– Так вы его, значит, больше не любите? – Огюст спросил это, пожалуй, слишком поспешно, но удержаться не мог.
– Да, я его не люблю больше, – так же печально сказала Ирина. – Может быть, и не любила, может быть, придумала эту любовь, но, скорее всего, нет – любовь-то была, да не моя, не по мне, что ли… Бедный Джанкарло! Лучше бы он не знал меня никогда! Прощаясь, он так смотрел на меня, что у меня сердце готово было разорваться… У него такие глаза, в них столько боли!
– Довольно! – воскликнул, не выдержав, Монферран. – Прошу вас, довольно! Я не хочу больше этого слышать!
– Чего, мсье? – удивленно спросила она.
– Я не хочу слышать об этом человеке! Какие у него глаза, я видел, но они мне безразличны!
С этими словами Огюст вскочил со своего места, залпом допил вино и, обойдя столик, остановился прямо против хозяйки. Его лицо пылало.
– Что с вами? – Казалось, Ирина и впрямь не поняла, чем вызван его порыв. – Я… Что я такого сказала?
– Вы сказали, что любили его, а я не хочу этого слышать!
– Но почему?
– Потому что вы, Ирен, свели меня с ума! Потому что я не хочу и не могу представить вас в объятиях другого! Потому что мне хочется сейчас делать то, что делают эти две наглые розы!
Говоря так, он стремительно опустился на колени возле ее софы, склонился к ее груди и, отодвинув ароматные бутоны, прижался губами к шелковистой коже, к маленькой впадинке, полускрытой вырезом платья.
В первое мгновение Ирина будто окаменела, позволив ему надолго приникнуть к ней, потом вдруг тихо вскрикнула и, обвив его голову руками, окунула лицо в его волосы, покрывая их поцелуями.
Он вскинул к ней глаза и спросил чуть слышно:
– Ирен, ведь это правда? Вы не были его любовницей? Нет?
– Нет, Огюст, клянусь вам. Я была замужем ровно две недели, потом мой муж умер, вы это знаете. И с тех пор никто и никогда не был моим любовником… Никто и никогда. И я люблю вас, Огюст!
В эту минуту Монферрану показалось, что он безумно счастлив…
XVI
На другой день, вернувшись вечером из Комиссии построения, он сообщил своим домашним, что его высочайшим повелением отсылают в Москву.
– Для чего это? – удивилась Элиза.
Он развел руками:
– Я и сам бы хотел знать толком, какого черта меня туда тянут. Что-то там случилось с фундаментом Ивана Великого, трещины какие-то… Собирают комиссию, да как спешно! Я с утра прямо и еду, на почтовых, чтоб за три дня добраться… И там буду дня три. Не понимаю, какой осел убедил государя, что именно я там надобен?
– Август Августович, я с вами поеду, – сказал Алексей, который во время этого разговора сидел в стороне возле камина, но разговор слушал очень внимательно.
Впервые в жизни он не просил, даже не настаивал, он твердо изъявил свое намерение. Огюст взглянул на него и испугался выражения его лица, он слишком хорошо знал эту сверхъестественную Алешину интуицию.
– Не выйдет, сударь мой, – возразил он, сумев не выдать ни испуга, ни раздражения. – У меня для тебя здесь дела найдутся. Я тебе письмо оставлю для одного подрядчика, встретишься с ним, и потом, кто ж будет наблюдать за работами здесь-то, в доме? Я же, ничего не зная, с рабочими договорился, что должны нам лестницу перестраивать, не нарушать же договор! Словом, ты останешься.
Алексей бросил на хозяина короткий, но очень выразительный взгляд, пожал плечами и проговорил свою обычную фразу, в которой на этот раз прозвучала глухая горечь:
– Воля ваша…
На другое утро Монферран уехал, уехал с рассветом, наспех проглотив чашку кофе. К полудню почтовая карета уже домчала его до Петергофа, а через час наемный экипаж подъезжал к имению Суворово… Он выскочил из кареты, не помня себя, охваченный дрожью и страхом, что позапрошлый вечер приснился ему, что чуда не произошло, что он сейчас проснется… И тут на дорожке между бело-золотых берез показалась женская фигура, стремительно бегущая ему навстречу. И он тоже побежал и с разбега обнял ее, задыхающуюся, смеющуюся.
– Приехал! – прошептала Ирина. – Приехал… Спасибо, дорогой мой! Спасибо!
И дальше началось колдовство. Дни и ночи перестали быть днями и ночами. Время остановилось…
Огюст был изумлен, поняв, с какой силой, с какой отвагой и самозабвением душа Ирины, такая суровая и аскетичная, раскрылась для любви. Эта женщина, которая пятнадцать лет любила мечту, свою фантазию и от этого страдала и жила этим выдуманным страданием, эта наивная идеалистка с жестким мужским умом, эта искательница приключений с натурой и амазонки, и монахини одновременно, – эта женщина вся будто воспламенилась, расцвела, вся растворилась в своей вдохновенной и окрыленной любви, чистой и непосредственной, как чувство Джульетты.
Любовь преобразила Ирину. Исчезла ее угловатость, пропала резкость движений, в самом ее поведении появилась та неуловимая женственность, без которой самое прекрасное создание кажется грубым. Даже шутить и смеяться она стала мягче, а во взгляде ее, в ее улыбке сквозила теперь светлая благодарная нежность, покорность и внимание. Она научилась долго и томно молчать, слушая биение его сердца, проникая всем своим существом в его существо, наслаждаясь им как единственным благом. Во время их долгих прогулок по облетающему лесу она собирала пестрые листья, плела себе и ему огненные венки и слушала бесконечные рассказы своего спутника или сама рассказывала ему свои приключения либо дивные старые сказки, которые знала с детства. Вечером в гостиной или в спальне при зажженных свечах она пленительно шалила, вызывая его на самые забавные проказы, и он, к своему удивлению, понимал, что эти шалости тридцатидвухлетней женщины не удивляют и не раздражают его, а, напротив, зажигают, пьянят, возвращая легкость и беззаботность.
Ирина вся открылась перед ним, в ней не было той заманчивой вечной загадки, которую он до сих пор пытался разгадать в Элизе, но зато здесь была неудержимая свежая страсть, непривычная, дерзкая, и согревающий огонек тщеславия: он сознавал и видел, что у этой смелой и сильной тигрицы, которой наверняка желали обладать многие, он – первый и единственный.
Так прошли девять дней.
Потом он опомнился и понял, что надо возвращаться в Петербург.
– Как только смогу опять вырвать несколько дней, я тебе напишу, – сказал он Ирине, спокойно выслушавшей его слова об отъезде. – Ты ведь будешь в Петербурге, да?
Она улыбнулась и, подойдя к нему сзади (он в это время сидел в кресле с чашкой чая), поцеловала его затылок.
– Я буду в Петербурге, – сказала она. – Но только… только, знаешь, Огюст, больше мы сюда не поедем.
Эти слова прозвучали для него как гром с ясного неба.
– О Боже мой! Почему?!
– Прости меня, пожалуйста. – Она уселась против него и взяла его руку, нежно играя его пальцами. – Прости, я не хотела говорить тебе сразу… Все время так жить я не смогу. Я не хочу, чтоб мы с тобой скрывались, лгали, обманывали. Я тебя люблю и если не могу быть с тобой всегда, то и красть тебя на время не стану. Хватит, что уже раз украла. Но в этом единственном преступлении я не могла себе отказать!
Ее светло-карие чистые глаза смотрели ему в лицо ласково и печально, и он понял, что не сможет ее переубедить. Вместе с тем его больно обожгла мысль о том, что она его прогоняет.
– Чего ты хочешь? – тихо спросил он.
– Ничего, – ответила Ирина серьезно. – Хочу тебе счастья.
– Но я не могу и не хочу расставаться с тобой! – капризно произнес архитектор, привлекая к себе молодую женщину. – Ты стала мне нужна, Ирен, понимаешь?
– Тогда выбирай, – совсем тихо прошептала она.
– Но послушай… – Он растерянно гладил ее волосы, пытаясь придумать выход и теряясь все больше. – Послушай, я не могу так… Я ничего и никого не боюсь, но… Моя жена – ближайший мой друг, самый близкий, самый верный. Дело даже не в том, что я ей обязан жизнью, еще Бог знает чем… Дело в том, что есть связи, которых уже нельзя рвать! Пойми же меня, Ирен, пойми!
– Я понимаю, – мягко сказала Ирина Николаевна и улыбнулась, но теперь в ее глазах блеснули слезы. – Ты ее любишь. Я гадко поступила, ну что же… и поделом мне. Но теперь вернись к ней, Огюст. Вернись и поминай меня добром. Хорошо? Прощай.
Она встала, собираясь уйти с террасы, где они, несмотря на прохладное утро, пили чай.
Огюст вскочил:
– Нет, постой! Постой, так же нельзя… Не торопи меня, не заставляй рубить с плеча. Дай мне подумать. Ты стала мне слишком дорога, слишком. Я не хочу тебя терять! Я двадцать пять лет не влюблялся, черт возьми… Дай мне подумать, а?
И он опять обнял ее, привлек к себе и стал горячо и жадно целовать.
Расстались они только поздно вечером…
А несколько дней спустя, когда он был на службе, Ирина Николаевна нежданно-негаданно пожаловала в особнячок на Мойке.
Огюст никогда не узнал, о чем они говорили, его жена и эта женщина, вновь поступившая вопреки правилам, своевольно и дерзко. Он мог только представлять себе, как стояли они по обе стороны порога его гостиной, как смотрели в глаза друг другу, читая друг у друга в душе так ясно, будто то были листы бумаги с крупными черными строками…
Придя в этот вечер домой, он увидел Элизу за роялем, но она не играла, ее руки безвольно лежали на черной блестящей крышке.
– Анри, – тихо сказала она, – почему ты меня обманул?
Монферран почувствовал, что заливается краской и не может с собой справиться.
– Обманул? – переспросил он, отводя глаза в сторону.
– Ты не ездил в Москву. Впрочем, я это знала и так! – Голос Элизы звенел, она с трудом подавляла гнев и отчаяние. – Но… я думала, ты раньше спохватишься, и я надеялась, ты скажешь мне потом. А сегодня госпожа Суворова была здесь, и…
– Она тебе сказала?! – закричал он, чувствуя, что пол уходит у него из-под ног.
Если бы в эту минуту он увидел Ирину, он мог бы ее убить.
– Ничего она не говорила, – твердо возразила мадам де Монферран. – Но я сама все поняла. Послушай, скажи мне правду… ты ее полюбил? Да, Анри?