Собор. Роман о петербургском зодчем — страница 99 из 126

Ему тотчас представились одно за другим несколько возможных несчастий. Как раз сейчас в мастерских Берда начиналась отливка первого из четырех грандиозных барельефов, которыми он собирался украсить фронтоны собора. Многофигурные скульптурные группы со множеством деталей длиною в шестнадцать саженей и высотою почти в две с половиной. Никогда в России не отливались подобные скульптуры. Монферрана беспокоила их отливка, и хоть он имел дело с литейщиками Берда множество раз, тревога его от этого не уменьшалась…

– Ради Бога, Иван Петрович… Да я же сам там был вчера еще. Все хорошо было. Неужто что-то стряслось? Говорите! И что вы на лестнице встали? Идемте в гостиную!

Говоря это, он тащил спотыкающегося Витали по коридору, испуганно заглядывая ему в лицо и сердясь, что тот не отвечает, а Витали ответить и не мог, потому что, вытолкнув первые свои слова, так и не сумел перевести после них дыхание. Наконец, уже на пороге гостиной, споткнувшись в последний раз и отвесив самый неуклюжий поклон хозяйке, он пролепетал:

– Да с отливкою у них все хорошо, сударь. Да только мне сказали, будто бы побывал там государь да и распорядился, чтобы все четыре барельефа вызолотили…

– А? Что?!

Монферрану показалось, что он ослышался.

– Вызолотили?! Как?! Целиком?!

– Ну да…

Огюст представил себе колоссальные бронзовые рельефы на фронтонах, горящие ослепительным огнем позолоты, и все это – под полыхающим огнем купола…

– Это же безумие! Безобразие!.. – вырвалось у него. – И… Отчего это он меня даже в известность не поставил?

Витали развел руками, при этом выронив свой цилиндр, который тут же был поднят подбежавшим привратником.

– Да вот уж так, Август Августович. Я сразу к вам. Вы один только с ним спорить и умеете.

– Да уж, что верно, то верно…

Лицо архитектора наливалось краской, он стиснул кулаки, метнулся было зачем-то к камину, потом круто развернулся и крикнул, как бывало у него в минуты самого большого напряжения, на весь дом:

– Алеша!!! Мундир мой, и поскорее! Я немедленно иду во дворец!

– Анри, опомнись! – Элиза стремительно заступила ему дорогу. – Алеша в театре, это во-первых. Во-вторых, сейчас без четверти десять. Куда ты пойдешь?!

– Ничего! – Блеск в глазах его не предвещал ничего хорошего, это испугало и Элизу, и Витали, начавшего уже сожалеть о своей поспешности. – Ничего, я знаю, там очередной бал сейчас… Вот я в кои веки раз тоже на балу побываю. Если у их величества настроение хорошее, он скорее меня послушает.

И, уже ринувшись вон из гостиной, он в сердцах обернулся на пороге и прорычал, кажется начисто позабыв, что Витали прекрасно понимает по-французски:

– Я ему покажу позолоту! Ах ты… неуч!

– Август Августович, голубчик, не делайте глупостей! – закричал перепуганный скульптор, порываясь догнать Монферрана.

Но Элиза покачала головой:

– Уже не удержите… Да вы не бойтесь: пока он дойдет до дворца, у него пыл уляжется, и уж он найдет как говорить и что… Хотите чаю?

III

– Елена, голубушка, спустись, прошу тебя, туда, к ним, да спроси потихоньку у матушки, когда думают гости разойтись, и, ежели не скоро, попроси хотя бы, чтоб дети шли наконец к себе. Что же они так там и будут?..

Андрей Иванович проговорил это, снимая очки, нервно мусоля их кусочком фланели и при этом мучительно моргая и щурясь.

Елена Андреевна, его старшая дочь, покорно поднялась с кресла, в котором сидела, собравшись в комочек, положив голову на высокую спинку. Она подошла к двери медленно, осторожно, так она приучила себя ходить, чтобы не была заметна ее природная неизлечимая хромота. Дойдя до двери отцовского кабинета, девушка обернулась. На ее лице, не красивом, но очень выразительном, появилось сомнение.

– Папенька, – сказала она низким и мягким голосом, который один во всем ее облике выдавал возвышенность и пылкость ее натуры, – послушайте, папенька, а хорошо ли будет, если я стану спрашивать… при всех? Maman может мне вслух ответить, гости услышат, поймут, что вы недовольны…

– И очень хорошо, если поймут! – вскричал Штакеншнейдер, выскакивая из-за стола и беспомощно взмахивая руками, отчего свечи в фарфоровой жирандоли затрепетали, и одна свеча погасла. – Очень хорошо! Я действительно не могу больше так вот жить… Я не могу так работать! Я не могу! Елена, милая, пойди, сделай милость… Ты знаешь, я сам не могу!.. Ах, кабы мне твердости поболее, давно бы все это прекратилось!..

Елена вышла. Когда она отворила дверь, шум, доносившийся снизу, из залы, усилился. Звенели голоса и музыка, раздавался смех, а потом все приутихло, и ломающийся мальчишеский голос стал пронзительно декламировать стихи.

Андрей Иванович кинулся к двери и, не дожидаясь, пока Елена ее притворит, сам ее захлопнул. Затем он вернулся к своему рабочему столу, однако уверенный, что работать не сможет. У него болела голова, и он, опершись локтями о стол, закрыл лицо ладонями и постарался забыть о боли. Но она не исчезала, потому что шум веселого праздника доносился до архитектора и через закрытую дверь…

Прежде такие домашние сборища не слишком раздражали Штакеншнейдера. Он видел, что его жене нравится общество, нравится приглашать в дом известных и уважаемых в обществе людей, и ему не хотелось этому препятствовать. Да и вечера поначалу бывали куда тише, и небольшие балы, устраиваемые госпожою Штакеншнейдер, проходили скромнее, да и собирались реже… Но постепенно такие события участились, кроме того, стали подрастать дети (теперь их было шестеро), и всех их, кроме одной только Елены Андреевны, энергичная хозяйка дома вовлекла в свои любимые празднества. Она придумала домашний театр, от чего дети пришли в восторг, и редкую неделю теперь в большой гостиной Штакеншнейдеров не разыгрывались известные драмы, а зачастую на представления приглашались и гости, и после спектакля обыкновенно начинался новый, очень веселый и оживленный бал либо ужин, за которым продолжалось чтение монологов и стихов, и юные актеры подолгу не оставляли общество взрослых, что приводило их в восхищение и заставляло гордиться. При всем при этом учение в гимназии казалось скучным и впрок не шло, домашние задания нередко оставались неисполненными, и от учителей гимназии приходили Андрею Ивановичу укоряющие либо просто гневные записки…

Веселый шум стал привычен в доме, он заполнял вечерами все четыре этажа, прорывался в самые укромные уголки, затоплял и кабинет хозяина, как ни старательно тот обставлял его книгами и завешивал двери портьерами…

Андрей Иванович смертельно уставал от этого. Иногда его заставляли «выходить к обществу», чего его кроткая застенчивая душа не выносила, и он час-два сидел среди гостей, отвечая на их комплименты, поддерживая беседу, часто неловко, невпопад, и потом был счастлив убежать и наконец запереться в кабинете, но работать уже не мог и мучился головной болью до тех пор, покуда веселый гам внизу не утихал.

Участие его сыновей и дочерей в таких представлениях, равно как и их бесчисленные театральные бенефисы, приводило архитектора в отчаяние. Он чувствовал себя бессильным воспрепятствовать всему этому и сознавал, что из-за своего бессилия теряет уважение детей, которые не могли не замечать, как он тяготится домашним укладом.

Во всем доме одна только Елена Андреевна понимала отца, разделяла его мысли, сочувствовала ему. Бедная Елена! Умная, нежная, добрая. Но и она ничем не могла помочь архитектору.

В последнее время еще одно обстоятельство стало мучить Андрея Ивановича. На бесконечные балы и праздники уходило слишком много денег, и их начинало не хватать… Хозяйка, как истинная женщина, не интересовалась состоянием домашней казны, а сам Штакеншнейдер с ужасом видел, что вот-вот будет вынужден влезть в долги! И он брал все больше заказов, хватался за любую работу, силы его начали таять, тем более что работать вечерами становилось невыносимо…

Однажды, не выдержав, он пожаловался жене на головные боли и робко заметил, что такое количество заказов уже ему не по силам.

– Бог ты мой! – вскричала неунывающая «царица праздников». – Да разве ты их так уж много берешь, мой друг? У твоего любимого учителя, господина Монферрана, заказов вдвое больше, а он много старше тебя.

– Но я не Монферран! – воскликнул, наконец выйдя из себя, Андрей Иванович. – У меня отнюдь не столько таланта и не столько воли! Я же из сил выбиваюсь, неужели ты не видишь?! И потом… Потом, у господина Монферрана, когда он работает, тихо в доме!

Последние слова вырвались у архитектора в порыве отчаяния, ибо он уже видел, что его бунт ни к чему не привел. И разгневанная супруга, не ожидавшая даже такого слабого неповиновения, немедленно поставила «бунтаря» на место.

– Стало быть, душа моя, вы ошиблись, выбирая себе спутницу жизни, – холодно и негромко заметила она. – Я ведь из такой семьи, где ценилось хорошее общество, где бывали собрания, праздники… У меня светское воспитание, и ежели оно, по-вашему, меня испортило, то и не стоило вам предлагать мне руку. Вам надо было искать покорную плебейку, девицу с, может быть, слабой репутацией, но неискушенной в светских делах натурой. Она была бы вам слепо предана и ни в коем случае не нарушала бы вашего покоя, тем более что ей и не удалось бы завести у себя салона, к ней в салон просто никто приличный не пришел бы…

В ответ на это Андрей Иванович разразился какой-то возмущенной, но маловразумительной речью и потом долго презирал себя за то, что не сумел должным образом пресечь оскорбление, которое нанесли человеку, боготворимому им!..

И все продолжалось по-старому – домашние спектакли, ужины, балы, декламация стихов, головная боль…

Когда Елена Андреевна вошла в залу, ее брат, шестнадцатилетний Иванушка, уже закончил декламировать стихи, и ему уже закончили аплодировать. Он еще стоял посреди полукруглой сцены, завершавшей комнату, под пологом голубого бархатного занавеса (все это Андрей Иванович устроил в гостиной по требованию супруги). Лицо мальчика светилось румянцем, глаза горели недетским самозабвенным упоением.