахнул:

– Двинулась! Ах, двинулась!

– Идет!!! – простонала толпа.

Медленно и торжественно, будто невиданный стебель примятого ветром цветка, выпрямлялась, вставала колонна. Солнце играло в ее зеркальной полировке, она бросала густо-красные блики на помост, на толпу, на застывшие над нею в изумлении, в безветрии облака…

Час двадцать минут… И множество людей, заполнивших площадь, услышали вдруг ровный и спокойный голос архитектора:

– Все. Стоп. Стоит.

– Стоит!!! – пронесся над площадью громоподобный рев. – Стоит окаянная! Ур-р-р-ра!!!

Точно в столбняке, ничего не понимая, не веря себе, Монферран смотрел на гранитный монолит и повторял про себя, будто стараясь в этом увериться: «Стоит… стоит… Шестьсот тонн… Стоит!»

Потом он понял, что надо обернуться к царскому балкону и поклониться.

И увидел еще одно чудо: стояла не только колонна, стоял и царь. Правой рукой Николай Павлович стискивал борт своего мундира так, что бриллианты его орденов уже впились ему в ладонь, а левую все еще держал на ручке кресла, и пальцы его были белее мела, как и лицо.

Заметив наконец поклон архитектора, царь опомнился и, нагнувшись над перилами балкона, уже никого не стесняясь, воскликнул:

– Вы обессмертили себя, Монферран!

Огюст опять поклонился, с трудом перевел дыхание. Потом, подняв руки, махнул сжатыми над головой кулаками толпе рабочих:

– Спасибо всем! Спасибо!

Потом были еще два года работы. Были споры со специальной комиссией, собранной для обсуждения проекта памятника, борьба с ненужными, иногда нелепыми предложениями… Памятник он сделал таким, каким хотел, каким увидел в своем воображении, каким нарисовал на белом чертежном листе в окончательном варианте. И вот она есть, его колонна…