усство восходит к латинскому и византийскому, с тем, что оно, по формулировке Кишра, «стиль, который перестал быть римским, хотя удержал в себе много римского, и еще не стал готическим, хотя в нем уже есть нечто готическое», я соглашусь. Кроме того, если изучить капители, зарегистрировать их контуры и рисунок, можно заметить, что они гораздо больше похожи на ассирийские и персидские, нежели на римские, византийские и готические; но с утверждениями относительно предков самого стрельчатого стиля дело обстоит совсем иначе. Одни уверяют, что остроконечная арка существовала в Египте, Сирии и Персии, другие рассматривают ее как ответвление сарацинского и арабского искусства, и при том, несомненно, нет ничего менее доказанного.
Потом надо сразу сказать: стрельчатая или, вернее, остроконечная арка, которую почему-то считают основным признаком этой архитектурной эры, совсем таковым не является, как очень четко объяснил Кишра, а вслед за ним Лекуа де ла Марш. В этом пункте Школа Хартий расправилась с редутами архитекторов и уничтожила общие места старых ученых шишек. Впрочем, доказательств тому, что стрельчатая арка при строительстве романских храмов систематически употреблялась наряду с полукруглым сводом, множество: в соборах Авиньона, Фрежюса, Арльской Божьей Матери, церквах Сен-Фрон в Перигё, Сен-Мартен д’Эне в Лиони, Сен-Мартен-де-Шан в Париже, Сент-Этьен в Бове, в Леманском соборе, в Бургундии: в Везле, Боне, церкви Сен-Филибер в Дижоне, — в Шарите-Сюр-Луар, в Сен-Ладр в Отёне, в большинстве базилик клюнийской монашеской школы.
Но все это не говорит ровным счетом ничего о происхождении готики: оно по-прежнему темно, быть может, потому, что слишком ясно. Не будем насмехаться над теорией, видящей в этом вопросе чисто материальную, техническую проблему устойчивости и сопротивления материала: дескать, в один прекрасный день монахи обнаружили, что своды их церквей будут намного прочнее, если выкладывать их не полукругом, а в форме стрельчатой митры; но мне сдается, что романтическая теория, идея Шатобриана, над которой много издевались, на самом деле самая естественная, очевидная и справедливая.
Для меня почти несомненно, продолжал свою мысль Дюрталь, что образ храмовых нефов и стрельчатых сводов, о которых столько спорят, человек обрел в лесу. Самый поразительный собор, построенный самой природой, со множеством ломаных арок, находится в Жюмьеже. Там, возле великолепных руин аббатства, где остались нетронутыми две башни, а раскрытый сверху корабль, вымощенный цветами, переходит в листвяной клирос и абсиду деревьев, тянутся три огромные прямые аллеи вековых стволов. Одна, средняя, очень широка, две другие, по бокам, поуже; они представляют собой совершенно точный образ главного нефа и двух боковых, опирающихся на черные столбы и перекрытых купами листьев. Сходящиеся ветви ясно рисуют стрельчатые арки, а толстые стволы, столь же ясно, — колонны, из которых они вырастают. Надо видеть это зимой, когда арки запорошены снегом, стволы стоят белые, как березы, и тогда поймешь первоначальную идею, закваску искусства, на которой в душе архитекторов взошли такие же широкие просеки; они стали постепенно утончать романский стиль и наконец полностью заменили круглую арку свода остроконечной.
И в любом парке, если только он не намного моложе леса в Жюмьеже, с тою же точностью воспроизводятся те же контуры; но вот глубокой науки символов, безоглядной и кроткой мистики верующих людей, возводивших соборы, природа дать не могла. Без людей задуманные природой неустроенные храмы были бы бездушными набросками, рудиментами, эмбрионами настоящей базилики, меняющимися вслед за временами дня и года, живыми, но недвижными; их одушевлял бы только ревущий орган ветров; подвижная кровля ветвей становилась бы другой при малейшем дуновении, была бы зыбкой, по большей части немой, беспрекословной рабой бурь, покорной служанкой дождей; ее бы освещало только солнце, процеженное через ромбики и сердечки листьев, как через зеленую сетчатую кольчужку. Человек своим гением собрал этот рассеянный свет, сконцентрировал его в розетках и мечевидных окнах, направил в аллеи высоких белых стволов, и его витражи даже в самые пасмурные дни сверкали, улавливая все лучи, вплоть до последних закатных, одевали наичудеснейшим сиянием Христа и Матерь Его, переносили на землю единственное одеяние, приличное прославленным телам, — переливчатые пламенеющие мантии!
Как, подумаешь, нечеловечны, поистине божественны эти соборы!
В наших краях они ушли от романской крипты, от свода, осевшего, как душа, под грузом смиренья и страха, склонившегося перед безмерным Величеством, Которому и хвалу петь едва смели, и стали свободными; они нарушили правильную форму полукруглого свода, вытянули его в миндалевидный овал, взорвались фонтаном, подняли кровли, выпустили вверх нефы, заговорили тысячами скульптур вокруг клироса, обратили к небу, как молитвы, безумные выплески своих шпилей! Они стали символом задушевного разговора с Богом, стали более доверчивыми, более непринужденными, более дерзновенными с Ним.
Вырвавшись из унылого костяка, утончаясь, все они начали улыбаться.
Дюрталь перевел дух и продолжал:
— Романский стиль, как я себе представляю, родился уже старцем. По крайней мере, он так навсегда и остался боязливым и сумрачным.
Даже достигая великолепного размаха, как, например, в Жюмьеже с его огромной двойной аркой, гигантским порталом, открытым небу, он все равно печален. Ведь полукруглый свод склонен к земле, у него нет острия, возносящего вверх готическую арку…
О как плачут и жалобно шепчут его толстые стены, его закопченные потолки, его низкие арки, тяжко давящие толстые столбы, его почти немые каменные блоки, его скупые украшения, в немногих словах доносящие свои символы! Романский стиль — траппистская обитель архитектуры; сразу видно, как в нем находят приют ордена сурового устава, сумрачные монастыри, монахи, склонившиеся во прахе и, опустив головы, скорбно поющие покаянные псалмы. В его массивных подземельях — страх греха, но и страх Божий, страх гнева, утоленного лишь пришествием Сына. По наследству от Азии романский стиль обрел нечто от эры до Рождества Христова; в нем молятся не столько любящему Младенцу и милосердной Матери, сколько неумолимому Адонаи. В храме готическом меньше страха, он больше захвачен любовью к двум другим Лицам Троицы и к Приснодеве; в готических строениях селятся менее суровые, более артистические ордена; в нем пораженные грехом восстают, опущенные очи поднимаются горе, замогильные голоса превращаются в ангельские.
Одним словом, романский храм указывал на уход души в себя, в готическом она раскрывается. Вот точное значение этих двух стилей, по крайней мере для меня, заключил Дюрталь.
Но это не все, продолжал он. Из этих наблюдений можно вывести и такое определение: романский стиль — аллегория Ветхого Завета, готический — Нового.
В самом деле, если подумать, сходство совершенно точное. Библия, жестоковыйная книга Иеговы, ужасный кодекс Отца выражается жестким романским стилем, а утешительное, сладостное Евангелие — готикой, исполненной сердечности и ласки, исполненной смиренной надежды.
Если символика такова, то кажется, что очень часто время служит основой человеческой мысли для выражения идеи во всей ее полноте, для соединения двух стилей так, как в Святом Писании соединены два Завета, и тут некоторые соборы показывают нам любопытнейшее зрелище. Иные из них при рождении были суровы, но, будучи завершены, веселеют. Типично с этой точки зрения то, что осталось от старой церкви аббатства Клюни. Несомненно, она, наряду с полностью сохранившимся храмом в Паре-ле-Моньяль, осталась одним из великолепнейших образчиков бургундского романского стиля, который со своими каннелированными пилястрами, к сожалению, свидетельствует о прискорбной живучести греческого искусства, ввезенного во Францию римлянами. Но если, следуя теории упоминающего их Кишра, принять, что в основе своей эти базилики, восходящие к XI–XII векам, чисто романские, то их очертания становятся уже смешанными; по крайней мере, там зарождается ликование готических арок.
Совсем не то в храме Богоматери Великой в Пуатье: там оба крыла миниатюрного, украшенного гирляндами романского фасада фланкированы коротенькой башенкой, накрытой тяжелым конусом из камней, обтесанных фасками, как ананас. В Паре нет ни ребяческого украшательства, ни тяжелой роскоши Пуатье. Вместо варварского наряда для крохотной игрушечной церковки, как в Богоматери Великой, здесь саван плоской стены, но экстерьер с его торжественной простотой форм от этого не становится менее впечатляющим. Не изумительны ли эти две квадратные башни, в которых пробиты узкие окна, а выше их башня круглая с галереей колонн, объединенных серповидным сводом, на которой так кротко и твердо стоит благородная и вместе с тем мужицкая, веселая и сильная колокольня?
Величественная простота внешнего вида находит отзвук и в интерьере, в архитектуре церковных нефов.
Впрочем, там романский стиль уже утратил страдальческий облик подземного храма, мрачную физиогномию персидского погреба. И могучая арматура та же, и капители все так же еще окружены мусульманскими листьями, в них тот же восхитительный ассирийский изгиб; все по-прежнему напоминает об азиатском искусстве, призванном на нашу землю, но уже сочетались оконные и дверные проемы разных форм, колонны стали мощнее, столбы выше, большие арки гибче, их полет стремительней и дольше, а в боковых стенах, огромных и уже легких, на колоссальной высоте устроены три световых отверстия.
В Паре полукруглый свод уже гармонизируется со стрельчатой аркой, которая утверждается в верхних точках здания и, в общем-то, возвещает начало эры душ не столь слезных, более сердечное, если и не менее жесткое, представление о Христе, уже готовящее, уже открывающее милосердную улыбку Матери Его.
Однако, вдруг сказал себе Дюрталь, если моя теория верна, то лишь та архитектура могла бы символизировать католическую веру в целом, которая выражала бы всю Библию, оба Завета, а это либо романский стиль со стрельчатыми арками, либо переходная, полуроманская, полуготическая, архитектура.