Собор. Роман о петербургском зодчем — страница 97 из 126

Теперь голос мастера выдал мучительную горечь, и Монферран покраснел еще сильнее, испытывая странное чувство вины и вспоминая отчего-то Максима Салина, его деревянную модель и гордый блеск его глаз.

– Самсон Семенович, вы не обидитесь, если я вас попрошу у меня взять немного денег? Не в долг, а так…

Мастер усмехнулся:

– В моем нынешнем существовании обижаться на милостыню нельзя, сударь вы мой. И коли уж я у князей просил, зная, каковы они и как им на меня и на труд мой наплевать, то у такого ж, как я, рабочего человека, возьму не думаючи. Да и ведь знаю, что вам не жаль.

И он, почти величаво поклонившись, взял из рук архитектора и бережно спрятал в кармане кафтана, в кожаном кисете, золотую сторублевую монету. (Огюст снял ее с цепочки часов. Других крупных денег у него при себе не было.)

II

«За полгода моего путешествия я впервые беру перо, впервые хочу продолжить мои записки. И не потому, что прежде не нашел времени для этого – здесь, за границей, я много свободнее, чем в Петербурге. Боже мой! Я написал „здесь, за границей“, а за окном моим – Париж… Что сталось со мною? Ведь я по-прежнему – я, и моя родина – Франция… Но что тогда для меня Россия?

Писать нужно уметь, а я не умею – опять мысли носятся, прогоняют одна другую, и мне не сплести их в единую цепь. Едва ли кто сможет читать эти мои излияния…

Итак, я сел за стол, чтобы описать свои впечатления или чувства? Чувства, вызванные всем тем, что я повидал в Италии, Англии и во Франции. Вскоре мне надо составить научный труд о купольных соборах Возрождения и классицизма, обобщить, совокупить и осмыслить грандиозное архитектурное наследие, созданное Европой в те века, когда сначала Разум боролся с Догмой, а затем Здравый Смысл с живым Разумом. Я напишу большую книгу и в ней буду оценивать беспристрастно то, чем восхищаюсь, чему удивляюсь, чего (может быть) порою не принимаю. Научные труды для того и пишутся, чтобы у непосвященных явилась мысль, что все, созданное человеком, поддается оценке, что существуют твердые каноны, что законы Прекрасного можно изучать и, таким образом, познавать его цену. Еще научные труды нужны тем, кто только постигает начальные правила нашей науки, а потом совершенствуется в ней, – это опыт наш, оставляемый будущим нетерпеливым мастерам, которым он поможет скорей достичь высоты (каждому своей, кому что доступно). Но в научной работе нельзя дать воли чувствам, нельзя поддаться сомнениям, нельзя, наконец, выйти из начертанных границ темы – а разве одной темой возможно исчерпать все то, что я передумал, пережил, постиг, коснувшись вновь этих образцов Прекрасного? Разве я смотрел только на то, о чем буду писать свой труд? Разве не вернулись ко мне вновь восторги моей юности, когда я любовался творениями Великих мастеров, чтобы постичь начало начал – тайну формы и линий, созвучных Мысли?.. Но нет, я смотрел на все уже другими глазами, ибо в юности я преклонялся перед гениями, как смиренный и преданный их ученик, теперь я сознаю себя их преданным преемником, их соратником, но не соперником, ибо совершенство не знает соперничества… При этом я по-прежнему учусь у них, ибо опыт прошлого неисчерпаем, и в нем всегда столько же тайн, сколько истин.

Италия. Новая встреча с этой любимой страной, которая сыграла в судьбе моей такую особенную, такую странную роль. Во мне есть итальянская кровь, но люблю я Италию не поэтому, конечно. Когда-то, в семнадцать лет, путешествуя по ней, я дал себе слово стать архитектором, что бы со мной ни случилось. Когда-то, в двадцать один год, умирая в одной из ее долин, я увидел призрак моего будущего собора… И я не умер, чтобы его выстроить.

Равенна. Я не хотел в нее заезжать, она лежала вне цели и замысла этого путешествия, но устоять пред искушением я не смог. Ах, эти суровые, светлые стены романских построек, храмы, снаружи сдержанные, с полуслепыми глазами узких редких окон, внутри пересеченные острыми лучами солнца. Лучи эти касаются стен, касаются осторожно, будто сознавая, как стары, как хрупки оставшиеся на них образы, лаская их, любуясь ими, потому что они прекрасны в своей наивной и суровой простоте… Мозаики равеннских храмов сияют великолепными красками, будто только что созданы, а иным из них по тринадцать веков…

Рим. Ни с одним из городов он не сравним, он слишком долго становился Римом. Античность, Возрождение, век прошлый и нынешний имеют в нем особенные, лишь Риму присущие черты. Если Равенна безмятежна, то Рим печален, наверное потому, что слишком много знает…

Я бродил по нему как одержимый, весь первый день, от полудня до последних лучей вечерней зари и потом, рискуя заблудиться в темных неосвещенных улицах, до поздней ночи, и передо мной, будто призраки, вставали то дворцы, то развалины, которые прежде тоже были дворцами, террасы и галереи манили меня прилечь отдохнуть среди пыльных кудрей дикого винограда, но незнакомая тревога гнала дальше и дальше. Я искал дорогу к Сан-Пьетро, дорогу, которую знал раньше, но позабыл. Мне было не выйти к собору, хотя почти все время он возникал в просветах уличных щелей, над размахом площадей, над ветхими и новыми крышами. Его грандиозный купол плыл в небе, будто отделенный от всего города, принадлежащий и не принадлежащий ему, царящий над ним не с горделивым торжеством императора, а с ясной невозмутимостью верховного жреца. Я ни у кого не спрашивал дороги, я хотел выйти к нему сам. И я вышел к нему с первыми проблесками рассвета, совершенно измученный, словно заколдованный Римом. Я много лет знал этот собор, видел его в юные годы, читал о нем, копил его изображения, созданные разными художниками в разные века. И вот теперь, узрев его неимоверную мощь над хрупкой точеной легкостью колоннады, его неудержимость и строгость, его простоту и неповторимость, и все это в красном с золотом полыхании зари, я онемел и остановился. И потом упал на колени перед ним и почувствовал, что плачу. Нет, нет, я плакал не от зависти, хотя его творцам не грех позавидовать и гению – я знаю теперь, что могу не меньше, чем они, – но я был потрясен ясностью, свободой и высотой духа…

И Флоренция. Санта-Мария Новелла… Почему только Санта-Мария Новелла? Во Флоренции шедевры ловят путешественника на каждом шагу, совершенство, создания великих мастеров: художников, скульпторов, зодчих – просто обычная плоть этого города. И все-таки я ждал встречи именно с этой Санта-Марией, с ее невесомой и изящной чистотой, потому что она для меня – тайна, была, есть и останется… Я пришел туда днем, я вошел в церковь, в золотистый ее полусумрак, в котором, кажется, незримо парит Святой Дух, я слушал торжественную мессу (Какой тогда был праздник? Не помню!), и меня на некоторое время наполнили легкость и счастье. Когда прозвучали слова „Dominus vobiscum!“[60], я повторил их про себя, и мне подумалось, что я проживу еще тысячу лет – у меня еще так много жажды познания в душе, я так много могу создать! Потом я устыдился этой мысли: можно ли требовать у Господа больше, чем дано другим, если и так имеешь несравненно больше?..

Еще был Лондон, куда я поехал только ради Святого Павла, заранее страшась туманов, сырого ветра с Темзы, которым меня немало пугали, своего ничтожного знания английского языка.

Я приехал туда в середине октября, и меня охватило ярчайшее солнце, летнее тепло, они царили в этом „туманном городе…“. Такого я не ожидал, как не ожидал и того, что Лондон меня захватит всего и я проживу в нем не месяц, как собирался, а почти два…

Святой Павел вблизи потряс меня, но до сих пор не могу разобраться и сказать себе ясно, что я к нему чувствую. Его величие притягивает и вызывает трепет одновременно… С разных сторон он воспринимается как совершенно разные здания, потому что построен с несвойственным классицизму многообразием форм и симметричен лишь по одной оси – по оси центрального нефа… Главный фасад – многоярусный, ошеломляющий своим взлетом – напоминает о торжественном взлете к небу суровых готических храмов; но могучий двойной портик прочно держит творение Рена на земле…

Внутри – великолепное убранство, будто собранное из всех церквей мира: блеск золоченых узорных решеток и прохлада темного мрамора, великолепие гробниц, скромность и таинственность сумрачных часовен, нарочитая холодность скульптур в нишах и ослепительное сияние алтарей…

Я бродил по собору, потерянный, восхищенный и раздосадованный, любуясь и недоумевая, отчего это одна церковь, а не три или четыре? Собор показался мне велик, ужасно велик, хотя до того я бывал в венецианском Сан-Марко, который куда больше, в котором можно затеряться, как в громадном городе… А внутри мне какой-то голос нашептывал: „Да не собор велик, а ты ему маловат, не ту взял меру… измерь Лондоном…“ Я ушел из-под сказочных сводов Святого Павла и снова дня два ходил по городу, прежде чем решился опять войти в собор.

И, войдя во второй раз, увидел наконец прихотливую гармонию его интерьера и осознал соразмерность этого неповторимого и удивительного здания его городу.

Я поклонился могиле Кристофера Рена, одного из моих учителей, сознавая, что в жизни, наверное, много бы с ним спорил. Но теперь мне уже не переспорить его, о нет – он останется Реном, и это на сотни веков…

И вот я в Париже. Как он изменился! В нем не осталось ничего, что напомнило бы мне детство. Домик в Шайо снесен, и о моей родне никто ничего не знает. Впрочем, я уже несколько лет не получал писем от тети Жозефины, – наверное, она умерла, а до прочих родственников мне, как это ни ужасно, нет дела!

Могилы моих родителей на старом кладбище зарастают кустами, надгробия совсем ушли в землю… Как давно я не был возле них! Дядюшка Роже пережил их обоих намного, но и он был давно. Давно, давно… Ба! Так я что же, уже стар? Надо работать, заниматься изучением Пантеона, я ведь с тем и приехал, а меня тянет к себе каждый день не Пантеон, а собор Парижской Богоматери…

Я не в силах описать своего впечатления, потому что помню его с детства, и с детства он вызывает во мне трепет и тревогу, когда я стою перед ним. И успокаивает, едва я вхожу под неизмеримую высоту его стрельчатых сводов. Какой зодчий его замыслил? Да и по целому ли замыслу строили – ведь чуть не два столетия длилось его возведение! И в дерзкой ли фантазии архитектора или просто в полудиких душах средневековых каменотесов родились умопомрачительные образы его каменных химер? И кто задумал неповторимую игру лучей света, входящих с разных сторон в стекла его витражей и сплетающихся в пространстве центрального нефа высоким столбом – дивным сиянием? Гений ли мастера или вековое умение и насмешливая мудрость народа сотворили это чудо, способное устрашить, и заворожить, и привести в восторг, незабываемое и неповторимое?