Потому что, когда ты еще видел сны… ах, какие же это были сны! Какие чудесные, отвратительные, дикие и красивые Сны! Бездыханно просыпаясь в абсолютной темноте ночи, в пропитавшейся потом постели, в прохладном воздухе замкнутой комнаты, вовсе не испуганный, самое большее ― смертельно изумленный, парализованный дезориентацией ты долго пялился в мрак, безрезультатно пытаясь понять видения, из которых только что вынырнул ― пытаясь понять, откуда они взялись у тебя в голове, какое воспоминание, какая ассоциация их породили.
Не раз, не два и не три; эти Сны приходили каждую ночь, и не было от них никакого спасения. И даже в свете дня настигали они тебя неожиданно, в половине какого-нибудь действия, в разрыве мыслей — тогда ты морщил брови, терял слова: что это? Откуда взялось? Вместо бессмысленных каракулей или же правильных фигур, в такие мгновения глубинной задумчивости из под твоего карандаша появлялись странные, волнистые формы, непонятные силуэты, гипнотические орнаменты. Придя в себя, ты долго и изумленно вглядывался в них.
Ты уже не поддерживал контакта с другими, и сам пришел к тому поспешному выводу: это все из-за комнаты, все Сны отсюда. Тебе открылся закон: Сны начали сниться сразу же после перевода, в ночь после отделения тебя от группы.
― Ты знаешь про Сны, ― сказал ты однажды Девке, сменив тему прямо посреди дискуссии о театре но[29]. — Заберите меня из этой комнаты.
― Что ты говоришь, Пуньо? Про какие сны?
Но ты прекрасно знал, что она лжет.
А Сны были такие:
Сначала вода. Может и не вода, но какая-то жидкость. Но, возможно, и не жидкость, а висящая повсюду субстанция, тяжелая и липкая, болезненно замедляющая всякие движения. Во всяком случае ― ты в ней плыл. Нырял. К свету. Вниз? Так подсказывала бы логика, но сны ― тем более, Сны ― обладают собственной. Точно так же свет мог означать и верх.
Неразрешимая проблема: дело в том, что ты никогда до него так и не добирался. Темная вроде-жидкость замыкалась вокруг тебя, ты терял ориентацию, терял ощущение движения, даже чувство существования. Это напоминало ощущение подвешенности между заканчивающимся и начинающимся следующим сном ― но, в то же самое время, им не было: Сон представлял собой единую и неделимую целостность. Он тянулся и тянулся, незначительно изменяясь в мягком калейдоскопе множества теней: в мраке появлялись Они. Вот если бы ты добрался до того света ― возможно, ты бы и увидел Их. Здесь же, в глубине, ты лишь ощущал чье-то присутствие. И ощущение это описать невозможно, точно так же, как нельзя полностью объять памятью и разумом туманной материи снов: никто еще не создал эсперанто ночных мечтаний, ониристический язык тишины, язык, содержащий слова, которые бы определяли состояния и инстинкты, существующие исключительно на темной стороне яви. Проснувшись, в отчаянии, мы ищем какие-нибудь приближения, упрощения, неуклюжие сравнения ― безрезультатно. Точно так же и ты, Пуньо ― просыпался, пялился в темноту и пытался вгрызться в еще теплое мясо убитого твоим внезапным пробуждением Сна. Но это был яд. Он сжигал твои мысли, ты его поспешно выплевывал. Все чуждое, чужое, злое.
Так что же оставалось от Сна на светлое время? Впечатление, только оно. Летучее и неописуемое, такое себе не до конца осознанное впечатление. Ощущение чего-то такого, что сниться тебе просто не имело права. Они, говорил ты сам себе, только это было всего лишь слово и ничего более. Ты знал, предчувствовал, что сознательно запомненная часть Сна составляет лишь ничтожную часть протекающих сквозь твой спящий разум темных видений. Эта жидкость, этот свет, эта тьма… На самом же деле Сны были намного богаче.
Ни одной из операций ты не помнишь, это дыры в непрерывной материи твоих воспоминаний, как и те запрещенные тесты: белые интерлюдии пустоты.
Была пятница, ты как раз работал над совершенствованием компьютерной модели конструированного тобою пространственного языка, основанного на изменениях трехмерной системы разноцветных плоских и объемных фигур, а также изменениях их размеров; ты тренировался в их «прочтении» при коэффициенте ускорения проекции, составляющем 2,4 ― как внезапно тебя охватил сон. Последняя мысль: эта комната… Но ты уже спал. Лишь потом ты догадался про очевидное: усыпляющий газ. Но ведь ты и так никому не доверял.
Пробуждение ― это лицо Девки.
― Ты слышишь меня, Пуньо?
Тебя рванул холодный ужас: ЭТИ ЗВУКИ. Это была первая операция, а точнее ― первая последовательность операций. В себя ты пришел только в среду: в течение всех этих пяти дней ты был объектом десятков более или менее сложных вмешательств в собственный организм, и не обязательно только хирургических. Про них ты знал, по-видимому, все; вскоре после переезда в комнату без окон Девка начала рассказывать про ожидающие тебя трансформации; причем, она входила в такие подробности, что даже ей наскучило перечисление будущих пыток; тем более, что единственный вопрос, ответ на который тебя интересовал по-настоящему ― а конкретно, вопрос связанный с причиной всего этого ― она нагло игнорировала, ссылаясь на якобы имеющееся у тебя доверие к ней и обещая подробно все объяснить в неопределенном будущем.
То есть, тебя, вроде бы, и проинформировали. Но одно дело слова, а реальность ― это уже нечто другое. ЭТИ ЗВУКИ. Она говорила тебе о божественном слухе, который ты получишь, вот только как можно представить себе невообразимое? И вот теперь ты фактически слышал, слышал практически все.
― Ааааааааа!!!
― Тихо, Пуньо, тихо…
Какие же симфонии таятся в собственном дыхании, какие бури и ураганы в стуке собственного сердца, в прохождении собственной крови по сосудам… Тишина была окончательно низложена, она уже никогда не вернется. Пульс склонившейся над тобою Девки, сокращение в такт с сердцем жилок ее светлой шеи, проходящих сразу же под нежной кожей ― все они глушили слова. Шелест чужих движений, эхо жизней за белыми стенами ― все сливалось в один бешеный, бесконечный, вонзающийся в тебя визг.
― Это пройдет, Пуньо, пройдет, ты привыкнешь, научишься, мы научимся. Все уже хорошо, Пуньо, все хорошо…
Ты же шепнул самим шевелением губ.
― Уберите это.
Слух подавил все твои иные чувства, но, в конце концов, ты изумленно заметил подтверждение остальных предсказанных изменений: отсутствие чувствительности, притупление вкуса и обоняния, а также ускорение процесса восприятия света, в одиночестве практически не проверяемое, а лишь распознаваемое по неестественной, грузной лени Девки в жестах, выражениях лица и движении губ, из-за которых исходит этот самый дикий рев.
Но ведь обо всем, буквально обо всем она тебя скрупулезно предупредила. Приходила в перерывах между занятиями со все время меняющимися учителями существующих и несуществующих языков ― и рассказывала сказки. Ты станешь, Пуньо, великим; сделаешься, Пуньо, полубогом; про тебя, Пуньо, дети станут учить в школе. Это была аргументация, которая, каким-то образом убеждала твою до жадности эгоистическую натуру, хотя, на самом деле, приводила только к замешательству. Ведь ты и так бы учился, в конце концов, это было просто интересно ― но эти тайны, эти обещания, атмосфера неустанной угрозы… и Девка, словно жрица некоей технорелигии, провозглашающая пророчество о твоем скором вознесении на небо… все это приводило тебя в состояние болезненного раздражения.
― Они и так ничего обо мне не будут знать! ― разозлившись, кричал ты на нее, а она прекрасно понимала, кого ты имеешь в виду. Хотя, неизменно заставаемая врасплох этими твоими взрывами, сама она голос не поднимала.
Никогда она тебя до конца так и не поняла. Для нее ты представлял мрачную загадку, психологический кубик Рубика: многие часы по-рабски послушный, милый и покорный в поведении и словах, но тут же неожиданно тотально бунтующий, пылающий жаркой ненавистью ко всему и ко всем. Она не посетила места твоего рождения. И что они знали о взаимопонимании, все эти эксперты по трансляции, неспособные перевести коротенькую мысль с пуньовского на непуньовский; каким фальшивым истинам могли они тебя обучить?
Они и так не будут знать о тебе, поскольку, покинув Город, ты покинул их мир, а значит ― перестал существовать. Для них Пуньо уже просто нет. Девка этого места не знает. А если бы даже и приехала, подгоняемая желанием открыть тайны темнейших закутков твоего сердца ― все равно мало чего бы поняла, если бы поняла хоть что-то вообще.
Родившаяся вне Города, рожденная в США, от известных матери и отца; воспитываемая, воспитываемая и еще раз воспитываемая ― она принадлежит к совершенно иному виду. Фелисита Алонсо, латиноамериканская красавица с холодным лицом и теплыми глазами ― ну чего такого увидела бы она этими своими глазами, проходя в жару душного полудня сквозь лабиринт квартала трущоб, где ты сам провел практически всю свою жизнь? Ад, она увидела бы преисподнюю в ярчайшей из форм своего воображения. И за пределы этого экстремума своего представления никакой собственной мыслью уже не была бы способна достичь. Этот смрад, бьющий под затянутое разноцветным смогом небо, этот убивающий все мысли, доводящий до головной боли вездесущий смрад.
Здесь на земле, на извилистых тропках ― потому что улиц на этой стороне долины не обнаружишь и днем с огнем ― внутри картонных, жестяных, деревянных и пластиковых халуп, под их стенами и повсюду вокруг лежат кучи, насыпи и болота органических и неорганических отходов всяческого вида. Здесь все разлагается, гниет, сходит на нет, дезинтегрирует в неспешной муке постоянного возрастания энтропии: и люди, и предметы. Кто-то грабит еще теплый труп; другие останки, уже нагие, раздуваются на солнце, терпеливо дозревают как корм для насекомых, крыс и собак. Сейчас полдень, так что относительно тихо, откуда-то издали вопит радио, где-то плачет женщина, под самыми тучами тарахтит вертолет, вероятная Фелисита Алонсо идет вдоль естественного русла, старательно обходя наиболее гадкие участки, русло практически высохло, по нему течет лишь какая-то густая, темная и гранулированная жижа. Огромные глаза голых детей следят за каждым движением такой вероятной Фелиситы Алонсо, ведь, кроме нее, все остальные здесь находятся в состоянии бессмысленной летаргии, скрытые в сырых тенях кривых навесов.